Текст книги "Евангелие от палача"
Автор книги: Георгий Вайнер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
УЛЬРИХ. Наверное, тогда еще Мешик не был министром на Украине?
ОРЛОВ. Ну, конечно, он был наш товарищ, свой брат оперативник. Это они погодя, после Ежова, звезд нахватали.
УЛЬРИХ. А за что Абакумов нахватал, как вы выражаетесь, звезд, вам известно?
ОРЛОВ. Так это всем известно. Он в тридцать восьмом поехал в Ростов с комиссией Кобулова – секретарем. Там при Ежове дел наворотили навалом. Полгорода поубивали. Ну, товарищ Сталин приказал разобраться – может, не все правильно. Вот Берия, новый нарком НКВД, и послал туда своего заместителя, Кобулова. А тот взял Абакумова, потому что перед этим выгнал прежнего секретаря, совершенного болвана, который и баб хороших добыть не мог…
УЛЬРИХ. Выражайтесь прилично, свидетель!
ОРЛОВ. Слушаюсь! Так вот, Витька сам ростовчанин, всех хороших… это… людей на ощупь знает… Ну, приехали они в Ростов вечером, ночью расстреляли начальника областного НКВД, а с утра стали просматривать дела заключенных, тех, конечно, кто еще живой. Мертвых-то не воскресишь… Абакумов тут же разыскал не то какую-то тетку, не то знакомую, старую женщину, в общем, она еще до революции держала публичный дом, а при советской власти по-тихому промышляла сводничеством. Короче, он за сутки с помощью этой дамы собрал в особняк для комиссии все ростовское розовое мясо…
УЛЬРИХ. Выражайтесь яснее, свидетель!
ОРЛОВ. Да куда же яснее! Всех хорошеньких б… мобилизовал, простите за выражение. Выпивку товарищ Абакумов ящиками туда завез, поваров реквизировал из ресторана «Деловой двор», что на Казанской, ныне улица Фридриха Энгельса. В общем, комиссия неделю крепко трудилась: по три состава девок в сутки меняли. А потом Кобулов решение принял: в данный момент уже не разобрать, кто из арестованных за дело сидит, а кто случайно попал. Да и времени нет. Поэтому поехала комиссия в тюрьму на Багатьяновской, а потом во «внутрянку», построили всех зеков: «На первый-второй – рассчитайсь!». Четных отправили обратно в камеры, нечетных – домой. Пусть знают: есть на свете справедливость!
УЛЬРИХ. А что Абакумов?
ОРЛОВ. Как «что»? Его Кобулов за преданность делу и проворство оставил исполняющим обязанности начальника областного управления НКВД. И произвел из лейтенантов в старшие майоры. А через год Абакумов в Москву вернулся. Уже комиссаром госбезопасности третьего ранга…
УЛЬРИХ. Подсудимый Абакумов, что вы можете сообщить по поводу показаний свидетеля?
АБАКУМОВ. Могу сказать только, что благодаря моим усилиям была спасена от расправы большая группа честных советских граждан, обреченных на смерть в связи с нарушениями социалистической законности кровавой бандой Ежова – Берии. Попрошу внести в протокол. Это во-первых. А во-вторых, все рассказы Орлова Саньки насчет якобы организованного мною бардака являются вымыслом, клеветой на пламенного большевика и беззаветного чекиста! И клевещет он от зависти, потому что его самого, Саньку, в особняк не пускали, а мерз он, осел такой, в наружной охране, как цуцик. И что происходило в помещении во время работы комиссии, знать не может.
УЛЬРИХ. Вопрос свидетелю Орлову. Ваша последняя должность до увольнения из органов госбезопасности и ареста?
ОРЛОВ. Начальник отделения Девятого Главного управления МГБ СССР, старший комиссар охраны.
УЛЬРИХ. Благодарю. Конвой может увести свидетеля.
Я не хотел в Ленинград – сажать тамошнее начальство, продавшихся сук маленковских. Не то чтобы я их жалел, кабанов этих раздутых; просто никакого не предвидел для себя профита с этого дела. Неизвестно, где его истоки, и уж совсем не угадать, во что оно выльется. А отсеченное от задумки и непонятное в своей цели становилось мне это дело совсем неинтересным – тупая мясницкая работа. Нет, у меня была своя игра – надо было только ловчее увильнуть от ленинградского поручения.
