Текст книги "Евангелие от палача"
Автор книги: Георгий Вайнер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)
Актиния, маленький, никому не ведомый стукачок, затруханный сексотик, – один из распределительных клапанов в очень длинном и извилистом канале, по которому наш народ получает абсолютно надежную, совершенно достоверную информацию, именуемую «клевета из-за бугра».
Достаточно часто бывает, что Контора хочет сообщить славному нашему населению какую-то весть: ненадежно-лживую, соблазнительно-манкую, официально-зыбкую. Во всем мире для этого существуют газеты. Но у нас же народ особый, ни на кого не похожий. Пропечатай в газете – не прочтут. Трудный народ, тяжелые люди. Приходится ухищряться.
Перед Актинией ставится задача, и в течение одного-двух дней он пробалтывается шведскому атташе, испанскому посольскому секретаришке, бразильскому стрингеру, французскому «фирмачу», американскому профессору-слависту о важной новости. Его личный друг, ответственный работник ЦК и, несмотря на это, очень порядочный и очень интеллигентный человек, вы уж поверьте мне, там такие тоже есть, особенно из нового, молодого поколения; так вот, этот самый друг-партфункционер под большим секретом сообщил, что сокращение еврейской эмиграции происходит из-за болезненной реакции правых ортодоксальных партийных руководителей на нежелание еврейских эмигрантов ехать к себе, в Землю Обетованную, а драпающих из Вены по всему свету. Если бы, мол, с Западом было достигнуто соглашение о том, чтобы всех пархачей гнать прямо из Москвы этапом на их историческую родину, тогда бы, мол, все стало тип-топ.
Подавляющее большинство всей этой иноземной шелупони – душевных поверенных Актинии – и думать не думают ни о евреях, ни о диссидентах, ни о Конторе, ни об эмиграции. Они озабочены сделать в Москве свои делишки, набить в мошну побольше зеленых и отвалить отсюда навсегда, как из пропащей колонии. Но кто-то один всегда поделится со знакомым журналистом из корпуса инкоров. Тот мигом телетайпит к себе сообщение: «…из неофициальных источников, вызывающих доверие…» Назавтра оно выходит в газете, а еще через день эту чепуху уже передает «Голос Америки» в обзоре «Американская печать о Советском Союзе». Вот и порядок! Нас ведь интересуют только те два-три миллиона закамуристых обормотов, которые еженощно, как подпольщики, выходят в эфир: услышать из-за бугра родной клеветнический голос, смакующий некоторые наши трудности и еще не изжитые отдельные недостатки. Эти несчастные радиослухачи, недовольные почему-то правдивой и прогрессивной информацией советской печати, не обращают внимания на то, что западные передачи – это оживленный разговор глухого с немыми.
И немые, услышав рассказ глухого, который он прочел по шпаргалке Актинии, с воодушевлением начинают пересказывать друг другу: «Слышали? Это ведь «Голос» передал! Это Би-би-си сказало! Они-то уж знают! Они-то врать не станут!..»
Конечно, не станут. Они ребята честные. У них врать стыдным считается. А у нас это не стыдно. И никогда не было стыдным. Тысячу лет врем – обвыкли, полюбилось. Врем всегда, везде, всем. Себе, другим, друг другу. Наше всегдашнее вранье – проекция иной, непрожитой нами жизни.
Стой, вот, кажется, и прибыли. Неведомый город. Вообще-то считается, что это Москва, а на самом деле тоже вранье. Странный город, в котором, кроме Актинии, никто не живет. Невиданные адреса: площадь Хо Ши Мина, проспект 60-летия Октябрьской революции, улица Саляма Адиля, проезд Витторио Кодовилья. Ни один москвич не ответит, где находится этот некрополь, никто не знает, кем он населен.
Наверное, здесь живут одни Актинии. И мой Актиния.
Который радостно щерился в дверях, ручками жирными взмахивал, в дом гостеприимно приглашал:
– Какие люди нас почтили! Кого я вижу! – И внутрь квартиры орал: – Нет, вы только гляньте, кто к нам приехал! – И вопил, и пел по-цыгански: – Павел Хваткин к нам приехал, наш Пашуня дорогой!..
