Электронная библиотека » Генриетта Мондри » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Достоевский и евреи"


  • Текст добавлен: 5 сентября 2021, 16:40


Автор книги: Генриетта Мондри


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Шрифт:
- 100% +

После обеда на веранде Л. Н. читал вслух неизданное письмо Достоевского («Новое время», 15 июня 1906 г.)[169]169
  Имеется в виду: Ф.М. Достоевский – Ю.Ф. Абаза от 15 июня 1880 г., в котором о евреях говорится след.:
  породы людей, получивших первоначальную идею от своих основателей и подчиняясь ей исключительно в продолжение нескольких поколений, впоследствии должны необходимо выродиться в нечто особливое от человечества, как от целого, и даже, при лучших условиях, в нечто враждебное человечеству, как целому, – мысль эта верна и глубока. Таковы, например, евреи, начиная с Авраама и до наших дней, когда они обратились в жидов. Христос (кроме его остального значения) был поправкою этой идеи, расширив ее в всечеловечность. Но евреи не захотели поправки, остались во всей своей прежней узости и прямолинейности, а потому вместо всечеловечности обратились во врагов человечества, отрицая всех, кроме себя, и действительно теперь остаются носителями антихриста, и, уж конечно, восторжествуют на некоторое время. Это так очевидно, что спорить нельзя: они ломятся, они идут, они же заполонили всю Европу; всё эгоистическое, всё враждебное человечеству, все дурные страсти человечества – за них, как им не восторжествовать на гибель миру! [ДОСТОЕВСКИЙ-ПСС. Т. 30. С. 191–192].


[Закрыть]
. Л.Н. с этим письмом не согласен, это прямо нехорошо – целый народ осуждать.

Разговорился о Достоевском и сказал: – Как-то Достоевского нападки на революционеров нехороши. – Почему? – спросил Булгаков. Л.Н.: Не входит в них <здесь – «в глубь»>, судит по внешним формам.

– Пушкин удивителен. Молодой человек – какая серьезность. Гоголь, Достоевский, Тютчев. Теперь что из русской литературы стало!

Все эти… Сологубы… Это от французской литературы можно было бы ожидать, но от русской – никак.

Л.Н. сейчас читал Достоевского («Братья Карамазовы»):

– Отвратителен. С художественной стороны хороши описания, но есть какая-то ирония не у места. В разговорах же героев – это сам Достоевский говорит. Ах, нехорошо, нехорошо! Тут семинарист и игумен, Иван Карамазов тоже, тем же языком говорят. Однако меня поразило, что он высоко ценится. Эти религиозные вопросы, самые глубокие в духовной жизни – они публикой ценятся. Я строг к нему именно в том, в чем я каюсь, – в чисто художественном отношении. Но его оценили за религиозную сторону – это духовная борьба, которая сильна в Достоевском.

Я спросил Л. Н., читает ли он Достоевского, и как… Л.Н. (о «Братьях Карамазовых»): Гадко. Нехудожественно, надуманно, невыдержанно… Прекрасные мысли, содержание религиозное… Странно, как он пользуется такой славой.

Л.Н.: Н.Н. Гусев пишет о Достоевском, возмущен им, выписывает места, где он оправдывает войну, наказание, суды… Какое несерьезное отношение к самым важным вопросам! У меня было смутное сознание нехорошего у Достоевского.

Л.Н. сказал, что ответит ей так, что ненависть к евреям как к народу – нехорошее чувство, что это народная гордость (национальное высокомерие). Как можно исключать целый народ и приписывать всем его членам известные дурные, исключительные свойства?

Л.Н.: Можно подобрать между русскими пять миллионов таких же, как евреи, или хуже. Почему же указывать на евреев? Надо относиться к ним с тем большей любовью.

Я: Разумеется. Достоевский, разбирая дурные черты характера евреев – нетерпимость, ненависть, которою мы от них заражаемся, – кончает так: «Да будет братство».

Л. Д. <Семенов>: Где это Достоевский пишет?

Я: В «Дневнике писателя».

Л.Н.: Еще скорее можно относиться предубежденно к одному человеку, чем к целому народу.

Л.Н.: <Достоевский> большой человек, его ценю. В его произведениях он вначале все скажет, потом размазывает – может быть, вследствие его болезни.

Л.Н.: <…> После Пушкина, Достоевского (и потом, как бы поправляясь), после Достоевского, Островского – ничего нет. Еще Чехов, который мил, но бессодержателен. А потом пошла самоуверенная чепуха.

Я сегодня продолжал читать второй том биографии Л. Н-ча – Бирюкова. Сильно подействовала критика Достоевским «Анны Карениной». Я говорил об ней Л. Н., он пожелал прочесть и сказал: – Достоевский – великий человек.

Л.Н. <…> У Достоевского есть путаница, у него нет свободы, он держится предания и «русского, исключительного». Он связан религией народа.

Л.Н. (о языке писателя Наживина И.Ф.): Эта неточность речи пошла с Достоевского и теперь общая: «белым голосом петь», «жидкие глаза».

Л.Н.: Достоевский не был так изящен, как Тургенев, но был серьезный. Он много пережил, передумал. Умел устоять, чтобы не льстить толпе. – Это мало кто может устоять, – сказал кто-то. Л.Н.: Да.

За чаем с десяти часов на террасе разговор о Достоевском. Л.Н. вспомнил изречение Тэна, что это самый замечательный писатель (мира). Л. Н. жалел, что Достоевский торопился, что не поправлял своих писаний. У него в романах в первой главе, лучшей, все сказано; дальше – размазня. <…> «Братья Карамазовы» из более слабых романов Достоевского. В «Преступлении и наказании» (лучший роман) первая глава – лучшая. <…> После Л. Н. сказал, что он ставит в вину Достоевскому, что с него пошло декадентство. Он был страстный и описывал страстное – он описывал искренно, а декаденты за ним – неискренно.

