Текст книги "Евангелие от палача"
Автор книги: Георгий Вайнер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
Женю Зеленского вызвали на Лубянку, и уж не знаю почему, но говорить с ним Рюмин поручил мне. Тоже важная птица сыскалась! Он сидел передо мной на краешке стула и трясся от страха. Он не знал, куда деть руки, и все время охорашивал свой и без того прекрасный зачес. Он был красивый парень – очень похожий на молодого Есенина: ярко-синие глаза, копна золотых волос, ровный прямой нос и трясущиеся вялые губы слабого человека. Девки-медички, наверное, от одного взгляда на него кончали.
Я торопился куда-то, не было времени разводить с этим сопляком цирлих-манирлих.
– Мне сообщили, что вы горячо и полностью одобряете преступную деятельность своего отца? – быстро спросил я.
– Почему?.. Я ничего не говорил…
– Вы ведь медик?
– Да, я учусь в мединституте…
– Значит, вы не могли не догадываться, что ваш отец в течение многих лет сознательно убивал лучших людей нашего народа?
– Что вы говорите, товарищ полковник!
– «Гражданин полковник», – поправил я его.
– Гражданин полковник, мой отец – старый врач, участник четырех войн… Он всю свою жизнь посвятил медицине, спасению и лечению людей, он и меня с малолетства приучал к мысли, что нет выше и прекраснее профессии… Как же?..
Я помолчал немного и скорбно сказал:
– С вами, Зеленский, по-моему, все ясно… Недалеко яблочко укатилось от яблони. Жаль только вашу мать и мелкого братишку… Он ведь, кажется, совсем у вас малолетний?
– Да, Игорьку пять лет, он поздний ребенок, очень слабенький…
– Вот-вот. Честно говоря, я нарушаю свой профессиональный долг, допрашивая вас таким образом. Вы уже взрослый человек, и место вам – в камере, рядом с отцом. Судя по тому, что я слышу… Но ваше счастье в том, что вы практически ничего еще не успели сделать, а органы госбезопасности видят свою цель не только в мести и каре врагам, но и в воспитании тех, кто не докатился до последнего предела.
– Чего вы хотите от меня? – закричал он, и глаза его от подступивших слез стали, как старая эмаль.
– В том-то и дело, что я ничего не хочу от вас, а хочу для вас. При сложившейся ситуации вас надо сажать. А это почти наверное – смертная казнь вашему отцу.
– Почему? – всхлипнул-выдохнул Женя.
– Суд учитывает прямые и косвенные улики. Преступления вашего отца изобличены до конца, с этим все ясно. Но когда на суде всплывет, что он воспитал себе достойную смену – сына, уже арестованного идейного врага строя, своего последыша в будущей отравительской деятельности, боюсь, что участь его будет решена окончательно и бесповоротно.
– Но я ничего не сделал! – в паническом ужасе закричал Женя.
– Ах, мой юный друг! Один умник сказал, что все мы родимся подсудимыми и лишь некоторым удается оправдаться ранее смерти. Советую вам лучше подумать о той роли, которую вы можете сыграть в судьбе отца. Ну, и забывать не надо, конечно, о том, кто будет кормить вашу беспомощную мать, бывшую барыню-профессоршу, и малолетнего слабенького братана… На помощь папаши, как вы догадываетесь, надеяться больше не приходится…
Вот так я его еще повалтузил маленько и отпустил, взяв слово, что во имя собственного, семейного и отцовского блага он выступит на общеинститутском собрании с развернутым осуждением преступной деятельности отца.
Что он и сделал.
Вернулся с собрания домой, написал записку: «Предатели не должны жить среди людей, они заражают их своей подлостью. Простите, если сможете, я вас очень люблю, мои дорогие. Женя».
И повесился в своей комнате.
А через месяц старика выпустили из тюрьмы.
Сначала вернулся звук. Как через ушные затычки приплыл едкий, злорадный голос Игоря:
– …если ты прав и жизнь только игра, то тебе и сокрушаться нечего. У игры есть правила и судья. Судьба показала тебе желтую штрафную карточку. Если у тебя нет тимуса, то скоро судья достанет красную карточку, и пошел с поля вон…
Потом возник свет, и я различил перед собой его ненавистную морду, которая больше не двоилась, не текла, а четко зафиксировалась.