И пока мы мчались в абакумовском «линкольне» по заснеженной вечерней Москве, сквозь толстое стекло, отделявшее нас от шофера Вогнистого, еле слышно доносился из приемника писклявый голос Марины Ковалевой, восходящей тогдашней звезды эстрады:
Счастье полно только с горечью,
Было счастье, словно вымысел.
До того оно непрочное,
Что вдвоем его не вынесли…
Абакумов мрачно раздумывал о чем-то, наверное, о предстоящей посадке ленинградских командиров, маленковских сук, хотя со стороны казалось, что он прислушивается к певичке, и я его сразу понял, когда он неожиданно сказал:
– Голос – как в жопе волос: тонок и нечист… – подумал и добавил: – Но в койке она пляшет неплохо…
Я засмеялся, подхватил лениво катящийся по полю мяч и решил начать свой прорыв к воротам:
– Это важнее. По мне – пусть совсем немая, лишь бы в койке хорошо выступала…
Мне надо было успеть забросить мяч до того, как мы приедем в цирк. Абакумов слишком часто ходил в свою ложу – не могло того быть, чтобы там не подбросили пару микрофонов.
– Я одну такую знаю… – начал я нашептывать со сплетническим азартом. – Вот это действительно гроссмейстерша! И молчит. Из-за нее наш Сергей Павлович совсем обезумел…
– Крутованов? – удивился Абакумов. И сразу же сделал стойку: – Ну-ка, ну-ка!..
– Он этой бабе подарил алмаз «Саксония»…
– Что за алмаз?
– Его Пашка Мешик выковырнул из короны саксонских королей. В Дрездене дело было…
– Чего-чего-о?!
– Точно, в сорок седьмом, он его на моих глазах отверткой выковырнул!
– И что?
– И велел мне передать только что назначенному замминистра Крутованову.
– Зачем?
– Чтобы вправить алмаз в рукоять кинжала и подарить его от имени работающих в Германии чекистов Иосифу Виссарионовичу.
– Ай-яй-яй! – застонал от предчувствия счастья Абакумов. – А почему Крутованов?
Я доброжелательно посмеялся:
– Вы же Пашку Мешика знаете – он на всех стульях сразу посидеть хочет. Сам-то он на верхние уровни не выходит, а через Крутованова и его свояка запросто можно поднести такой презент и их благоволением заручиться кстати…
– Так-так-так… – зацокал языком Абакумов, башкой замотал от восторга. – Ах, молодцы! Ах, умники!.. Но ведь не вручили?..
Я покивал огорченно.
– Ну и как же всплыл этот камешек вновь?
– У меня агент есть, ювелир. Он много лет выполняет заказы Анны Ивановны Колокольцевой, жены нашего известного писателя Колокольцева…
– Надо же, ядрена вошь! – искренне возмутился Абакумов. – Писатели – сортирных стен маратели! Сроду я не слыхал, не читал такого писателя, а своих ювелиров держат!
Я усмехнулся:
– Наверное, читали, Виктор Семеныч! Забыли просто. Он ведь, помимо книг, подробные романы пишет нам. Агентурная кличка Барсук…
– Да-а?.. Черт его знает, всех не упомнишь!.. Так что с ювелиром? И с бабой этой?
– А у бабы этой, у Колокольцевой, видать, промеж ляжек медом намазано: во всяком случае, Крутованов шесть лет с ней живет, дорогие подарки делает. А она его тетюшкает и нежит, любовь у них неземная, и баба эта – жох, потихоньку, молча, с подарками гешефты проворачивает…
– Продает, что ли?
– Ну да! Продает! Она ничего не продает – она только покупает! Драгоценности у нее невероятные…
– Откуда?
– Штука в том, что у нее, кроме мужа и Сергея Павловича, есть еще один хахаль.
– Вот блядь какая! – рассердился Абакумов. – Сколько же ей садунов надо?
– Нет, Виктор Семеныч, она не от похоти кувыркается – интерес, можно сказать, возвышенный у нее. Любовник этот – Лившиц, Арон Лившиц…
– Скрипач?
– Да, скрипач. Главный наш скрипач. И мадам крутит им всем троим рога, как киргиз баранте…
– Ага. Ну и что ювелир-то?..