Затем Л.Н. прочел в какой-то другой статье мнение о Достоевском, с которым не согласился, и сказал: – У Достоевского всегда самое начало романа хорошо, а дальше – чепуха невообразимая.

Л.Н.: Достоевский стенографировал свои романы, что и видно: сначала хороши, в первых же главах высказано все, дальше – повторение.

Историками литературы всегда акцентируется, что:

Примечательным историческим фактом является то обстоятельство, что будучи современниками, печатаясь в одних и тех же журналах, Лев Толстой и Федор Достоевский вместе, однако, никогда не сходились, явно уклоняясь от личного знакомства. Хотя такая возможность была, и даже дважды… [БАСИНСКИЙ].

В «Яснополянских записках» например, отмечается:

Душан Маковицкий: Под вечер П.А. Сергеенко рассказывал Л.Н., что Достоевский хотел с ним познакомиться. Раз Тургенев помешал, раз Страхов замешкался их свести. Раз будто бы сам Л.Н. отказал. Этого Л.Н. не помнит: «Не могло быть». Жена Достоевского говорит, что Достоевский горел желанием познакомиться с Л.Н

<…>

Я спросил Л.Н.: – Как это случилось, что вы не виделись с Достоевским? – Случайно. Он был старше лет на восемь – десять. Я желал его видеть. Л. Н. взял чашку чаю, баранки и ушел к себе. Не хотелось ему разговаривать. [МАКОВИЦКИЙ. Т. 2. С. 186; Т. 4. C. 223; Т. 4. C. 380; Т. 4. C. 380–381; Т. 4. C. 389; Т. 4. C. 393; Т. 3. C. 15; Т. 3. C. 114; Т. 3. C. 124; Т. 3. C. 206; Т. 3. C. 336; Т. 2. C. 384; Т. 2. C. 399; Т. 2. C. 460; Т. 2. C. 584–585; Т. 1. C. 274; Т. 1. C. 399 и 240].

Получив от Н.Н. Страхова известие о кончине Достоевского 5 февраля 1881 года Толстой писал в ответном письме:

Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый близкий, дорогой, нужный мне человек… И никогда мне в голову не приходило меряться с ним – никогда. Всё, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше. Искусство вызывает во мне зависть, ум тоже, но дело сердца – только радость. Я его так и считал своим другом, и иначе не думал, как то, что мы увидимся, и что теперь только не пришлось, но что это мое. И вдруг за обедом – я один обедал, опоздал – читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал, и теперь плачу [ТОЛСТОЙ-ПСС. Т.63. С. 42–43].

22 сентября 1885 года Толстой встречался с писателем Г. Данилевским, который затем, рассказывая о содержании их беседы в журнале «Исторический вестник», особо подчеркнул:

Наиболее сочувственно граф отозвался о Достоевском, признавая в нем неподражаемого психолога-сердцеведа и вполне независимого писателя, самостоятельных убеждений которому долго не прощали в некоторых слоях литературы, подобно тому как один немец <…> не мог простить солнцу того обстоятельства, что от него в любой момент нельзя закурить сигару[170]170
  Толстой Л.Н. в воспоминаниях современников: сборник. В 2 т. Т. 1. СПб.: Пальмира, 2017. С. 347.


[Закрыть]
.

Интересную позицию в отношении Достоевского занимал близкий к «знаньевцам» Леонид Андреев.

В ряду писателей, оказавших несомненное воздействие на Л. Андреева, ключевая позиция принадлежит Ф.М. Достоевскому. Тем не менее ни сам Андреев, ни современная ему критика долгое время не желали признавать этого обстоятельства. Так, в 1903 году, когда уже были написаны «Рассказ о Сергее Петровиче», «Мысль» и др., Андреев заявлял: «Достоевского я люблю, но не всегда понимаю, и он мне чужой». А в 1908 году, после выхода в свет рассказа «Тьма», повести «Иуда Искариот» и др., резюмировал: «Как на художника оказали и оказывают влияние <…> Гаршин, Чехов, Толстой <…> и очень мало Достоевский». И лишь в 1916 году пришло осознание: «Из ушедших писателей мне ближе всех Достоевский». Закономерно последовал и вывод: «Я считаю себя его прямым учеником».

Прижизненная критика начала сравнивать Андреева с Достоевским в 1902-м году, тем не менее в основной своей массе рецензенты склонны были скорее противопоставлять писателей, нежели искать сближений между ними. Так, к примеру, Максимилиан Волошин убежденно доказывал, что «нет ничего ошибочнее, как сопоставление Леонида Андреева с Достоевским» и, хотя Андреев «сам мог бы быть одним из героев Достоевского, <…> как художник он идет путем обратным». А Иннокентий Анненский искренне полагал, что писатель «и не может, и не хочет быть вторым Достоевским», вопреки тому, что «принадлежит к поколению», воспитанному на произведениях классика. И только наиболее проницательные из современников не сомневались: «Л. Андреев с большим и все возрастающим успехом идет по дороге гениального русского писателя» [ЗЯБРЕВА. С. 38].