Полумрак в комнатах, полно людишек, алкогольно-табачный смрад, народ на кучки разбился, все врут что-то корыстное, идет тусовка полным ходом. Наглый гостевой дизайн: всякой твари по паре, и все пары нечистые.
Архимандрит отец Александр и хлыщеватый директор продовольственного магазина; знаменитый валютчик Фима Какашка и нераскаявшийся постукивающий диссидент; широко известный нелегал, популярнейший в Москве шпионский резидент Ликтор Вуи и кавказский красавец артист в курчавом парике, похожем на маньчжурскую папаху.
Икебана из мудаков и жуликов.
Девчушки-блядушки, изображающие молодых актрис и начинающих поэтесс, танцуют с иностранцами, ритмично трясут под скупыми платьишками тугими марокасами, жмут истово вялую зарубежную плоть наливным выменьком. А те, апатичное мудачье, озираются по сторонам, щурятся довольные – о-о, бьютифул! О-о, вери гуд! О, мы совсем не так представляли себе неофициальную жизнь России…
Конечно, дорогие друзья, вы все неправильно представляли! У нас здесь красиво и весело! И живем мы открыто, с распахнутой душой! И телки наши сисястые – считай, почти задаром! И где в вашем убогом мире электронно-синтетического ширпотреба увидишь столько настоящего антиквариата, подлинной нашей русско-народной старины! Глянь кругом: и гжельская посуда, и жостовские подносы, и палехские доски, и хохломские цветные деревяшки, и мелкая чугунная каслинская пластика, и ростовская финифть, и валдайский колокольчик вызванивает старинной вязью «кого люблю, того дарю», и фарфор кузнецовский да корниловский, и яйцо Фаберже, оторванное у него в Пасху, золотом-эмалью дымится… Полный шандец, абсолютный вандерфул!
Красивая жизнь у нашего народа, сытая и радостная, можно сказать.
И мне навстречу всплыла откуда-то из квартирных глубин распухшей утопленницей Тамара Кувалда – возлюбленная супруга Актинии, нежнолюбимая, родненькая, почти единоутробная. А шлюхи его не в счет, шлюхи – вместилище избыточной энергии бушующей предстательной железы. В семье главное – родство душ, и оно у них полное, на грани взаимовоплощения. Я обожаю слушать ее леденящие душу рассказы о совместном счастье с Актинией.
– Павлик, родной, почему ты один? А где Мариночка?
Мы дружим нашими сумасшедшими домами.
Мне захотелось сказать ей пару теплых, но вдруг почувствовал, что корень языка тонет в подступившей рвоте. Вздохнул судорожно, икнул, сказал ей сурово: «Я не Павлик, я кит-блювал», отпихнул ее и рванулся в сортир, и, опережая меня, прямо с дверей ударила в голубой унитаз плотная струя блевотины, и долго еще я, как потухший Везувий, бурлил лавой непрогоревшей выпивки и непереваренной закуски над бирюзовыми водами озера Титикака.
Потом рыготина иссякла, унеся из меня килограмма четыре дефицитных недоиспользованных продуктов и дорогостоящей выпивки, а также большую часть желудка, тонкого кишечника и – серозную фасолину. В груди стало спокойно и просторно. И на душе полегче.
Не веря себе, я стоял в сортире, прислушиваясь к своему ливеру, боясь поверить, что Верхний Командир снова дал увольнительную. Ощущение простора в груди, нестесненности вздоха было так прекрасно, что я не хотел шевелиться, мысль покинуть сортир была мне отвратительна, я решил здесь поселиться навсегда.
А что? Чем плохо? Замечательный сортир, зеркало жизни маленьких советских парвенюшек: цветной кафель, идиллически голубая ваза пипикаки, на полочке – том Достоевского и аптечная бандеролька «Сенейды». Пароль всех наших хомо новус – в сортире «Бесы» и патентованный индийский дристос. Безобразие какое! В стране продуктов не хватает, а они без слабительного просраться не могут!
Хлопнул в гневе дверью, покинул с возмущением сортир, поскольку догадался, что примирить меня с этим уродливым несовершенным миром может сейчас только крепкая выпивка.