И кого-то мне очень сильно напоминала, но в мозгах клубился густой туман, и я никак не мог припомнить: кого же? И не было сил напрячься, подтолкнуть обрюзгшую тяжелую память, хотя похожее лицо я видел совсем недавно, может быть, вчера или позавчера. Если бы я встречался с ним лет тридцать назад, например в приемной Кобулова, я бы сразу вспомнил: те далекие времена и события я помнил с удивительной ясностью. А кого, похожего на Игоря Зеленского, я видел вчера – хоть убей, не мог припомнить…
Потряс головой, пошевелил губами и понял, что могу говорить, возвратилась речь. Я и сказал ему:
– Это глупо и несправедливо. Ты мстишь мне за время, в котором мы жили.
– Вре-емя-я? – протянул Игорь. – Время без людей – просто пустота. Это ты и вся ваша компания превратили время в одну сплошную кровавую рану. Это вы, компрачикосы, изуродовали целый народ, сломали его природу!
– Целый народ без его согласия не изуродуешь! Народ был согласен… И природу его не сломаешь… – Я махнул рукой.
– Еще как сломаешь! – Он схватил меня за плечо и потащил за собой: – Идем, идем, я тебе покажу, какой фокус вы с людьми проделали…
Я безвольно шел за ним по коридору, хотя мне совершенно неинтересны были его рассуждения: ведь он, ученый дурачок, ни догадаться, ни даже в страшном сне увидеть не мог того, что я знал про манипуляции с целыми народами.
Но здесь хозяином положения был он. И я послушно пришел за ним в виварий. Смрад, неживые блики ламп, мерзкое копошение краснохвостых крыс в стеклянных лотках-загончиках.
– Вы перестроили память… Вот три группы крыс. Первых загоняли в темный ящик с металлическим полом и пропускали через днище электрические заряды: крысы навсегда запомнили ужас и боль, связанные с темнотой в ящике… Когда их детей загоняли в темный ящик без всякого электричества – они бесновались и сходили с ума, как их родители… В их мозгу произошла функциональная перестройка памяти под действием субстрата, выработанного напуганным организмом их родителей, – пептидов… А вот эта группа – совершенно посторонние крысы, которым ввели пептиды второго поколения, и они реагируют на простой темный ящик точно так же, как те, что мучились в нем. Тебе понятно? Вы воспитали наследственный ген ужаса, который парализует людей без всяких мук и принуждения…
Богдан Захарович Кобулов, тяжело пыхтя и отдуваясь – видно, приехал в министерство сразу же после обильного застолья, – сказал мне:
– Нет, не могу удовлетворить твою просьбу… Я не могу взять тебя к себе… ты не представляешь ситуацию. Сейчас заварится каша, какой никогда еще у нас не было. Дадим врагам такую трепку, чтобы все запомнили ее на сто лет…
Его огромный живот лежал в специально вырезанном углублении полированного стола и казался диковинным яйцом в футляре, и я думал, что когда однажды это удивительное яйцо лопнет, скорее всего вылупится на свет динозавр.
– Инициатива с делом врачей пришла к Иосифу Виссарионовичу помимо нас с Лаврентием Павловичем… Товарищ Сталин поручил курировать дело Крутованову… Я не хочу вмешиваться: пусть все идет, как идет… Сергей Павлович – человек умный, но еще очень молодой… Посмотрим… Если поживем – то увидим…
На Кобулове была шелковая кремовая рубашка с завернутыми рукавами. Черные толстые мозоли на локтях растрескались, словно пересохшая земля.
– А то, что пришел сам, – молодец, хвалю за сообразительность… деловой человек никогда не вложит все состояние в одно предприятие…
– Товарищ генерал-полковник, из соображений… – вякнул было я.