Лев Шестов (наст. Иегуда Лейб Шварцман) был первым и, пожалуй, единственным из всей плеяды знаменитых русских философов «Серебряного века», кто посмел резко критически высказаться о Достоевском-пророке, национал-патриоте германского «разлива» и, одновременно, пламенном христианине[171]171
  По мнению Шестова главный враг Достоевского «всемство» – качество человека, который, дерзнул «противопоставить себя всему миру, всей природе и даже последней самоочевидности: “все” не считается со мной, но и я не считаюсь со “всем”»; оно – источник самоочевидностей, которые требуют покорности и признания. Без него человек теряет почву, вне которой человека ожидает либо гибель, либо – «чудо нового рождения». Достоевский, по мнению Шестова, действительно соприкасался с «мирами иными», он познал последнюю свободу, но вернувшись к людям, стал частью «всемства»: он повторял вслед за славянофилами, что Россия – самая свободная страна в мире, и требовал, чтобы все в это верили перед лицом деспотии, которая погубила Россию. <Вместе с тем> Шестов слышал в сочинениях Достоевского призыв к свободе, ему были близки апелляции писателя к «капризному», «произвольному» «подпольному» сознанию, не покоряющемуся очевидностям [ВОРОЖИХИНА. С. 66–68].


[Закрыть]
.

В 1906 г. Шестов пишет статью «Пророческий дар», приуроченную к 15-летию смерти Достоевского, которая по сути своей – вопль души человека, живущего в условиях «революции, с вооруженными восстаниями, виселицами, расстрелами, бомбами»:

История всегда отсекает головы пророческим предсказаниям, и тем не менее толпа гонится за прорицателями. Маловерная, она ищет знамения, ибо ей хочется чуда. Но разве способность предсказывать служит доказательством чудотворной силы? Можно предсказать солнечное затмение, комету, но ведь это кажется чудом только темному человеку. Просвещенный же ум твердо знает, что там именно, где возможно предсказание, чуда нет, ибо возможность предсказания, предугадывания предполагает строгую закономерность. Следовательно, пророком окажется не тот, кто наиболее одарен духовно, не тот, кто хочет властвовать над миром и повелевать законами, не волхв, не кудесник, не художник, не мятежный гений, а тот, кто, вперед покорившись действительности и ее законам, обрек себя на механический труд подсчета и расчета. <…> Достоевский и Толстой ничего угадать не умели. У Достоевского это еще заметнее, чем у Толстого, потому что он чаще пытался угадывать: его Дневник наполовину состоит из несбывшихся прорицаний. Поэтому же он сплошь и рядом компрометировал свое пророческое дарование.

<…>

Владимир Соловьев называл Достоевского пророком, даже пророком Божиим. Вслед за Соловьевым, часто, впрочем, совершенно от него независимо, очень многие смотрели на Достоевского, как на человека, пред которым лежали открытыми книги человеческих судеб. И это не только после его смерти, но даже еще при жизни. По-видимому, и сам Достоевский если и не считал себя пророком (для этого он был слишком проницателен), то, во всяком случае, полагал, что всем людям следует видеть в нем пророка. Об этом свидетельствует и тон «Дневника писателя», и вопросы, которых он там обыкновенно касался.

<…>

Достоевскому с его проповедью пришлось сыграть роль совсем иную, но тоже, так сказать, платоническую. Совершенно, вероятно, неожиданно для самого себя он оказался певцом не «идеальной» политики, а тех реалистических задач, которые поставляли себе всегда правительства в тех странах, где судьбами распоряжались немногие личности. Если послушать Достоевского, можно подумать, что он изобретает идеи, которые правительство должно принять к руководству и осуществлению. Но <…> Достоевский не изобрел решительно ни одной самобытной политической идеи. Все, что у него было по этой части, он, без проверки даже, заимствовал у славянофилов, которые, в свою очередь, являлись самобытными лишь в той мере, в какой они без посторонней помощи переводили с немецкого и французского «Russland, Russland über alles»[172]172
  Россия, Россия превыше всего (нем.).


[Закрыть]
– даже размер стиха не испорчен заменой одного слова. Но, что особенно важно, – и славянофилы со своим русско-немецким прославлением национальности, и вторивший им Достоевский никого из имеющих власть ровно ничему не учили и не научили. Наше правительство само знало все, что ему нужно было знать, без славянофилов и без Достоевского: еще с незапамятных времен шло оно именно тем путем, который так страстно воспевали его теоретики. Так что последним ничего больше не оставалось, как воздавать хвалу имеющим власть и защищать русскую государственную политику против оппозиционно настроенного общественного мнения. Самодержавие, православие, народность – все это до такой степени прочно держалось в России, что в семидесятых годах, когда Достоевский начал проповедовать, нисколько в поддержке не нуждалось. Да ведь и вообще власть, как известно, никогда серьезно не рассчитывает на поддержку литературы. Она, между прочим, требует, чтоб и музы приносили ей дань, благородно формулируя свои требования словами: благословен союз меча и лиры. Бывало, что музы и не отказывали ей – иногда искренне, иногда потому, что, как писал Гейне, в России железные кандалы особенно неприятно носить ввиду больших морозов. Но, во всяком случае, музам предоставлялось только воспевать меч, а отнюдь не направлять его (союзы всякие бывают!), и вот Достоевский, при всей независимости своей натуры, все же оказался в роли певца русского правительства. Т. е. он угадывал тайные желания власти и затем по поводу их вспоминал все «прекрасные и высокие» слова <…>.