– Ювелир донес мне на днях, что привезла она камень в оправе – оценить. Невиданной красоты камешек и размера тоже. Я не поленился, подъехал. И – обомлел: этот самый камень я три года назад отдал Крутованову.
– Ошибиться не мог? – быстро спросил Абакумов, и по его прищуренным глазкам, наморщенному лбу было отчетливо видно, как он начинает заплетать будущую гениальную интригу.
– Ошибиться трудно, Виктор Семеныч, – там на оправе, в платиновой розочке, написано «Rex Saksonia».
– Ясно. Давай дальше, – заторопил Абакумов.
– Ну, ювелир ей сказал: камень должен стоить триста пятьдесят – четыреста тысяч. Она подумала, что-то прикинула, посчитала и говорит: к вам, мол, завтра с этим камнем придет человек, вы скажите, что вещь стоит двести пятьдесят тысяч, не меньше.
– Понял, – кивнул Абакумов. – Назавтра муж явился прицениваться.
– Не совсем. Назавтра явился Лившиц – ювелир его сразу узнал: личность известная, фотографии во всех газетах… А муж явился еще через день.
– Значит, эта сучара слупила за дареный камень с них обоих? – восхитился министр.
– Выходит…
– А зачем ей такие деньги? – с искренним интересом спросил Абакумов. – Чего она с ними делает?
– Оборотный капитал. Другие камни покупает. У нее коллекция будь-будь! Алмазный фонд!
– Ах, друг Сережа мой прекрасный! – тихо стонал от охотничьего восторга Абакумов, ощущавший непередаваемую радость: силок затягивался на шее врага! – И Пашка Мешик-то, тоже орел! Друг ситный, сидит в Киеве, жрет галушки и помалкивает, мне ни гугу…
«Линкольн» затормозил плавно у ярко освещенного подъезда цирка, и мы не успели привстать с сидений, а уж комиссар охраны, дымящийся потным паром, маячил снаружи, дожидаясь команды нажимать на ручку, распахивать дверь.
Но Абакумов не торопился в свою ложу, а удобнее уселся на черном шевровом сиденье, смотрел на меня – сквозь меня, как на снегопад за синеватым бронированным стеклом. Потом отвел взгляд в сторону, сказал грустно:
– И ты тоже помалкиваешь… гамбиты свои разыгрываешь… Почему?!
– Я должен был собственными глазами на камешек глянуть, – внушительно сказал я. – Дело-то серьезное, Виктор Семеныч.
– Ну, глянул… и…
– И позавчера к вам записался на прием. А вы только сегодня появились.
– Верно… – задумчиво сказал Абакумов, хлопнул легонько меня по плечу и тихо похвалил: – Молодец, Пашка. Удружил…
И я решился скинуть последнюю карту, козырную шестерочку:
– Если эту Колокольцеву нежно взять за вымечко, само собой, в надлежащей обстановке, мы там и другие интересные вещички выудим…
– Думаешь?
– Уверен. Он ей конфискованные драгоценности дарил.
– Хорошо, – кивнул министр. – Займись этим незамедлительно. Аккуратно все обставь, без шухера, чтобы Крут ни о чем не догадался, пока досье не будет готово.
– Слушаюсь, товарищ генерал-полковник, – кивнул я, глядя, как переминается на морозе комиссар охраны. – Но вы же велели собираться в Ленинград?
Абакумов посмотрел на меня искоса, усмехнулся и отрубил:
– Отставить! Не надо… Досье на пострела нашего мне сейчас важнее. А в Ленинграде авось и без тебя справятся…
Да, в Ленинграде и без меня неплохо справились – всех партийных командиров перебили!
Боже мой, на какой риск я пошел тогда, сдав Крутованова министру! Только чтобы не поехать в Питер!
Может быть, именно тогда и родился, проснулся, ожил во мне тайный распорядитель моих поступков, безошибочно дававший мне команды «можно!» или «нельзя!».
Ведь, сделав ставку на заговор врачей и отбиваясь изо всех сил от ленинградского дела, не мог я тогда предвидеть, что через несколько лет новые хозяева, прикидывая, как избавиться от Абакумова и при этом не слишком сильно измараться, решили в конце концов навесить на него ленинградское дело. И всех причастных казнили.
Господи! Ведь и меня бы замели обязательно! И казнили бы. Меня.