– Я твои прекрасные патриотические соображения понимаю, – перебил Кобулов и пренебрежительно махнул рукой: – И хвалю. Живем не первый и, надеюсь, не последний день. А с этим ослом Рюминым будь тише воды и ниже травы. Мне нужна информация только из первых рук…
От Кобулова я направился к Миньке. Меня снедали злоба на весь мир и острая досада на собственную беспомощность. Придуманный мною спектакль «Дело врачей» вышел из-под авторского контроля и развивается совершенно независимо от моей воли. И не в мою пользу. Я столкнул камень, вызвавший лавину, и куда теперь докатятся обломки – один бог весть…
И еще я отчетливо видел: скоро произойдет в нашей удивительной кочегарке смена вахты, которую вместе с горючим побросают в топку. Со всех концов Москвы уже везли в наш емкий корабль топливо. А сколько продлится вахта – никто на свете, ни один человек не знает. Ведь задать всем такую трепку, чтобы ее запомнили на сто лет, – это непростое дело. И стоит теперь передо мною задача: любой ценой найти лазейку на трап, сыскать выход из кочегарки. Мой рывок к Кобулову и был попыткой захватить место на трапе. Но Кобулов отпихнул меня от ступенек ногой – «ты вахты, не кончив, не смеешь бросать…». Ладно, пойду к Рюмину.
Трефняк предупредительно встал мне навстречу:
– Михаил Кузьмич вас дожидаются, сразу велели зайти.
Дожидались Михаил Кузьмич меня не в одиночестве: они допрашивали какого-то еврея в генеральской форме. И так искренне обрадовались моему приходу, что забыли спросить, где это я изволил шеманаться.
– Заходите, товарищ подполковник, – приветливо замахал он мне рукой. – Вот, можете познакомиться еще с одним абрашей, который утверждает, будто он академик Вовси. А вовсе не академик ты, пархатая морда, а изменник и убийца… – И, довольный своим каламбуром, громко захохотал.
Мне показалось, что академик смотрит на Миньку с огромным интересом. Только синеватая бледность выдавала его волнение. Тихим, чуть-чуть дрожащим голосом он сказал:
– Вы не имеете права со мной так разговаривать. Вы государственный служащий, может быть, даже большевик…
– И ты, еврюга, тоже, наверное, большевик? – с едким сарказмом спросил Минька.
– Да, я член ВКП(б) с 1918 года. И хочу напомнить вам, что я Главный терапевт Советской Армии, генерал-майор медицинской службы, что я воевал всю войну.
– А награды имеешь? – хитро спросил Минька.
– У меня двадцать две правительственные награды…
– И все – медали «Не допустим фашистского гада до ворот Ашхабада»! – счастливо захохотал Минька, так ловко уевши хвастуна, еврейского вояку, наверняка прятавшегося всю войну по тылам. – Слушай ты, храбрый портняжка, жидос несчастный, есть вопрос… – отсмеявшись, начал Минька. – Вот скажи мне, чего ваша бражка собиралась делать после того, как вам, допустим, все-таки удалось бы умертвить товарища Сталина?
– Я считаю этот вопрос политической провокацией и отказываюсь его обсуждать, – по-прежнему тихо ответил Вовси.
На Миньку уже оказывал наркотическое действие соленый запах близкой крови, и он, встав из-за стола, медленно направился к сжавшемуся на стуле академику. Одной рукой он держал витую рукоятку своего замечательного кнута, а другой не спеша сматывал вязаное ремнище.
В голове у него тонко высвистывала торичеллиева пустота.
– Одну минуточку, товарищ полковник, – остановил я его: – Мне хотелось бы задать арестованному вопрос…
– Задай, задай, – согласился Минька. – И если он не ответит – так дам по темечку, что в жопе завоет!
– Скажите, пожалуйста, вам знакомо имя известного буржуазного националиста, изменника Родины и сионистского шпиона Соломона Михоэлса?
– Да, – вяло кивнул Вовси.
– Позвольте полюбопытствовать – в какой связи?
– Это мой брат.
Минька от удовольствия даже не ударил его, а только ширнул кнутовищем под ребра.
– Вам ведь известно, Мирон Семеныч, как строго нам пришлось поступить с вашим братом?
Скорчившись от боли и плавно затоплявшего его страха, Вовси шепотом сказал:
– Я знаю – вы убили его. В Минске. Вы били его ломом по голове…
– Ну, я в такие подробности не посвящен, но в принципе мы с вами ситуацию расцениваем правильно. Поэтому обращаюсь к вашему здравому смыслу: чтобы свести потери к минимуму, постарайтесь всемерно помочь следствию.