Достоевский согласился на эту роль, ибо она все-таки давала ему возможность проявлять свой строптивый характер в борьбе с либеральной литературой. Он воспевал, протестовал, говорил несообразности, даже хуже, чем несообразности. Например, предлагал всем славянским народностям объединиться под эгидой России, уверяя, что таким только образом за ними будет обеспечена полная независимость, право культурного самоопределения и т. д. Это пред лицом миллионов живущих в России славян-поляков. <Когда> высказали мысль, что хорошо было бы, если бы крымские татары эмигрировали в Турцию, ибо тогда можно было бы заселить крымский полуостров русскими. Достоевский с восторгом подхватывает самобытную идею. Действительно, говорит он, по политическим, государственным и иным подобного рода соображениям <…> татар необходимо вытеснить и на их землях поселить русских. <И это> Достоевский! Достоевский, который называл себя христианином, который так горячо проповедовал любовь к ближнему, самоунижение, самоотречение, который «учил», что Россия должна «служить народам» – как могла улыбнуться ему такая хищническая мысль?! А между тем, почти все его политические идеи отзываются хищничеством: захватить, захватить и еще захватить… <…> Достоевский в политике ничего, решительно ничего не понимает, и сверх того, ему до политики никакого дела нет. Он принужден идти на буксире вслед за другими, ничтожными по сравнению с ним людьми, и ничего, – идет. Даже самолюбие – у него ведь было колоссальное, единственное в своем роде самолюбие, как и прилично всечеловеку – при этом нисколько не страдает. Главное, что люди ждали от него пророчества, что следующий за чином великого писателя есть чин пророка, что убежденный тон и громкий голос есть признаки пророческого дарования. Говорить громко Достоевский умел; умел и говорить тоном человека, знающего тайну, власть имеющего <…>. Люди приняли придворного певца существующего порядка за вдохновителя дум, за властителя отдаленнейших судеб России. И с Достоевского этого было достаточно. Достоевскому это даже было необходимо. Он знал, конечно, что он не пророк, но он знал, что пророков на земле не было, а которые были, не имели на это большего права, чем он.

Ибо хотя Достоевский и гениальный писатель, но это не значит, что мы должны забывать о наших насущных нуждах. Ночь имеет свои права, а день – свои.

Достоевский хотел быть пророком, хотел, чтобы его слушали и кричали ему вслед «Осанна», ибо, повторяю, он полагал, что если когда-либо кому-либо кричали Осанна, то нет никакого основания отказывать ему, Достоевскому, в этой чести. Вот причина, почему в 70-х годах он выступает в новой роли проповедника христианства и даже не христианства, а православия

<…> <Толстой> обратился к Евангелию, единственному и подлинному источнику христианства. Достоевский же обратился к славянофилам и их религиозно-государственным учениям. Непременно православие, а не католичество, не лютеранство и даже не просто христианство. И затем – самобытная идея: Russland, Russland ber alles. Толстой не умел ничего предсказать в истории, но ведь он почти явно и не вмешивается в историческую жизнь. Для него наша действительность не существует: он весь сосредоточился в загадке, заданной Богом Аврааму. Достоевский же хотел во что бы то ни стало предсказывать, постоянно предсказывал и постоянно ошибался. Константинополя мы не взяли, славян не объединили, и даже татары до сих пор живут в Крыму. Он пугал нас, что в Европе прольются реки крови из-за классовой борьбы, а у нас, благодаря нашей русской всечеловеческой идее, не только мирно разрешатся наши внутренние вопросы, но еще найдется новое, неслыханное доселе слово, которым мы спасем несчастную Европу. Прошло четверть века. В Европе пока ничего не случилось. Мы же захлебываемся, буквально захлебываемся в крови. У нас душат не только инородцев, славян и не славян, у нас терзают своего же брата, несчастного, изголодавшегося, ничего непонимающего русского мужика. В Москве, в сердце России, расстреливали женщин, детей и стариков. Где же русский всечеловек, о котором пророчествовал Достоевский в Пушкинской речи? Где любовь, где христианские заповеди? Мы видим одну «государственность», из-за которой боролись и западные народы – но боролись менее жестокими и антикультурными средствами. России опять придется учиться у Запада, как уже не раз приходилось учиться… И Достоевский гораздо лучше сделал бы, если бы не пытался пророчествовать.

<…> Я глубоко убежден, что если бы даже до последних дней своих он оставался в подполье, все равно «разрешения» волновавших его вопросов он не добился бы. Как бы много душевной энергии ни вложил в свое дело человек, он все же останется «накануне» истины и не найдет нужной ему разгадки. Таков человеческий закон. А проповедь Достоевского вреда не принесла. Его слушали те, которые все равно бы шли на Константинополь, душили бы поляков и уготовляли бы страдания, столь необходимые мужицкой душе. Если Достоевский и дал им свою санкцию, то этим, в сущности, ничего им не прибавил. Они в литературной санкции не нуждаются, совершенно правильно рассуждая, что в практических вопросах решающее значение имеют не печатные листки, а штыки и пушки… [ШЕСТОВ (IV)].

Первой литературной знаменитостью, посмевшей публично в начале ХХ в., серьезно замахнуться на Федора Михайловича Достоевского – как на властителя умов и одну из «священных коров» русской и мировой литературы, был Максим Горький – «Буревестник революции» и в этом качестве конкурент Достоевского на историческом поприще ожидания этой национальной трагедии. Сделал он это со свойственной ему полемической страстностью и дидактичностью в двух статьях от 1913 г.: «О Карамазовщине» и «Еще раз о Карамазовщине»[173]173
  Первая статья появилась в газете «Русское слово», 1913 г., номер 219, 22 сентября, с подзаголовком «Письмо в редакцию». Вторая статья была напечатана в той же газете, в номере 248 от 27 октября, с подзаголовком «Открытое письмо».