А в коридоре меня дожидалась Кувалда с взволнованным лицом, на котором виднелись следы былой красоты. Я ее трахал лет двадцать назад, и тогда на ее лице были заметны следы недавней былой красоты. Она, наверное, прямо родилась со следами былой красоты. Теперь у нее вместо былой красоты климакс: шум ее приливов гудел у меня в ушах, океанская волна гормонов несла похотливое тело Кувалды мне навстречу.
– Подруга! – заорал я. – В задницу! Ни слова! Летом поговорим! Срочно надо выпить!.. – и умчался, обескуражив верную подругу моего лучшего друга, бывшую свою любимую девушку со следами былой красоты. Не сердись, Кувалда, я себя так плохо чувствую и времени у меня осталось так мало, что его просто не может хватить на разговоры со всеми бывшими любимыми девушками, незабываемыми спутницами.
Она слабо вякнула вслед:
– Там американские корреспонденты пришли, я тебя хотела представить…
На столе было полно прекрасной трофейной выпивки. Актиния мастер вынимать из этих отвратительных зарубежных скаред подарки. Виски, джин, кампари, тоник, баночное пиво – тут было над чем потрудиться, и я, не теряя ни секунды, сразу же, как кашалот, заглотал два больших стакана джина со швепсом.
И вместе с дыханием открылся слух; до этого они суетились передо мной, махали лапками и ножками сучили, будто в немом кино. А сейчас пришел звук. Отец Александр рассказывал озабоченно, что знакомый ему иерей изучил карате и перед Масленицей изувечил нескольких комсомольцев-атеистов, которые пришли в храм хулиганить в пьяном виде. А теперь попа-каратиста извергают из сана как священника-убийцу…
Постукивающий диссидент поведывал девулькам-шлюхам нечто антисоветское, неслыханно революционное. У него наверняка есть от КГБ справка, разрешающая ему с 17 до 23 часов говорить что угодно.
Всенародно любимый шпион, глубоко законспирированный нелегал рассказывал артисту в парике-папахе, как ему удалось сорвать провокацию империализма, опубликовав на Западе искаженные мемуары Светланы Аллилуевой. А артист не слушал, ерзал от нетерпения, томился сокровенным вопросом бытия, расспрашивал осторожно – как бы через шпиона подсосаться к таможне, перевезти надо кое-чего из вещичек.
Хлыщеватый директор гастронома прислушался краем уха к ним, махнул рукой:
– Подумаешь, проблема! Говна-пирога! Позвони завтра, я тебе дам концы…
Актиния поил американцев самогонкой, убеждал-расхваливал, доказывал, что «домашний сахарный виски» и есть любимейшая выпивка нашего народа. Те слизывали сивуху с края стакана, чокались, цокали языками.
Я забалдел маленько, очень приятно, не заметил, как Актиния подкатился ко мне с наемниками продажной желтой прессы:
– …вы известный политический писатель, профессор права…
Гадина Актиния, и тут покоя нет. Пропадите вы все пропадом. У старшего американца в лице была величавая степенность грамотного осла. Он все время тщательно протирал стекла очков, а я ждал, когда он пронзительно заревет «и-а-а! и-а-а!» с техасским акцентом. А у второго вообще никакого лица не было: так, набросок, торопливый подмалевок личности.
– Вы бы не могли сказать, что думают в России об Америке? – спросил старший ишак.
Я нахмурился, задумался глубоко, вопрос-то непростой, ответственный, хлобыстнул еще стаканяру закордонной выпивки, медленно изрек:
– Проблема имеет предысторию… Дело в том, что однажды Америка России подарила пароход…
Оба тесно посунулись ко мне, младший – с недостоверной головой, будто восстановленной антропологами по ископаемым остаткам черепа – выхватил из кармана блокнотик, вечное перо:
– Сорри… Очен интересно… Разрешите, я буду писать?
– Обязательно… Потом перечитаете, и все станет ясно… Итак – пароход. Но у этого парохода были огромные колеса, да-да, совершенно огромные колеса… И при всем том – что возмутительно! – ужасно тихий ход… Значит, суммируем: огромные колеса и ужасно тихий ход.
– Вы говорите о поставках по ленд-лизу? – уточнил очкастый ишак.