– А чего вы хотите от меня?
Я протянул ему список врачей, которых сегодня загрузят в трюмы.
– Нужно, чтобы вы чистосердечно и обстоятельно рассказали, как в сговоре с этими лицами вы замыслили, организовали заговор с целью умерщвления товарища Сталина и его соратников и как приступили к его осуществлению.
Вовси взял список, очень внимательно прочел его до конца, прошел по нему глазами еще раз и со вздохом положил бумагу на стол.
– Здесь цвет советской врачебной мысли, – сказал он печально. – Это вершины нашей медицинской науки…
– И хорошо! – гаркнул Минька. – Компания подходящая, а жид за компанию шилом подавится!
Вовси посмотрел ему прямо в глаза и проговорил:
– Теперь я не сомневаюсь, что заговор против жизни Иосифа Виссарионовича есть. И созрел он именно здесь. Заявляю как врач: Сталин – пожилой больной человек, и, если все люди из этого списка будут уничтожены, он навсегда лишится квалифицированной медицинской помощи, а без врачебного надзора и разумного лечения скоро умрет. Вы намерились убить его!..
Свистнул пронзительно кнут, и ремень змеей обвил спину Вовси. Давя в горле хрип, он закричал фальцетом:
– Не бейте меня!.. Пусть будет… Я подпишу все, что вам надо…
Закрыл лицо руками и еле слышно сказал:
– Мир рухнул! Никого уже ничем не спасешь… И ничем не погубишь…
Всю ночь везли к нам на корабль людей – из списка, составленного Минькой. И назавтра их везли с утра до вечера. И весь следующий день. Всю неделю. Все последующие месяцы, потому что список неукротимо рос, разбухал, он заполнял десятки страниц: арестованные могли молчать или орать от боли и страха, держаться неделями или еще в машине рассказывать о том, о чем даже не спрашивали, но все они в конце концов называли новые имена, и эпидемия террора, вырвавшись из здания МГБ в этот бледный, запуганный мир, парализованно взиравший на нас, уже бушевала по всей стране.
– Вы воспитали наследственный ген ужаса! – кричал Игорь Зеленский…
Полоумный! Может, он и прав, но никак из его правды не следует, что меня надлежит так строго наказывать. Ведь сегодня каждому зрячему видно, что время просто обнажило вечную идею: жизнь вовсе не поприще отдельных личностей, жизнь есть игра, бесконечный театр, и всякий человек только исполняет отведенную ему роль. Роль. Маску. Придуманную для него программу.
– И это все, что ты можешь мне сказать? – спросил я Игоря.
– А что я тебе должен сказать? Мы заключили с тобой договор, и я свое обязательство буду выполнять с отвращением и надеждой. Я буду тебя спасать, уничтожая твое семя на земле. – Игорь склонился ко мне и прошипел прямо в ухо: – Я надеюсь похоронить в тебе твое будущее!..
И тут – как внезапный ожог, как полное и окончательное пробуждение – пришло воспоминание, и муки борьбы с усталой памятью сменились ужасом.
Я понял, что сам себя заманил в ловушку.
Я вспомнил, чье лицо так больно, с таким отвращением и страхом вспоминал.
С ненавистью и злорадством смотрел мне в глаза Истопник.
ГЛАВА 19
ДОМ МАЛЮТКИ СКУРАТОВА
Я проснулся. Из душной черной норы своего сна выполз в мир, сумрачно-сизый, захлебывающийся в грязи мартовского предвечерья.
И не снилось мне ничего, и не отдыхал, и не дышал – просто не было меня, не жил. Нет, только молодой и очень здоровый кретин может поверить, будто мир есть объективная реальность, не зависящая от нашего сознания. Когда человек бессилен и болен, он скатывается в низость антинаучной идеалистической истины – мир умирает вместе с наступлением беспамятства.
А если не умирает, то на кой хрен он нужен – этот испакощенный весенней слякотью мир?
Нет, наверное, все-таки умирает.
Во всяком случае, я на это надеюсь. Должна же быть какая-то целесообразность в этом чумном бардаке под названием «жизнь». А жизнь после меня, без меня – какой это может быть сообразно цели?