[Закрыть]
– см. [ГОРЬКИЙ-ПСС (I)], написанных по поводу готовившейся тогда Московским Художественным театром инсценировки романа Ф.М. Достоевского «Бесы» под названием «Николай Ставрогин».

Статьи эти вызвали большой общественный резонанс. Горький по существу обвинил русскую интеллигенцию в лицемерии. Ибо, признавая, что

…Достоевский и реакционер; хотя он является одним из основоположников «зоологического национализма», который ныне душит нас; хотя он – хулитель Грановского, Белинского и враг вообще «Запада», трудами и духом которого мы живем по сей день; хотя он – ярый шовинист, антисемит, проповедник терпения и покорности, – господа литераторы, тем не менее, ставят его имя вне критики, полагая, что его художественный талант так велик, что покрывает все его прегрешения против справедливости, выработанной лучшими вождями человечества с таким мучительным трудом. И посему общество лишается права протеста против тенденций Достоевского…

Горький выступил не против Достоевского-художника, который, как показывают современные исследования, значительно влиял на его собственную прозу – см. например, [МАТЕВОСЯН], а против возведения в ранг определяющих «признаков и свойств национального русского характера» той «темн<ой> области эмоций и чувств, да еще особенных, “карамазовских”, злорадно подчеркнутых и сгущенных», что была столь гениально описана Достоевским.:

Неоспоримо и несомненно: Достоевский – гений, но это злой гений наш. Он изумительно глубоко почувствовал, понял и с наслаждением изобразил две болезни, воспитанные в русском человеке его уродливой историей, тяжкой и обидной жизнью: садическую жестокость во всем разочарованного нигилиста и – противоположность ее – мазохизм существа забитого, запуганного, способного наслаждаться своим страданием, не без злорадства, однако, рисуясь им пред всеми и пред самим собою. Был нещадно бит, чем и хвастается.

<…>

Достоевский – сам великий мучитель и человек больной совести – любил писать именно эту темную, спутанную, противную душу. Но все мы хорошо чувствуем, что Федор Карамазов, «человек из подполья», Фома Опискин, Петр Верховенский, Свидригайлов – еще не всё, что нажито нами, ведь в нас горит не одно звериное и жульническое! Достоевский же видел только эти черты, а желая изобразить нечто иное, показывал нам «Идиота» или Алешу Карамазова, превращая садизм – в мазохизм, карамазовщину – в каратаевщину. Платон Каратаев, как и Федор Карамазов, живые, по сей день живущие вокруг нас люди; но возможно ли существование народа, который делится на анархистов-сладострастников и на полумертвых фаталистов?

Очевидно, что не эти два характера создали, и хотя медленно, а все-таки развивают культуру России.

Здесь следует не упускать из виду, что Горький, выступая с критикой Достоевского в целом, не о «нездоровых нервах общества»[174]174
  В примечании редакции к статье «О Карамазовщине» говорится: В письме, сопровождающем настоящее письмо в редакцию, сам автор так определяет свою задачу: «Я глубоко убеждён, что проповедь со сцены болезненных идей Достоевского способна только ещё более расстроить и без того уже нездоровые нервы общества». В примечании редакции к статье «О Карамазовщине» говорится: В письме, сопровождающем настоящее письмо в редакцию, сам автор так определяет свою задачу: «Я глубоко убеждён, что проповедь со сцены болезненных идей Достоевского способна только ещё более расстроить и без того уже нездоровые нервы общества».


[Закрыть]
пекся, а, старался помешать готовившейся тогда Московским Художественным театром инсценировки романа Ф.М. Достоевского «Бесы» под названием «Николай Ставрогин».

<…>

Большевистская печать оценила статью М. Горького как выступление большой политической значимости. Газета «За правду» (одно из названий газеты «Правда») 4 октября 1913 года в статье М.С. Ольминского «Поход против М. Горького» так определила сущность полемики: «… на вопросе о Достоевском столкнулись два мира. Пролетарский мир, в лице М. Горького, выступил против соглашения с реакцией, против антисемитизма, против неблагородства человеческой души. И против него – другой мир, готовый обниматься и с реакцией и с антисемитизмом, готовый продать своё «благородство души» первому, кто пожелает выступить покупателем[175]175
  [ЭР: МГ]: URL: http://gorkiy-lit.ru/gorkiy/articles/article-349.htm


[Закрыть]

За фасадом полемики крылось очевидное нежелание «буревестника Революции» и его товарищей по партии, чтобы широкая публика видела на сцене бесчестно-бесовские образы русских революционеров. Сам Горький прославлял революционеров, делая в своих произведениях заявления типа:

Он, конечно, революционер, как все честные люди в России…[176]176
  Из пьесы Горького «Последние» (1908 г.), запрещенной к постановке в царской России.


[Закрыть]

Слава и популярность Достоевского на Западе, начиная уже с 1870-х гг., была огромной. Исключение составляла Польша, где отношение к Достоевскому было двойственным. Если как писатель он пользовался заслуженной славой, то в качестве мыслителя-политолога и вдобавок полонофоба, как уже нами отмечалось, находился и по сей день находится под огнем острой нелицеприятной критики. Например, знаменитый – в том числе и в России – польский прозаик конца XIX – начала ХХ в.

Стефан Жеромский, испытавший очевидное творческое воздействие со стороны Достоевского, в очерке Снобизм и прогресс (Snobizm i postęp) назвал его не иначе как духовный отец черной сотни, чисто московский мистик, свирепый пророк [МАЛЬЦЕВ. С. 55].