– В какой-то мере, хотя эта история началась задолго до войны, в которой мы вынесли основные тяготы борьбы с фашизмом. Сейчас уже многие американцы, оболваненные пропагандой, забыли об этом пароходе, а у нас помнят, у нас никто не забыт, ничто не забыто. Церемонии дарения был даже посвящен фильм, кажется, он назывался «Волга-Волга»…
Актиния, открыв рот, оцепенело слушал мои откровения, его острый профиль обделавшегося Мефистофеля от растерянности сразу округлился и поглупел. Он ничего не понимал, да и неудивительно: он же не видел Истопника из третьей эксплуатационной котельной Ада, он не породнялся с Магнустом, и это не он выблевал сейчас в сортире серозную фасолину со стальными створками по имени Тумор.
А молодой, тот, что без лица, мне радостно подъелдыкнул:
– Да-да, знаю, Волга – это как у нас Миссисипи…
– Правильно, Волга, как Миссисипи, а Волга-Волга – это как Миссисипи и Миссури.
– Господин профессор Хваткин шутит, – неуверенно хихикнул Актиния, но я грозно зыркнул на него:
– Какие шутки?! Все могло бы пойти по-другому, если бы не безответственный поступок одного руководящего американца…
– Какой именно поступок? Как имя американца? – подступили дружно наймиты бульварной прессы.
– Имя его я пока, по вполне понятным соображениям, назвать не могу. Но поступок он совершил ужасный. Этот американец, этот американец засунул в жопу палец…
– Иа-а! Иа-а! – заревел газетный мул.
– Что? Я не понял! Что сделал этот американец? – надрывался его друг.
Актиния от ужаса закрыл глаза и рукой подманивал одну из своих боевых шлюшек, чтобы она отвлекла меня от этих акул с Флит-стрит.
– Что – «что»? Ведь вынул он оттуда говна четыре пуда!
Актиния позорно бежал, а вместо него подплыла ко мне пухлая телочка, игривая и нежная, как ямочка на попке. Повела медленно янтарным козьим глазом, сказала лениво:
– Чего ты с этими дурнями разговариваешь, они же шуток не понимают. Пойдем лучше…
А озадаченные корреспонденты не отпускали, за рукав придерживали, нервно спрашивали:
– То, что вы сказали, есть иносказание, намек?
– Конечно, ребята, намек. Аллюзия! Аллюзия диссидентов в иллюзиях детанта. Ладно, парни, хватит умничать, давайте царапнем по стаканчику, от мудрых разговоров в глотке сушь!
Они охотно накапали себе по наперстку, вполне достаточно, чтобы соринку из глаза вымыть. И я в стаканчик толстенький плеснул и телушке своей мясной не забыл, фужер набуровил. Очень стоящий человечек, шкуренция эта.
– Зовут-то тебя как, птичка?
– Птичка! – весело засмеялась розовая шкварка. Села рядом в кресло, ногу на ногу положила: толстенькие, гладкие, мечта поэта Мастурбаки. Ах, какая девочка-симпа! Просто хрустящая свежая булочка, этакий французский круассан.
Меж тем парнокопытный продажный писака не унимался:
– Вы упомянули в разговоре о диссидентах… Я хотел спросить: что вы думаете о перспективах диссидентского движения в вашей стране?
– А у нас нет никакого диссидентского движения. Мы – целиком диссидентская держава, страна сплошного инакомыслия. Ни один человек не говорит того, что думает…
Девчушка-блядушка на всякий случай отодвинулась от меня чуть дальше, но я крепко взял ее за упругую мясную ляжку. Люблю такие тонкие мягкие ляжки.
– Спокойно, Птичка, не дергайся, в городе красные, – и повернулся к заокеанскому буцефалу: – В той или иной мере у нас все диссиденты. Следствие огромных личных и общественных свобод. Кто сидел дважды – диссидент, кто сидел один раз – моносидент, кому в лагерях срок довесили, тот пересидент, а кого пора сажать – тот еще недосидент. Вон, например, в углу сидит знаменитый диссидент, тот, что виски с кислой капустой трескает. Это очень независимый человек, он, как киплинговский кот, – ходит сам под себя.
Птичка-шкварка захохотала и снова подвинулась ко мне, а я засунул ей руку под юбку, стал гладить лилейную кожицу и подумал, что в мою молодость у баб не бывало такого тела. Оно у них было рыхлее, крахмалистее. На картошке росли, макароны серые ели. Сейчас лопают фрукты, зелень, мясо…
А мой буриданов мерин с невиданным упорством узнавал у меня о границах вмешательства партии и Кэй Джи Би в художественное творчество.