Не для Магнуста же сооружалось мироздание! И не для Марины!
Сидит подруга, спутница жизни, в кресле подле моей кровати, глазками нежными, кровеналитыми, ненавидящими на меня лупает. А башка – поперек морды – шарфом шерстяным замотана. Может быть, надеется, что я ее не узнаю?
Господи, как болит голова!
А вдруг это Марина на меня порчу наводит? Пока сплю, колдует надо мной, мозги туманит, фасольку в груди ворожбой взращивает? А-а? Ты как, любимка моя лазоревая, по части шаманства и камлания?
Всмотрелся в глазки кроличье-розовые и – плюнул! Слабо тебе, неразлучная с моим имуществом, возлюбленная моя вдова.
Кишка тонка, в мозгах темна, бездуховное мое похотливое растение…
Чтобы колдовать – силу нужно иметь тайную. Энергию инобытия. Римма – имела: умела. Могла. Не хотела, а волховала и чародействовала, колдовала и морочила, блазн и ману на меня наводила. Иначе и не объяснишь ту власть, что надо мной взяла…
– Чего смотришь? – спросил Марину, и голос у меня был тихий, хриплый, смирный – не было сил ругаться.
– Смотрю и думаю, как такие гады на земле рождаются? – сообщила моя медовая, лучезарная.
– Почитай «Гинекологию» Штеккеля, – буркнул я вполне доброжелательно. – Текст все равно не поймешь, но рисунки понятные…
– Сволочь грязная! Гадина проклятая! Супник позорный! – и поехала, поехала. Зла не хватает.
Ох, как головушку ломит!
Марина вздохнула – набрала воздуха для следующей серии воплей, и я успел спросить:
– Зачем морду лица замотала?
Будто на бегу споткнулась, остановилась на миг и сказала, не забыв страдальчески сморщиться:
– Воспаление жевательного сустава у меня… – и снова заголосила, гадостями заплевалась.
– Жаль, что в языке у тебя нет жевательного сустава, – сочувственно заметил я.
Я могу примириться с тем, что эта рвотная бабенка – моя исторически сложившаяся жена. Но – вдова? Да никогда!
Лишу я тебя этого злорадного удовольствия, не дам я тебе этой роскошно-прибыльной печали. Наливная моя вдовушка, сладостная моя возлюбленная, мой дорогостоящий механизм для снятия гормональных нагрузок!
Твой заботливый супруг, уплывающий за окоем бытия, кажется, предал высокие идеалы материализма и тонет в грязном болоте идеализма. Цветочек ты мой заблеванный, я совершенно реакционно и лженаучно отрицаю существование материального мира, если его не воспринимает мое сознание. И проваливаясь в тусклые трясины шарлатанского солипсизма, склонен утверждать – и я это докажу эмпирически, сучара ты этакая, – что основой всего сущего является абсолютная идея, мировой дух, имя которому – сатана.
А как идеалист – философский последователь идеализма, то есть бескорыстный возвышенный мечтатель, я имею ранг чрезвычайного и полномочного нунция этого самого мирового духа. Что в переводе на наш просторечный диалект значит – старший оперуполномоченный по особо важным поручениям. В запасе. Он – мой Поручитель – не для того создал ваш жалобный мир, чтобы я умер, а вы тут остались беспризорными. Без меня.
Если дойдет до жареного – я тут вам всем Армагеддон устрою, ты-то, Марина, первая светопреставление увидишь. Мигнуть не успеешь, как преставишься с этого света в какой-то там иной…
Она продолжала горланить, а я смотрел на нее сквозь прищуренные веки и думал о том, что из всех бесчисленных вариантов Марине больше всего подойдет удушение. Застрелить, зарезать, задавить – неинтересно. В такой смерти нет поэзии борьбы живой плоти с тяжело наваливающейся пустотой. Ткнул ножик под яремную вену – чик, и нету! Сразу объект отключился. Нет страсти выползающих из орбит глазных яблок, будто мечтающих в последний раз рассмотреть и запомнить этот противный, привлекательный, ускользающий мир. Сардоническая ярость, с которой удавленник дразнится – показывает остающимся здесь багровую синеву вывалившегося языка. Мокрые дорожки слез…
Мне этими слезами генерал Шкуро всю гимнастерку на груди замочил. Мы их вешали во внутреннем дворе Лефортова, в воротах гаража. Их было пятеро – как в популярном французском кинофильме. Только французишки те были солдатами, а эти все – генералами. Вместе с генералом Власовым.