Неприязнь польских интеллектуалов к полонофобии, манифестируемой Достоевским, также естественна, как и в личном плане категорическое неприятие евреями его антисемитизма, о чем речь подробно пойдет ниже, в Гл. VII и VIII. Однако если юдофобия Достоевского – это все же идейный конструкт на основе христианского антииудаизма, то его антипольские воззрения, несомненно, политически мотивированы. Здесь можно выделить два основных направления: враждебное отношение к папству и католицизму – как альтернативе православной гегемонии в христианском мире, и категорическое неприятие борьбы поляков за независимость от Российской империи. Для объективной оценки антипольской позиции Достоевского необходимо также иметь в виду, что связи с польскими восстаниями 1830–1831 и 1863–1864 годов полонофобия была очень распространена в консервативно-охранительных кругах русского общества. Так, например, в беседе с польской пианисткой Вандой Ландовской и ее мужем (1907 г.) Лев Толстой, согласно записи Маковицкого, признался:

В молодости я испытывал сильную антипатию к полякам и к их языку <сказано по французсски – М.У.>. Потом это прошло [МАКОВИЦКИЙ. Т. 2. С. 599].

Одним из наиболее значительных критиков Достоевского в ХХ в. является Марк Алданов – крупнейший исторический писатель и публицист русского Зарубежья [УРАЛ (IV)]. Алданов заявляет в этом качестве точку зрения леволиберальной части русской эмиграции, всегда видевшей – в отличие от ее право-монархического крыла, в великом русском писателе Федоре Достоевском «больного гения», «колоссального консерватора», которому свойственны еще и «напыщенность стиля», и «болезненное копание в психике» [RAEFF P. 97]. Однако аналитический подход Алданова, являвшегося, как и объект его критической рефлексии, незаурядным мыслителем, отличается и глубиной, и оригинальностью.

Свое отношение к «жестокому таланту»[177]177
  Напомним еще раз читателю, что это определение принадлежит Николаю Михайловскому, которой, в частности, писал в одноименной статье 1882 г.:
  к тому страстному возвеличению страдания, которым кончил Достоевский, его влекли три причины: уважение к существующему общему порядку, жажда личной проповеди и жестокость таланта [ЭР: ДФМ] :URL: http:// dostoevskiy-lit.ru/dostoevskiy/kritika/mihajlovskij-zhestokij-talant/mihajlovskij-zhestokij-talant.htm.


[Закрыть]
Достоевского Алданов впервые высказал еще в 1918 г. в антиреволюционном эссе «Армагеддон» – см. в [АЛДАНОВ (I)], где «великого писателя земли русской» он называет «черным бриллиантом» русской литературы. Впоследствии, на протяжении всей своей литературной деятельности он не раз – в статьях «Черный бриллиант: О Достоевском» (1921[178]178
  Статья написана в годовщину столетнего юбилея со дня рождения Ф.М. Достоевского.


[Закрыть]
), «Из записной тетради» (1930), «Об искусстве Бунина» (1933), «Введение в антологию “Сто лет русской художественной прозы”» (1943) и литературно-философском эссе «Ульмская ночь» (1953) – Алданов возвращался к осмыслению идейного и художественного наследия Достоевского. Важно подчеркнуть: Алданов постоянно декларирует свою личную нелюбовь к Достоевскому, не перестает его критиковать, но при всем этом одновременно

признает в нем гения, считает одним из величайших русских писателей, «черным бриллиантом» русской литературы, как он не раз называет его. <…> в наследии Алданова по частоте упоминаний Достоевский стоит сразу после Толстого. <…> Суждения и замечания Алданова о Достоевском разбросаны по всем его работам, они встречаются не только в литературно-критических статьях и эссе, но и в многочисленных романах… <…> По мнению Алданова, одной из лучших сцен у Достоевского является сцена двойного убийства в «Преступлении и наказании». Он никогда не скупился на похвалы в своих отзывах на этот гениальный эпизод:

«Он рассказал, например, убийство Алены Ивановны так, что самый благонравный читатель не в состоянии мысленно отделить себя от убийцы. Раскольников другого ничего не мог сделать: должен был взять топор и зарубить старуху-процентщицу».

«Преступление (гнусное и ужасное) рассказано так, что дух захватывает (помню, как я читал в первый раз): “Вдруг схватят Раскольникова?.. Нет, слава Богу, спасся!..”»

«В “Преступлении и наказании” преступление занимает страниц десять (правда, перед силой этих десяти страниц меркнет чуть ли не вся литература). Остальное – наказание».

«<…> Ни одно из бесчисленных убийств в мировой литературе не может сравниться со сценой убийства в “Преступлении и наказании”. <…> По сравнению с Достоевским в этой сцене даже Стендаль кажется Конан Дойлем».

«Достоевский достиг [предельной вершины искусства] только в самых изумительных своих сценах, как в <…> сцене убийства ростовщицы».

«Знаю, Достоевский придал своему роману совершенно исключительную силу правдивости: мне в Петербурге иногда хотелось найти дом, где была убита Алена Ивановна, или же место под забором, в котором убийца закопал свою добычу. Но ведь это свидетельствует только о художественном гении писателя. По существу же, в его гениальном романе убийца неизмеримо симпатичнее и жертвы, и следователя» <«Черный бриллиант» [АЛДАНОВ (III). С. 33–35]>[179]179
  Фактически то же самое говорит и Набоков в своем лекционном курсе о Достоевском, награждая его следующими эпитетами: «Достоевский… – гениальный исследователь больной человеческой души», «Мир Достоевского… – серый мир душевнобольных, где ничего не меняется». Алданов, подобно Набокову, тоже готов с легкостью признать Достоевского автором гениальных сцен, избегая при этом называть гениальными его романы.