– Партия не вмешивается в работу творца. Она его только призывает, вдохновляет и ведет за собой. Что касается Кэй Джи Би, то за всю жизнь я с ними никогда не сталкивался и знаю лишь, что в народе это ведомство любовно называют Комити оф Гуд Бойз, что по-русски звучит приблизительно так: Комитет Горячих Доброхотов, или Главных Добродеев, и целым рядом других схожих эвфемизмов…
– Мне было очень интересно побеседовать с вами, – вежливо пошевелил он долгими ушами и задумчиво спросил: – Интересно, эта квартира мониторируется?
– Кому вы все нужны! – махнул я рукой и отвернулся было к девчушке, но тут шипящим коршуном навалился на меня Актиния.
– Смотри, Пашка, дошутишься! Договоришься, загремишь в жопу!
– Запомни: лежащему на земле падать некуда. Лучше пусть меня девочка Птичка отведет в твою комнату, мне надо полчаса полежать, я плохо себя чувствую…
Актиния заерзал, быстро забормотал, глотая буквы:
– Знаешь, это не очень удобно… при Тамарке… она ведь обязательно настучит Марине… скандал будет… они ж подруги…
– Не бздюмо, Цезарь. Лев Толстой сто лет назад написал в «Воскресении»: все счастливые семьи несчастливы по-своему… Давай-давай, пошли к тебе. Ты только бутыляку не забудь и стаканы… А Птичка к нам чуть погодя подгребет… Подгребешь, Птичка?
– Ага! – засветилась она беличьими зубками. Не-ет, от такой девульки не стошнит!
Уже всосавшаяся выпивка подняла меня над землей, я медленно и легко поплыл, и это волшебное гидродинамическое состояние опьянения отделило меня от всей толщи стоячих зеленоватых вод.
Полумрак и покой Актиньиного кабинета. Уединенная раковина для рака-общественника. Бормочет, камни за щеками катает телевизионная дикторша, громоздкая и старая, как египетская пирамида, зрителей своих увещевает и маленько припугивает. Дескать, уменьшите звук телевизора, поскольку время позднее: полдесятого вечера, завтра вашим ненаглядным землякам спозаранку на ударные стройки, дрыхнуть им, пожалуйста, не мешайте, да и самим не хрена выдрыгиваться, ложитесь лучше в койку по-хорошему…
Телескрин. Гад буду на все века, телескрин. Вроде бы рассказывает о чем-то, сучара, а между тем подглядывает за нами.
Хотя чего там за мной подглядывать? Вот он я весь – простой советский паренек, бери меня за рупь за двадцать. Спать только сильно хочется. Мне и Птичка, пожалуй, не нужна. Хорошо бы на этом диване вытянуться и заснуть, надолго, на несколько лет.
Проснуться – и никого нет.
Марина умерла от старости.
Актиния уехал в Израиль – стучать на своей исторической родине.
И останется у меня, наверное, зыбкое воспоминание, призрак несуществовавшей реальности: в моем долгом сне приснился мне другой сон о том, как приехал ко мне требовать ответа за чужие грехи отвратительный и жутковатый пархитос по прозвищу Магнуст.
И серозная фасоль в груди, невскормленная моими живыми полнокровными соками, иссохлась, скукожилась, пропала.
Подо мною лежало на диване что-то твердое, давило больно на поясницу, задремать мешало. Извернулся и вытащил из-под себя роговой булыжник – черепаху. Живую. Она высовывала наружу и снова прятала складчато-кожаную головку: посмотрит на меня круглыми еврейскими хитрожопыми глазками и прячется в панцирь. Кто-то, наверное, Актиния, написал краской на верхней пластине панциря – «300 ЛЕТ». Черт ее знает, может, ей действительно триста лет. Никто не видел, когда она родилась, а живут эти твари, как евреи, бессчетными веками. Потому что пребывают внутри своего скелета. Я сам читал, что панцирь – это разросшийся наружу скелет.