Сам Власов, изменник, иуда, предатель доверия Великого Пахана. Ах, как верил ему Пахан Джо в начале войны – собственного сына Якова послал к нему под начало! А Власову, видать, больше по вкусу была кисточка гитлеровских усиков, чем щетинистая рыжеватая щетка нашего усатого. Перебежал, сука, вместе с армией, повернул штыки против Благодетеля, создал русскую освободительную армию. И сыночка Паханова, несчастного полужидка Яшку, отдал своим нацистским хозяевам. Сгинул парень в концлагере. Убили гестаповские звери. Сначала, правда, Адольф Алоизович Шикльгрубер, со своей пошлой арийской сентиментальностью, закинул удочку Пахану:
– Так, мол, и так, понимая отцовское волнение за судьбу вашего старшенького, на войне всякое случается, давайте, мол, махнемся нашими пленными – я вам отдам Якова вашего Иосифовича, драгоценного сынульку, а вы мне – моего генерал-фельдмаршала фон Паулюса, маленько обкакавшегося в Сталинграде. Учиним, так сказать, чейндж, тауш по-нашему, по-немецкому, обмен по-русскому…
Только не учла эта фашистская мразь, что у нас – у советских – собственная гордость, мы на пленных смотрим свысока. На наших пленных, конечно. Сын там или не сын – нам на это плевать. Да и сын, Яшка этот самый, оказался сыном сомнительного качества, не выполнил святой батькин завет – советский воин всегда предпочтет смерть плену. Пусть безоружный, или раненый, или окруженный – роли не играет. Если тебе честь папашкина дорога, если для тебя имя твоего Великого Пахана свято – хоть сам себя руками разомкни, а в плен ни-ни! А этот опозорил родительские седины – не застрелился, не удавился, не пропал пропадом.
И молвил величественно Пахан в ответ на грязное предложение германского людоеда: «Я фельдмаршала на солдата не меняю…»
Я думаю, что именно тогда в первый раз по-настоящему испугался Адольф Людобой – он наверняка впервые увидел въяве этот мировой дух, эту материализованную абсолютную сатанинскую идею по имени Пахан всех народов…
Испугался, махнул рукой и велел кончать Яшку.
А спустя всего два года мы отловили Власова. В Чехословакии, в конце войны. И приговорили вместе с подручными его и подстегнутыми вражинами еще с гражданской – атаманом Красновым и генералом Шкуро – к повешению.
Суматоха с их казнью была невероятная, поскольку Лаврентий сказал, что, скорее всего, на исполнение приговора явится сам Великий Пахан. Дело понятное – всякому охота посмотреть, как оппонент на подвеске ножками дрыгает.
Только слух этот оказался понтом – то ли Пахан не захотел, то ли не смог, то ли занемог, то ли не счел уместным, а может быть, Лавр попросту наврал – он любил потихоньку вещать от имени всевышнего нашего командира. Во всяком случае, Пахан на казнь не явился, и праздник справедливого возмездия, можно сказать, наполовину был смазан. Главным гостем церемонии стал наш министр Виктор Семенович Абакумов – само по себе явление небывалое. Но после разговоров о том, что сам Пахан придет подтвердить Власову нашу старинную поговорку: кому, мол, суждено быть повешену, того и грозой не убьет, – это как-то разочаровывало.
Стоило разве таких орлов, как я да Ковшук, вызывать!
Да-да! Мы и тут с Семеном бок о бок трудились.
Вернее сказать, он трудился, а я около начальников средней руки отирался, шутки шутил, анекдоты рассказывал.