Но странный распорядитель моих поступков приказал мне в абакумовском «линкольне»: «Сдай Крутованова! Рискни! Можно!» Я и сдал его. На коротком министерском проезде от Лубянки до цирка на Цветном бульваре.
И выжил.
– Пошли, – сказал Абакумов, приподнялся с сиденья, и комиссар охраны мгновенно распахнул тяжелую блиндированную дверцу лимузина, вытянулся «смирно», ел глазами министра. Может, это и был тот Орлов, что с доброжелательной откровенностью идиота поведал на процессе про абакумовский патефон с выпивкой и закуской?
Не знаю. Прелесть мимолетных встреч. Как прекрасно, что он со мной не был знаком и не ехал с нами вместе! Он был на суде и обо мне мог припомнить много интересного.
А так – совесть охранника была чиста, как и его память. Он внес за нами в ложу чемоданчик-поставец, щелкнул никелированными замками, извлек бутылку «Наполеона», лимонад «Кахетинский» и «Лагидзе», хрустальные бокалы и рюмки, вынырнул на миг за дверь, вернулся с вазой душистых мандаринов и сливочно-желтых груш дюшес, воткнул в розетку шнур телефона – и исчез.
Над нашими головами бился-заходился в туше цирковой оркестр. Метались разноцветные огни, раскачивалась рябой маской безликая морда амфитеатра, скачущий в петле манежа человек гортанно выкрикивал: «А-ал-ле-е… го-оп!»
И запах цирка бил мне в нос – пронзительный, испуганный и наглый. Тяжелый дух звериной шкуры, визжащий смрад мочи, вонь лошадиного пота, острый аромат мандариновых корок, дубовое амбре старого коньяка – все это было запахом мрачно сопящего рядом со мной министра, это было живое благовоние Абакумова.
А он с огромным любопытством наблюдал нанайскую борьбу. Смешной номер: двое укутанных в шкуру мальчишек отчаянно боролись, перекувыркивались, становились «на мост», выполняли подсечки, и… упала шкура, а из нее выскочил один-единственный долговязый акробат.
Абакумов засмеялся, пригубил из рюмки, погонял коньяк за щекой, сглотнул, поморщился и сказал с усмешкой:
– Вот так же Лаврентий Палыч с Маленковым-сукой борется… Когда шкуры спустят друг с друга – ОН выйдет…
Я был нем и неподвижен. Из приближенных я рукополагался в посвященные. Это была удивительная хиротония – под выкрики клоунов, в цирковом зловонии, в лязге устанавливаемых на опилках решеток, в скачущем темпе циркового марша, под возвещение инспектора манежа: «Ирина-а Бугримова-а с дрессированными-и хи-ищниками-и!»…
Абакумов невесело чокнулся со мной:
– В трудное время живем, брат Паша…
Отвернулся от меня, с интересом понаблюдал, как дрессировщица лавирует между львами и тиграми, скачущими по тумбам, заметил рассеянно:
– Дрессировщику главное – спину зверью не показывать… Это есть, Пашка, вечный принцип нашей жизни: оглянись вокруг себя – не гребет ли кто тебя…
Я подхалимски подсунулся:
– Виктор Семеныч, я ведь на вашу широкую спину надеюсь.
– Зря, – махнул он рукой. – Дом у нас огромный, и никто в нем тебе не поможет, а насрать хочет каждый… Это уж у нас правило такое: убиваем мы вместе, а умираем все врозь…
АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ…
Виктор Семеныч! Да что с вами со всеми?! Неужели у всех действительно память напрочь отшибло? Да напрягитесь вы, припомните! Припомните, как вы спросили меня рассеянно-доброжелательно:
– А как личная-то жизнь у тебя?..
Напрягся я весь, и сердце тревожно заныло, как под швом незажившая рана, а сказал я небрежно, весело:
– Да ничего, устраиваюсь! Как-никак баб в стране на восемь миллионов больше, чем нас, грешных…
– Ну-у? – удивился Абакумов. – А мне-то показалось, что тебе из всех этих мильенов только одна и пришлась по сердцу…
С треском разлетелись швы на тайной моей ране, глубоко упрятанной, мозжащей, незарастающей, как трофическая язва. И страх полоснул холодом.
Знает!