Если бы я жил внутри своего скелета, мне был бы не страшен Магнуст. И серозная фасолька не выросла бы в груди. Выходит, что и меня переживет эта костяная вонючка. Глупо. Зачем ей такой долгий век? Почему я должен умереть раньше? Вообще неправильно, что я умру раньше остальных. О, если бы я мог в последний миг призвать конец мира! Вот смеху было бы!
Я изнемогал от желания заснуть, забыться, выкинуть из головы всю эту чепуху. Но сон не шел. Я уже совсем погрузился в его серую вату, веки стали тяжелыми и шершавыми, как черепаха в руках, и вдруг будто подтолкнули легонько и резко в бок – не спи!
Встал через силу с дивана и удивился, чего не идет ко мне Птичка, но звать ее не было сил, и я распахнул окно. С девятого этажа до черного мокрого тротуара – дале-е-еко! Сколько передумаешь всякого, пока долетишь! Сколько припомнить можно. Хоть за триста лет. Неощутимый удар – и сладкий покой небытия, очень долгий сон, гарантированное забвение.
Черепаха беспокойно завозила короткими птичьими лапами, высунула головешку наружу, будто кукиш показала, увидела меня снова – а я ей не нравился, – закрыла пленкой круглый глаз.
* * *
Судьбу надо мерить от конца, а не от начала. Все ранее прожитое не имеет цены и значения, всегда важно лишь, сколько тебе еще осталось. Какой смысл в уже прожитых веках и наружном скелете, если я – быстротечный и хрупкий – переживу тебя?
Угнездил ловко черепаху в ладони, как дискобол размахнулся и на кривой дуге пролета дал рептилии короткую жизнь птицы. Прорезала грязные клочья тумана, вычертила черную полосу в желтом зареве уличного фонаря, пропала из виду на миг в аспидном отблеске мостовой. А потом – резкий фанерный треск. И чмок, похожий на поцелуй.
Притворил окно и улегся на диван. Веки плотно смежил и сказал себе: я сплю. Теперь я точно засну. Я сплю. Сплю-ю-ю. Не давила меня в бок трехсотлетняя черепаха. Ровно гудела за стеной развеселая компания, герои передачи «В мире животных». Господи, Боже ты мой, как я устал, как я хочу спать! А сон не идет.
В комнату проскользнул Актиния, в руке бутылка с надетым на горлышко стаканом.
– Ты не спишь?
– Не сплю. Я не могу дормир в потемках. Где Птичка?
– Птичка? А-а, эта… она с американцем уехала давно.
– Странно… Она же хотела ко мне прийти…
– Нужен ты ей… Она отпускает только на валюту.
– Врешь ты все, засранец… Противная трефная свинья! Вышиб милую чистую проблядушку… Ладно, иди отсюда в задницу, я буду спать.
Налил себе полстакана, жадно прихлебнул, вытянулся на диване, и, когда первая тонкая ниточка дремоты потянула меня в черную пустоту сна, пронзительно взвизгнул телефонный звонок, я снял трубку, и едкий голос Крутованова спросил:
– …Хваткин? Вы почему не снимаете трубку?
– Я не думал, что вы так быстро вернетесь, товарищ генерал-лейтенант, – взглянул на светящийся циферблат часов, а времени уже начало второго ночи.
– Поменьше думайте, здоровее будет. Дураков ценят потому, что они лучше выполняют приказания, чем умные…
– Так точно, товарищ генерал-лейтенант.
– Вы мне нужны. Поднимитесь в кабинет товарища Кобулова. Бегом! – и бросил трубку. Торопливый переписк гудков метался в аппарате. А я уже мчался к Кобулову. Его кабинет был на два этажа ниже моего, но никто в Конторе никогда не сказал бы «спуститесь к руководству». Я поднимался к заместителю министра Кобулову на два этажа ниже, я бежал назад во времени, туда, где умершая только что черепаха была совсем молодая, ей еще 270 лет не исполнилось, а ее хозяин Актиния еще не завербован мною, и умчавшаяся с американцем девушка Птичка еще не родилась; туда, откуда после длинной-длинной паузы, после долгих-долгих часов ожидания позвонил вернувшийся от Маленкова Крутованов, и по его барственно-капризному тону я понял, что участь Абакумова, дорогого моего шефа, любимого министра Виктор Семеныча, решена.