В воротах гаража поставили грузовик «ЗИС-5» с откинутыми бортами, и Семен Ковшук покрикивал-командовал шоферу в машине:
– Что ж ты, дурень стоеросовый, выгнал машину на серед двора? Скомандуют тебе, дашь газ, они и побегут по кузову, что тебе на стадионе!.. Давай назад, давай еще, еще, вот так, так – кузов должен на полметра из ворот торчать… Под петли ровнее подавай…
С поперечной воротной балки свисало пять белых веревочных петель. Их еще с вечера собственноручно смастерил Ковшук – из бельевой веревки «сороковки», вдвое сложенной, мылом «Красный мак» тщательно намыленной – не оказалось в тюрьме другого подходящего мыла, пришлось дорогой парфюмерный набор распатронить.
А сейчас стоял Ковшук на кузове-эшафоте и прикидывал длину петли – саму удавку он надел себе на шею, а правой рукой подтягивал или опускал свободный конец веревки, перекинутый через балку. У него было озабоченное лицо мастерового, ладящего сложную хитрозадуманную работу.
– Сем, ты для верности сам попробуй! – крикнул я ему, и все захохотали.
Ковшук поднял на меня тяжелый взгляд и спокойно, серьезно обронил:
– Я не пробую. Я наверняка работаю…
И веселый дружный хохот нестройно стих и умолк – все подумали об одном и том же: стоит Абакумову бровью повести, и Ковшук мгновенно вденет в петлю любого из стоящих здесь командиров. Исполнит не пробуя – наверняка.
А Ковшук усмехнулся, смягчился, нам, белоручкам, неумехам, пояснил снисходительно:
– Тут точность нужна… Это ж не гуси копченые – под стреху подвешивать… И лица не увидишь… А низко – тоже нельзя… Висельник на шибеннице на треть метра вытягивается – носками по земле шарить станет…
Наконец он привел в гармонию технологические условия и эстетику предстоящего зрелища, закинул свободные концы веревки еще раз за балку и затянул их морским узлом – на глухой «штык».
– Готово! – сообщил Ковшук. – Пожалуйте бриться…
Появились мрачный, видно, с сильной поддачи, Абакумов, прокурор Руденко, быстро заполнился небольшой внутренний дворик толпой генералов и каких-то надутых важностью штатских. Точнее сказать – в штатском, потому что штатским там делать было совершенно нечего.
Первым из решетчатого железного «накопителя» тюремного корпуса конвой доставил атамана Краснова – в синем мятом костюме, руки за спиной связаны короткой веревкой. Меня поразило, какой он старый, – наверное, лет под восемьдесят. Потрясучий, вонючий дедушка с красным носом. По-моему, он не понимал, зачем его сюда привели, и только испуганно крутил по сторонам седастой облезлой головой зажившегося гусака.
Грохнула дверь, и, щурясь на свету, появился с надзирательской свитой генерал Шкуро. В кавалерийских сапожках, казацких шароварах с лампасом, мундире с содранными погонами, он уверенно-твердо прошел – без всяких подсказок – через двор и стал у открытого борта грузовика. У него была кривоногая цепкая поступь разбойника.
Подать руки Краснову он не мог – связаны, поэтому легонько толкнул его плечом, по-волчьи оскалился:
– Привет, Петр Николаевич!..
– Андрей Григорьич, голубчик, да что это происходит… Нам же обещали…
– Да ладно! – яростно мотнул щетинистой головой Шкуро. – Обещал черт бычка, а дал тычка! Конец, Петр Николаич…
Ковшук сделал к ним шаг, чтобы прекратить разговорчики в строю, но Абакумов еле заметно моргнул – пусть напоследок посудачат. Мне кажется, ему самому было на них любопытно поглядеть. О чем думал тогда этот сумрачный, страшно могущественный человек? Не мог же он знать, что до этой черты ему осталось всего семь лет…
Шкуро огляделся и, выбрав безошибочно Абакумова, хрипло сказал ему:
– Эй ты, нехристь! Скомандуй – пусть веревку сымут! Православному человеку перед смертью перекреститься…
Абакумов усмехнулся:
– Я тебе и без креста грехи отпущу… Как старший по званию…
Шкуро стянул глаза в узкие щелочки:
– Я генералом в бою стал, а ты, прохвост, – в застенке…
Абакумов налился черной кровью, подошел вплотную к Шкуро и, тыча ему указательным пальцем в лицо, сказал-сплюнул:
– Ге-не-рал! Говно ты, а не генерал! Есаул беглый! Дерьмо кобылье! В Париже в цирке вольтижировкой на хлеб побирался…
Да-тес, уел наш министр белогвардейца – было такое дело, скакал в манеже Шкуро, в красной казачьей черкеске с золотыми погонами, развлекал сытую буржуазную публику диковинными верховыми трюками, и сам с этого сыт был. Бывший командир Дикой дивизии. И сейчас, дурак, не понимал, что Абакумов старше его не только по званию, но и по должности – командовал наш министр не дивизией, а Дикой армией. Диковинным фронтом. Дичайшим из всех существовавших на свете легионов.