Рука непроизвольно легла на карман кителя, где всегда лежал загодя приготовленный лист с грифом: «СЕКРЕТНО. ЛИЧНО МИНИСТРУ ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ СССР ГЕНЕРАЛ-ПОЛКОВНИКУ АБАКУМОВУ В. С.».
– Да ведь с бабами сроду не угадаешь, которой попадешь под ярем! – все еще шутя, как бы посмеиваясь, пытался я отпихнуться.
– Это-то верно, – охотно подтвердил министр. – И что – сладкий ярем у твоей евреечки?..
Знает. И ведь тоже – ни гугу! Пока не посчитал, что пора. Пора.
РАПОРТ
«Настоящим докладываю Вам, что некоторое время назад я вступил в интимную связь с гр-кой ЛУРЬЕ Р. Л. Отец упомянутой гр-ки – бывший профессор ЛУРЬЕ Л. С. арестован органами госбезопасности по подозрению во вредительской контрреволюционной деятельности, но вина его не доказана в связи с тем, что он скоропостижно скончался от сердечной недостаточности во время следствия…»
– Чего молчишь, Пашуня? – ухмылялся Абакумов, но я видел, как его беловзорое лицо наливалось холодной жестокостью. – Или еще не разобрался?..
«…однако считаю, что допустил в известной мере потерю бдительности, и готов любой ценой искупить свое упущение перед Коммунистической партией и органами государственной безопасности.
Старший оперуполномоченный по особо важным поручениям подполковник ХВАТКИН П. Е.»
Неловкими цепенеющими пальцами отогнул клапан кармана кителя, достал рапорт и протянул Абакумову.
Министр аккуратно расправил сложенный лист, разгладил его на красноплюшевом барьере ложи и, картинно воздев правую бровь, принялся за чтение.
А на манеже озверевшие от страха хищники прыгали сквозь горящие обручи, с треском пробивали напуганными усатыми харями бумажные круги, хлестал с визгом бич, горлово покрикивала дрессировщица и пулеметом бил в висок барабанный брэк.
Большая дрессура. Окончательная.
Абакумов посмотрел на меня с усмешкой, сложил лист и помахал им в воздухе:
– А дату почему не поставил, шахматист? Число-то чего не прописал?
– На ваше усмотрение оставил, товарищ генерал-полковник. Когда сочтете нужным – тогда и поставите…
– Ну что ж, правильно ты решил… Поставлю – если сочту нужным… А пока – старайся, работай изо всех силенок… Раз уж ты у меня – вот здесь, на сердце… – и спрятал сложенный рапорт в нагрудный карман гимнастерки.
Римма, напрасно ты ненавидела меня. Никто из нас не виноват, потому что мы виновны все, именно эта общая виновность и становится с годами людской правотой. Видишь, я взял у тебя в залог отца, а пришлось за это заложить себя. И тебя, конечно. По одной залоговой квитанции положил нас Абакумов в темный ломбард своего нагрудного кармана…
– Виктор Семеныч… – обратился я к нему, а он ответил мне скрипучим голосом Магнуста:
– Что же вы задумались, уважаемый господин полковник?..
Глядь – нет цирка, нет беснующегося на манеже зверья, нет Абакумова.
Только Магнуст – неотвратимый, омерзительный, как конец судьбы, – смотрит мне в лицо налитыми буркалами.
– Что не веселитесь, многоуважаемый фатер? – спросил он грустно.
А я ответил искренне:
– Прошла охота. Странное дело – заядлые весельчаки часто умирают от черной меланхолии…
Не сон, не бред, не обморок.
Кольцевая река времени оторвала меня от надежного твердого берега, на котором провел я столько тихих беззаботных лет, и поволокла меня вспять, в прошлое, к бездонной прорве, в которую я смотрел всю жизнь.
А теперь бездна заглянула в меня.
ГЛАВА 15
ТАТАРСКИЙ ПОДАРОК
На закраине прорвы, над откосом бездны, на срубе черного колодца, уходящего в сердцевину земли – до кипящего красно-черного ада магмы, – сидел жирненький блондинчик в форме майора государственной безопасности.
Избранник судьбы.