…Если бы ко мне пришла девушка Птичка, черепаха дожила бы до четырехсот лет.
Поскольку я старый коммунист из спецслужб, капээсэсовец с большим стажем, я материалист, марксист и – от безнадежности – верю в то, что мир детерминирован. Приди ко мне девушка Птичка – и черепаха дожила бы до 400 лет.
Бог весть, что случилось бы с нами всеми, если бы Минька Рюмин не сдал в канцелярию министра неподписанные протоколы допросов Когана.
…Я поднимался бегом с пятого этажа на третий и судорожно соображал, почему Крутованов вызывает меня не к себе, а в кабинет Кобулова. Подписание акта о сдаче головы Абакумова на площадке Кобулова было необъяснимо: то обстоятельство, что Богдан Захарович Кобулов люто ненавидел Абакумова, бывшего своего протеже и выкормыша, никакого значения не имело. У нас в Конторе все друг друга ненавидят. Крутованова Кобулов не выносит еще больше, поскольку выскочка Абакумов все-таки из своей гопы, боевик из бериевской компании. А Крутованов – откровенный враг, маленковский лазутчик. Конечно, чтобы повалить такого зверя, как наш командир Виктор Семеныч, можно и забыть старые распри, хотя бы на время, до следующего загона.
Но почему в кабинете Кобулова? Ведь главным забойщиком в комбинации выступает Крут? Это ведь его инициатива? Его первый ход? И тяжелая артиллерия – Маленков – это пока что его родственник, а не Богдана Захаровича?
Непостижимые таинства политики, сумасшедшие козни политической полиции, армянские загадки уголовного толковища.
Я бежал по длинному коридору. Затравленный Одиссей, которому надо было проплыть между Сциллой и Сциллой, ибо в нашем климате Харибды не выживают и частичных потерь у нас не бывает, а платят, когда приходит срок, за все и всем.
Реальных шансов у меня не было. Если, несмотря ни на что, Абакумов удержится на месте, он обязательно дознается о моей роли и розомкнет меня на части. Если Крутованов его сегодня свалит, то завтра он наверняка станет министром: не для Кобулова же топил Маленков Абакумова! И найдет в сейфе досье, которое составил на него я. И тогда Крутованов прикажет убрать меня.
Но инстинкт окопного бойца подсказывал мне великую истину бытия, которое и есть незатихающее сражение: на войне только дурак строит долгие планы, на войне есть одна задача – пережить нынешний день.
Я мчался в кабинет Кобулова, надеясь пережить сегодняшнюю ночь. И единственная безотчетная мыслишка согревала меня, пугая и обнадеживая: я поднимался с пятого этажа на третий не к Крутованову, а к Кобулову.
Вошел в приемную и поразился безлюдности. У самой двери, сложив огромные кулачища на коленях, смирно сидели огромные мордовороты из «девятки», штук пять. У них на харях было написано «охрана». И больше ничего на их рожах не было. Пустыня.
За секретарским столом восседал кобуловский порученец, хитромудрый жулик Гегечкори с рыхлым прыщеватым лицом, похожим на языковую колбасу, а на столе устроился нечеловеческой красоты подполковник Отар Джеджелава, личный адъютант Лаврентия Павловича Берии; оба этих черножопых чекиста вполголоса быстро говорили по-грузински и тихо, счастливо хохотали. Наверное, о бабах.
Промеж этих смуглых зараз все крепко схвачено. Русский человек, душой открытый, сердцем доверчивый, против этих шашлычников бессилен.
Богдан Кобулов тянет за собою брата, тоже генерала, хотя весом и поменее, – Амаяка. У того в «шестерках» бегает знаменитый футболист из тбилисского «Динамо» Джеджелава, а у Джеджелавы есть брат Отар, бестолковый капитанишка и великий трахатель баб. Богдан пробивает Отара адъютантом к великому шефу – снабжать Лаврентия харевом, и за три года Отар становится всесильным.
Никого в Конторе не боится красавчик Отар, всех глубоко, искренне презирает. А меня уважает. Мы с ним поклялись в пожизненной дружбе. На моей явочной квартире.