Старчески-немощно плакал Краснов, подскуливал тихонько, упрашивая взбеленившегося Шкуро:
– Не надо, Андрей Григорьевич… Не надо…
– Окстись, Петр Николаич, – сердито зыркнул на него Шкуро: – Плевал я на него! Дважды не повесят…
– Да-а? – удивился Абакумов и сделал пальчиком знак Ковшуку, а Семен неуставно кивнул – солистам-маэстро даются поблажки в служебной субординации. Подвинул ближе к грузовику табурет, кряхтя, влез на него, потом, задрав толстую ногу, шагнул в кузов и, прикинув на глаз наиболее симпатичную из свешивающейся гирлянды петель, выбрал крайнюю левую. Медленно, основательно развязал узел «штыка» на конце, перекинутом через балку, и приспустил на метр. И снова затянул узел, намертво.
Шкуро смотрел на маневры Ковшука с петлей остановившимся взглядом. Он начал наконец соображать, что командир Дикой армии может повесить командира Дикой дивизии дважды, трижды – сколько захочет. Но не успел ничего сказать Шкуро, потому что конвой привел Власова с его ососками. Одного, помню, звали Жиленков, а второго – забыл. Кажется, Трухин. Или Труханов. Эти двое служили в армии Власова. Когда он еще был советским командиром. Жиленков, бывший секретарь обкома, – комиссаром. А Трухин – особистом. Или Труханов. Так втроем, суки продажные, к Гитлеру и переметнулись. Да, кажется, Трухин была ему фамилия. Но там, во дворе тюрьмы, у них у всех был вид обтруханный.
Конечно, самой главной фигурой из всех пятерых был Власов, дорогой наш Андрей-свет-Андреич. Как-никак – личный враг Великого Пахана! Прихвостни его совсем мало кого интересовали, а белогвардейцы-недобитки оказались с ними в компании в общем-то случайно.
Но Пахан на казнь не явился, а Шкуро своей дерзостью взъярил лично товарища Абакумова, и внимание присутствующих всецело сосредоточилось на генерале-наезднике.
Власов выглядел неубедительно. Кургузый он был какой-то – полувоенный китель-сталинка с отложным воротником, тощие ноги в грязных бриджах болтались в широких голенищах сапог. Остатки лысоватых кудрей ветвились рогами на квадратной голове, тяжелые роговые очки на трясущемся полумертвом лице. Жиленков, увидев виселицу, упал на замусоренный асфальт и стал истошно, по-бабьи причитать… Шкуро толкал его несильно сапогом в бок, негромко, с ненавистью приговаривал:
– Встань… Встань… Гадость ты этакая…
Прокурор быстро, бубниво, заглатывая концы слов, прочитал отказ в помиловании, все замерли, и приговоренных стали подсаживать на табурет, оттуда – в кузов. Их принимал там и расставлял, сообразно своим художественным представлениям, Ковшук. Атамана Краснова и Жиленкова пришлось на руках закидывать на грузовик, они не могли влезть в кузов сами: один – от старости, другой – от ужаса. Конвойные ассистировали режиссеру Сеньке, пока он не выстроил их в итоговую мизансцену: «Справедливое возмездие изменникам Родины». Слева – Шкуро, потом – Краснов, в центре – Власов, дальше – Жиленков, крайний справа – Трухин.
Истерический вой Жиленкова, яростное сопение Шкуро, всхлипывание Краснова, предсмертная икота Власова, немой обморок Трухина, негромкий матерок конвойных, тяжелый топот Ковшука…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.