Сверхчеловек Минька Рюмин – торжество нашей действительности над мелодраматическими пошлостями безумного онаниста Ницше. Эх, кабы довелось этому базельскому профессору хоть глазком взглянуть на сбывшуюся его мечту – прорастание «сильной личности» в идеал «человека будущего»! Он бы, наверное, снова окочурился от счастья…
Потому что Минька, слыхом не слыхавший о Ницше, был настоящим сверхчеловеком. По ту сторону добра и зла. И говорил он, как Заратустра:
– Сними пенсню, с-сыка, – говорил он доктору Розенбауму, ассистенту академика Моисея Когана. И ширял его под ребра своим знаменитым брелоком-кастетом – бронзовым человечком с огромным острым членом, торчащим между сжатыми Минькиными пальцами.
– У тебя же вид один чего стоит, вонючий ты Разъебаум, – убеждал он доктора. – Ты бы взглянул на себя со стороны: харкнуть тебе в рожу охота! Ну, скажи сам, зачем тебе эта пенсня и бороденка с пейсами? На Троцкого, на учителя своего, хочешь быть похожим? Ну, скажи мне по совести, почему ты, с-сыка продажная, не хотел быть похожим на товарища Молотова? Или на Клима Ворошилова? Эх ты, Разъебаум противный…
Противный Розенбаум, которому хотелось в рожу харкнуть, протяжно икал, и на лице его была невыразимая тоска от невозможности стать похожим на товарища Молотова. Как физиолог-материалист, Розенбаум догадывался, что это идея ненаучная, практически так же неосуществимая, как намерение сделать какаду похожим на поросенка. Но как еврей-идеалист он надеялся, что, может быть, в шестой день творения Саваоф, по-ихнему – Иегова, не навсегда разделил все живое на классы, роды и виды, и если удастся, то доктор еще докажет Миньке свою готовность и свое стремление стать даже внешне похожим на товарища Ворошилова.
А пока он екал ушибленной селезенкой и с ужасом смотрел на Миньку, который вернулся к своему ореховому столу, взял с сукна – пронзительно-зеленого, как майская трава, – кнут и посоветовал:
– Не вздумай врать, прохвост пархатый. Кнут, как дьявол, правду сыщет!
А мне предложил:
– Идем в буфет, подзаправимся, поштефкаем…
Умерло хорошее слово – штефкать. То есть жрать. И Минька давно умер. Даже сверхчеловеки смертны. Бессмертна только высокая идея – хорошо штефкать. Нельзя убить в людях веру в коммунизм – гигантский всемирный ресторан, где есть все продукты и не надо ни за что платить. Нигилист Базаров ошибочно полагал, что мир – это не храм, а мастерская. Светлый мир будущего действительно не храм, а глобальная бесплатная столовая со светящейся по экватору неоновой вывеской:
«ЛИБЕРТЭ, ФРАТЕРНИТЭ, ДЕЗАБИЛЬЕ».
Минька и мысли не допускал, что пророчество о создании всеземного бесплатного общепита может не состояться. Стихийный диалектик-практик, он в разные философские высокие материи не вникал, а верил в единственно правильное учение чувственно, ибо модель светозарного будущего, его прообраз, сценическую выгородку – в виде нашего буфета на втором этаже – он каждый день узревал, обонял и вкушал от него.
И для всех граждан, которые проявляли злоумное неверие в то, что когда-нибудь для них, или для их детей, или для их внуков построят по всей Земле такие же закрытые спецбуфеты, как у нас на втором этаже, Минька держал на столе кнут.
Кнут этот появился у него недавно – вскоре после той ночи, когда я возвратился из цирка и твердо сообщил ему о необходимости раскочегаривать во всю мочь заговор врачей-изуверов. И таинственно добавил, что самое верхнее начальство пока – по соображениям, которые Миньке знать не полагается, – не заинтересовано в излишней шумихе вокруг этого дела. В нужный момент заговор врачей должен взорваться бомбой, налететь ураганом, загреметь иерихонскими трубами. А пока – быстро, но молчком!
При других обстоятельствах избранник судьбы Минька, этот пухломордый хомяк, может быть, и задал бы мне кое-какие недоуменные вопросы.
Но, во-первых, он все-таки был избранник судьбы: она уже отметила его для удивительной роли на подмостках нашей жизни, странного бытия – стремительного и неудержимого, как понос. Судьба уже определила ему роль, о которой он не догадывался, не мечтал и которой не пугался в самых прекрасных и самых кошмарных своих снах, и в роли уже было записано фантастическое восхождение и страшный конец. Это во-первых.