[Закрыть]
.

<…> признание гениальности Достоевского ни в коей мере не мешало ему критиковать многие аспекты его творчества, главным образом, философские и моральные. Критические замечания о писательском мастерстве в то же время довольно редки: «А стиль у него был странный и неровный. В публицистике он “весь оброс словами", как говорил Катков об Аксакове. Но в художественной прозе Достоевскому точно не хватало слов, как не хватало, конечно, и техники. <…> Лермонтов, величайший мастер формы, из “Идиота" выкинул бы половину, из “Униженных и оскорбленных" – три четверти» <«Черный бриллиант» [АЛДАНОВ (III). С. 156].

<…>

Итак, Алданов признает в Достоевском гения и в этом видит успех его романов, философия которых, насквозь ложная в его глазах, так отвращает его. Он не находит во всяком случае никакого другого удовлетворительного объяснения этому успеху:

«Разве на западе, без гения Достоевского, стали бы слушать какого-нибудь Мышкина или Алешу Карамазова? куда лезете? кто такие? один идиот, другой мальчишка» <[АЛДАНОВ (IX). С. 45]>.

Отсюда различие, которое Алданов проводит между Достоевским-мыслителем и писателем: <…> «<…> не люблю этого человека, хоть восхищаюсь великим писателем» <[АЛДАНОВ (VIII). С. 232]>. Как видим, он критикует не столько писателя, сколько мыслителя, то есть те концепции, которые Достоевский развивает в своих романах[180]180
  В случае Достоевского Алданов даже добавляет слово «идеи» к классической формуле, которой он всегда пользовался при оценке литературного произведения: «действие, характеры, стиль».


[Закрыть]
.

Критика усугубляется еще и глубочайшим убеждением Алданова в пагубном характере популярности писателя на Западе. Дело в том, что для Алданова, как и для многих русских эмигрантов, Достоевский, сам того не желая, причинил огромный вред России, изобразив своих героев эксцентричными, склонными к мистике и крайностям, издерганными и неуравновешенными, заставив многих поверить, будто все русские и в самом деле похожи на них, и, следовательно, Октябрьская революция была ими заслужена. Удивительно при этом, что поводом для недовольства Алданова стал успех Достоевского за границей и что вину за поспешность выводов, сделанных некоторыми <зарубежными> читателями, он перекладывает на автора. Его страхи поначалу кажутся преувеличенными, и мы вправе задаться вопросом, а не приписывает ли он литературе несвойственного ей влияния. Но вспомним, ведь целый ряд литературно-критических работ начала века написан именно в таком ключе. Алданов не может объяснить себе моды на Достоевского на Западе – см. подробнее об этом в Гл. V, он может лишь проиллюстрировать ее. Так, например, в «Начале конца» графиня де Белланкомбр <…> чаще ссылается на Достоевского и Толстого, чем на французских писателей, или в другом месте, когда он заставляет Достоевского произнести иронически звучащую фразу: «Иностранцы не знают меня» <роман «Истоки>. Алданов в самом деле убежден, что романы Достоевского не могут понравиться западному читателю.

<…>

Во всяком случае, если Алданов сожалеет о тлетворном влиянии романов Достоевского на западную публику, то это потому, что сам болезненно ощутил его результаты, когда в 1918 году, будучи секретарем делегации, уполномоченным собрать средства для борьбы с большевиками, столкнулся с отказом в помощи со стороны видных западных политиков: «Наконец, не приучены ли литературой англичане к самым непонятным поступкам русских людей? Настасья Филипповна, как известно, бросила в печку сто тысяч рублей. У Чехова тоже кто-то сжег в печке большие деньги. Помнится, не отстал и Максим Горький. О закуривании папирос сторублевыми ассигнациями и говорить не приходится. Что же делать, если в этой удивительной стране было при "царизме” так много лишних денег? Теперь Настасья Филипповна, быть может, служит в Париже в шляпном магазине и очень сожалела бы о сожженных деньгах, если бы она и в самом деле их сожгла. О политическом вреде, принесенном ею России, она не подозревает. В Центральном бюро Британской рабочей партии сидели обыкновенные, нисколько не инфернальные люди. Они получали скромное, приличное жалованье и чрезвычайно редко жгли его в печке. Русские степи, благородные босяки, «ничего», «все позволено», Грушенька и Коллонтай, Челкаш и Зиновьев[181]181
  Настасья Филипповна и Грушенька – персонажи романов Достоевского («Идиот» и «Братья Карамазовы»), Челкаш – одноименного рассказа Горького. Коллонтай и Зиновьев – русские революционеры, игравшие видные роли в период установления большевистской диктатуры.


[Закрыть]
– как же было во всем этом разобраться занятым политическим деятелям Англии»[182]182
  См. очерк Алданова «Из воспоминаний секретаря одной делегации» в [ЭР: МА]: URL: https://royallib.com /book/ aldanov_mark/iz_ vospominaniy_sekretarya_odnoy_delegatsii.html.


[Закрыть]
. Вот почему в романах Алданова все иностранцы знают Достоевского, в то время как имя Пушкина им ни о чем не говорит, они набиты ходячими представлениями и предубеждениями о России, чем тоже обязаны Достоевскому.