Несколько лет назад красавчик Отар украл на обыске из стакана на прикроватной тумбочке массивную золотую челюсть. И принес ее моему агенту, ювелиру Замошкину. И я, еще не зная, какое ему предстоит восхождение, пообещал Отару Джеджелаве оставить эту историю между нами.
Нет, не забыл Отар Джеджелава клятвы в верности, которую мы дали друг другу, как Герцен с Огаревым. Замахал мне приветственно рукой, еще шире залыбился: иди сюда, дорогой, ждут тебя!
Старая дружба не ржавеет. Интересно, отобрал Герцен у Огарева письменное обязательство о сотрудничестве? Черт их знает, может быть, и лежит где-нибудь в архиве их расписка о неразглашении: они ведь революционеры – народ недоверчивый, подозрительный, злой.
И я широко заулыбался, растопырил руки для объятий, хотя не улыбаться мне хотелось, а заплакать от страха, напряжения и усталости. Но Джеджелава со мной обниматься не стал, а только кивнул и показал на дверь кабинета:
– Ждут…
Меня ждал Берия. Оказывается.
Второй раз в жизни меня ждал Берия. И снова, как тогда, в первый раз, распахнул дверь, я словно пропустил удар ногой в живот. Зияющая пустота под ложечкой.
Нынешние придурки экстрасенсы сказали бы: вокруг него непроницаемое черное поле. Свидетельствую: все исторические злодеи – от Нерона до Малюты Скуратова, от Торквемады до Гиммлера – были просто розовое слащавое говно против нашего Лаврентия Палыча.
Великий Пахан внушал меньше ужаса, потому что, как ни крути, а обаяние величия и огромной силы в нем было. От Берии исходил мощный ток лютой жестокости, безмерной ненависти и нестерпимого страха.
Вообще-то теперь, много лет спустя, я думаю, что он был не человек. Он был инопланетянин. Пришельцы из какого-то далекого жуткого мира всадили в человеческий голем страшную антидушу и посадили в кресло начальника тайной политической полиции. Остальное свершилось само собой.
Он сидел посреди кабинета в кресле и молча смотрел на меня. Видение из страшного сна. Рыжеватая кобра толщиной с большую свинью. Блики от люстры отсвечивали на его лысине и в мертвых кругляшках пенсне.
– Подполковник Хваткин по вашему приказанию явился! – отрапортовал я вмиг зачерствевшим языком. И только теперь рассмотрел сидящих чуть поодаль Кобулова и Крутованова.
Берия поднял руку и несколько раз согнул указательный палец – я не сразу догадался, что он подзывает меня ближе. А сообразив, рванул, как спринтер со старта. Замер палец, пригвоздив меня к ковру, и я услышал его негромкий гортанный голос:
– Ти в Малом тэатре песу «Пигмалион» смотрел?
– Так точно, товарищ Берия, смотрел.
– Вот я думаю, что прэдатэль Абакумов тоже Пигмалион…
– Не могу знать, товарищ Берия!
– Как нэ можешь? По-моему, он слэпил из гавна звэря, который ожил и сожрал его… Ти мэня понял?
– Так точно, товарищ Берия, понял!
Берия недобро ухмыльнулся, и лицо у него было, как сургучная печать – коричневое, неумолимое, окончательное.
А Кобулов зашелся от хохота, так понравилась ему шутка шефа. От удовольствия он мотал башкой, лохматой, как у медведя жопа.
Крутованов не смеялся. Вид у него был индифферентный, словно у ресторанного посетителя, подсевшего на минутку к чужому столику. И только когда наши взгляды встретились, он еле заметно подмигнул мне, даже не подмигнул – еле-еле веком дрогнул, и я понял, что притча про зверя имеет отношение не только ко мне. И не только к Абакумову.
Кобулов прошелся по кабинету – армянский калибан в пузе, в погонах, в сапогах, – сокрушенно поцокал языком:
– Очень жалко, что такие люди, как Абакумов, становятся вредны нашей партии, нашему великому делу и лично Иосифу Виссарионовичу… – Он тоже не говорил, а декламировал свой текст, не для меня, конечно. – Хотя дурные замашки в нем давно видны были. Сколько мы вместе работали, сколько я ему помогал, когда он еще молодой был! А он посторонним людям про меня сказал – «черножопая соленая собака». Ай-яй-яй, какой стыд!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.