А во-вторых – и это, безусловно, было важнее, – беспроволочный телеграф сплетничества и тотального соглядатайства уже донес до Миньки весть о том, как гулял со мной по Конторе в обнимку Абакумов.
И – раз такое дело – Минька не задал мне никаких вопросов, твердо уверенный в моем праве давать ему указания и не сомневающийся ни на йоту в их правильности.
Вот и появился вскоре кнут. Видимо, он его слямзил где-то на обыске. Кнут-загляденье: старый и изысканный. Кнут-мечта. Воспоминание. Наша родословная. Татарский подарок. Тюркское наследие. Наша выучка.
Эй, пращуры мои далекие! Души глубокие, мозги легковесные! Вы зачем же поверили татарве, будто кнут соленый да матерок ядреный – на людей удуманы? Татары-то кнутом да матом скот вьючный гоняли, а вы братьев своих уму и добру ими поучать стали.
Века назад постановили вы соборно: «Во всяком городе без палачей не быть». И не были. Всегда мастера сыщутся. Свистнул кнут над толпой, гикнул пронзительно, завизжал отчаянно – началось великое кнутобоище.
От удара первого – спина дернулась, кожа поперек лопнула.
А вторым – куски мяса высек, кровь пузырями брызнула, из легкого продранного воздух вырвался.
А от третьего – под крик затихающий – позвонки хрустнули, хребет надломился. Голова нагнулась – подарку татарскому поклонилась.
Только Минька так еще не умел – опыта не набрал. Смотрел я, как поигрывает он кнутом, любовался. Рукоятка витая короткая, кожаный крученый столбец с медным кольцом, а к кольцу привязан сыромятный ремень, толстый, посередке желобком выделанный, а конец – хвост, ногтем загнутый.
И костяшки на руке Минькиной белели и надувались, когда он сладострастно сжимал кожаный столбец, и видна была в этих играющих мослах живая охота битья, и, глядя, как нервно надувается и опадает его кулак на рукоятке кнута, верил я, что Минька и без опыта, навыка и тренировки с одного щелчка сорвет с Розенбаума кусок шкуры размером с кобуру.
Прямо скажу, что видом своим Минька мало подходил для цветной обложки журнала «Воспитание в семье и школе». Даже мне он был не очень симпатичен – с раздувающимися скважинами ноздрей и белыми мослами кулаков.
Но это было тогда совсем не важно. Еще полтораста лет назад мудрейший русский государь Николай I, понимая, что в Отечестве нашем без кнутов не обойтись, а зрелище это сильно расстраивает людей тонких и в особенности – заграничных, высочайше повелел: «Впредь ни кнутов, ни заплечного мастера никому не показывать».
Вот и не показываем. По сей день.
А мне хоть и показывайте – смотреть не стану. Я этого не люблю. И на Миньку, обживавшего в кулаке кнут, сроднившегося с его шероховатой тяжелой рукоятью, смотреть не стал.
* * *
– Хорошо, пойдем перекусим. Побеседовать надо… – ответил Миньке.
Минька с некоторым сожалением бросил на стол кнут, вызвал по телефону капитана Трефняка – посидеть, побалакать с Разъебаумом, и мы пошли в буфет.
А там уж почти все мои орелики заседают – обеденным перерывом среди ночи пользуются. Штефкают. Пиво тянут, от бутербродов с лососиной губы лоснятся. Анекдоты травят, трудовыми подвигами хвастают, гордятся, опытом производственным обмениваются. Ах, какой букет злодеев перебирали своими чистыми руками мои беззаветные бойцы! Каждое дело – конфета, украшение судебно-следственной практики, перл юриспруденции.
Оперуполномоченный Маркачев разбирался всерьез с историком Августом Соломоновичем Тоннелем. Маркачев уже неделю выяснял у этого умника, кто – с антисоветской клеветнической целью – поручил ему извратить слова Маркса о нашей славной истории. Вопрос, конечно, упирался не в Маркса, нам на этого волосатого рэбу положить с прибором, но дурак Тоннель неправильно и всуе помянул имя Паханово. Тоннель сказал у себя на кафедре, что, к сожалению, из-за незнания товарищем Сталиным иностранных языков выставился вождь в ложном свете, поскольку неквалифицированные переводчики подсунули ему в доклад безграмотно переведенные слова Маркса.
А процитировал наш великий вождь слова лохматого парха о значении подвига князя Александра Невского, разгромившего семьсот лет назад на Чудском озере немецких псов-рыцарей. Ну и что? У нас каждый ребенок знает, как вломил Александр Невский псам-рыцарям! Книжки об этом написаны, еще при царе князя Александра к лику святых причислили, а при Пахане – орден учредили. В кино Эйзенштейна все видели этих псов-рыцарей – в броневых панцирях, в шлемах рогатых. И все были довольны.
Но обязательно находится еврей, чтобы сунуть свой любопытный длинный нос и спросить: а почему? Почему тевтонские рыцари назывались псами? Откуда пошло это?
И роет свой тоннель нахального еврейского любопытства под памятник нашей славной истории до тех пор, пока ее фундамент, крепко сложенный из всякой чепухи и выдумок, не обрушивается ему же на голову.
Тоннель Август Соломонович докопался, что никаких псов не было. Никто и никогда не называл тевтонов псами. Маркс написал «Rittern Bunden», что по-нашему значит «рыцарские союзы», да красочка типографская на букве «В» облупилась маленько, и прочел переводчик – «Hunden», собаки, значит. Покрутил так, сяк. Рыцарские собаки. Собачьи рыцари. Псы-рыцари! Коротко, энергично, ругательно – то, что надо!
И Иосиф Виссарионович молвили: «Псы-рыцари». Казалось бы, отныне вопрос исчерпан навсегда – раз сказано, что были псы, то никаких союзов! Да и на что? Это же не Пес Советских Социалистических Республик, а какой-то доисторический рыцарский союз. И пес с ним!
Так нет! Разоряться надо было Тоннелю на кафедре, что товарищ Сталин иностранных языков не знает, и Маркс ни о каких псах не упоминал. Что же это выходит – врет, что ли, Пахан? Или он Тоннеля глупее? Ну, Маркачеву, конечно, стукнули с кафедры о нездоровых разговорах Тоннеля, и пришлось его взять к нам. А теперь он, мудило грешное, доказывает Маркачеву, что задания ни от кого не получал, антисоветского умысла не имел и разговоров, собственно, о песьих союзах не вел, а только однажды, по глупости, по недомыслию, случайно заметил, что Маркс имел в виду не псов, а союзы и он, Тоннель, лишь хотел от всей души оградить товарища Сталина. Снова здорово. Вот идиотина!
А оперуполномоченный Толмасов уже заканчивал дело цензора Будяка и художника Иванушкина.
Иванушкина жадность погубила. Был он преуспевающий казенный художник, лучше всех вырисовывал ордена на портретах командиров. Лауреат, член всех президиумов, гусар неслыханный. Масса заказов, а всегда без денег, поскольку человек азартный и к тому же видный жизнелюб. Играл на бегах, и в карты, и в железку, и на бильярде, много пил. И баб обожал, молодых. Все это, естественно, в копеечку влетает. Вот он и подрядился на халтуру – серию плакатов для Министерства пищевой промышленности. Сюжет – техника безопасности при разделке мясных туш. Деньги хорошие – с тиража.
Все нарисовал Иванушкин правильно: и как топор держать, и как тушу на рубочный стол класть, и все остальные премудрости мясницкого дела изобразил. Очень живописно получилось – ну прямо Рубенс, наш отечественный Рубенс мяса!
Потом старший редактор Главного управления по охране государственных тайн в печати Мефодий Будяк вычитал все подтекстовки на плакатах. Ни одного злоумного пояснения к схеме разруба туши не обнаружил его бдительный цензорский глаз, ни в одной строке не нашел разглашения секретов насекания грудинки, вырезки, челышка, пашины. И подписал, ротозей безмозглый, к публикации. Печатью своей гербовой заверил – цензорское клеймо, номер и шикарная роспись: Будяк. Будяк на букву «М».
Ему бы, ослу такому, не тайны в мясницкой технологии искать, а рассмотреть повнимательнее плакат целиком. Тогда бы углядел, наверное, что мясник, черноусый молодец, неправильно размахивающий топором над окровавленными тушами, грубо нарушающий технологию и технику безопасности при разрубе мяса, слишком уж сильно смахивает на вождя миролюбивого прогрессивного человечества. Точь-в-точь как на картине «Товарищ Сталин – организатор стачки в Батуми».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.