<…>

Алданов считает Достоевского ответственным в тиражировании таких вздорных клише, как русская душа и максимализм. Отсюда и пространные рассуждения о Достоевском в главе книги «Ульмская ночь», названной «Русские идеи» – прозрачный намек на известную работу Н. Бердяева, о котором Алданов был, кстати, весьма невысокого мнения и в ком он видел именно с этой точки зрения идейного продолжателя Достоевского. Для человека, глубоко убежденного в том, что Россия – европейская страна с культурными традициями, принципиально не отличающимися от западных, каким был Алданов, пресловутая русская душа («âme slave», фр.) не существует[183]183
  Отметим здесь, что превозносимый Достоевским как «наше все» Пушкин всегда подчеркивал, что «русский дворянин прежде всего носитель общеевропейской культуры, противостоящей “азиатскому свинству”, а не “русского духа” [ДОЛИНИН. С. 120].


[Закрыть]
.

<…>

Алданов стремится в конечном счете показать, что Достоевский ни в коей мере не представляет русской литературы, и что иностранцы жестоко заблуждаются, принимая его за правдивого и достоверного художника российской действительности. Для Алданова Достоевский – прежде всего исключение, он стоит особняком, эту мысль он наиболее веско аргументирует в статье, адресованной американским читателям и задуманной как вступление к антологии русской прозы. Здесь он подчеркивает, что Достоевский отошел от традиций великой русской прозы в первую очередь потому, что он не является писателем-реалистом. Его всегда привлекало все странное, необычное (Алданов употребляет слово unusual), в то время как русская литература всегда тяготела к простоте: «Томас Гарди говорил, что <…> «некоторые рассказы Чехова не вписываются в жанр, потому что не повествуют ни о чем необычном: рассказ же должен быть необычным и люди в нем интересными». Действительно, русская литература за некоторыми исключениями (Достоевский) не слишком любила все unusual, особенно же все условное и театральное»[184]184
  Здесь можно добавить, что сама биография Ф.М. Достоевского, тесно переплетенная со всеми сплетнями и слухами об интимных сторонах его жизни, в сравнении с жизнеописаниями других русских писателей-классиков – несомненно, unusual. Даже судьба его отца обоими своими концами упирается в тайну ухода. Он покидает жизнь, как некогда – дом: при обстоятельствах очень туманных. Исток и устье погружены во тьму. Но тьма окутывает и часть основного русла [ХРД. С. 87].


[Закрыть]
.

Отход Достоевского от традиций <великой русской прозы> Алданов видел и в призыве к войне, так как русская литература является, по его словам, «наименее империалистической» и самой миролюбивой из всех литератур. Не вызывает сомнений и то, что они придерживались диаметрально противоположных взглядов на проблему Константинополя, и что Алданов очень не любил «Дневник писателя». Главное же заключалось в том, что Достоевский был абсолютно чужд принципам «красоты-добра» («kalos-kagathos»), которым служит, по мнению Алданова, вся русская литература: «Я утверждаю, что почти все лучшее в русской культуре всегда служило идее «красоты-добра» <…> самые замечательные мыслители России (конечно, не одной России) в своем творчестве руководились именно добром и красотой. В русском же искусстве эти ценности часто и тесно перекрещивались с идеями судьбы и случая. И я нахожу, что это в сто раз лучше всех «бескрайностей» и «безмерностей», которых в русской культуре, к счастью, почти нет и никогда не было, – или же во всяком случае было не больше, чем на Западе» <[АЛДАНОВ (VII). С. 232]>[185]185
  Приведем здесь аналогичное мнение современного достоевсковеда, высказанное им по поводу одной сюжетной линии неосуществленного романа-продолжения «Братьев Карамазовых»:
  Художник крайностей, <курсив мой – М.У.> он не мог удовольствоваться «рядовым» политическим преступлением. Ему было необходимо самое тяжкое (но, заметим, для 1879–1880 годов – типичное). [ВОЛГИН (II). С. 55].


[Закрыть]
.

<…>

<По мнению Алданова> «Достоевский лучше всего предвидел второе действие (русского революционного движения). Деятелей пролога он ненавидел, их идей не понимал; об этом свидетельствует самый эпиграф “Бесов”: много, очень много свиней пришлось бы утопить в озере для того, чтобы очистить русскую землю от грехов, – в первую очередь от преступлений самодержавия. С другой стороны, какие же грехи искуплены смертью Лизогуба, Кибальчича или Софьи Перовской[186]186
  Лизогуб Дмитрий Андреевич (1849–1879), Кибальчич Николай Иванович (1853–1881), Перовская Софья Львовна (1853–1881) – русские революционеры-народовольцы, казненные за террористическую антиправительственную деятельность.


[Закрыть]
? Первое действие, более или менее свободное от подлинной достоевщины, не отпиралось и мистическим ключом. Где в нем Ставрогины, Шатовы, где сказка о царевиче Иване, где полуземная мистика Кириллова? Достоевский отдал поклон катафалку, на котором не было покойника… <…> Зато второе действие – апофеоз пророческого дара Достоевского. Верховенский и Шигалев, Свидригайлов и Карамазов, Смердяков и Федька-каторжник овладели русской землей. Движущие силы октябрьского переворота слагались из животных инстинктов и из самой черной достоевщины» <«Армагеддон» [АЛДАНОВ (I). С. 526–527]>.

Профетизм Достоевского также сильно раздражал Алданова-критика. Впрочем, уже Лев Шестов со свойственной ему скептической иронией писал (см. выше), что Достоевский, как никто другой из русских писателей-классиков, претендовал на роль «Пророка в своем отечестве». Другой философ «Серебряного века» Николай Лосский вполне разделял эту точку зрения [ЛОССКИЙ. С. 88], указывая как бы в подтверждении ее, что Достоевский, например, любил такие вот строки из поэмы Огарева «Тюрьма»:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации