Текст книги "Грация и Абсолют"
Автор книги: Игорь Гергенрёдер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
79
Мало-помалу сон истончался, пропуская неспешные рассудительные голоса. В разговоре проступали контуры операции, которой был одержим Лонгин. План был – «вытащить» капитана и его солдат из Серёдкино. Ночной тревогой: «Напали бандиты!» – вызвать их в деревню Нижнёвку. Там, куда они выедут из леса, на недлинном отрезке между луговиной и озером, должны лязгнуть капканы…
Быть тому или нет – над тем вольна душа местного народа. И Ретнёв споро тянул стёжки от сельца к сельцу – от чего подгребали в землянку знающие жители.
Лонгин разлепил веки: в огонь подкладывал сучья кто-то бородатый. Человек обратился к инженеру:
– Боле, боле их было, чем десяток, – чекистов. – И пояснил проснувшемуся: – Засаду мы тоже делали в двадцать первом году. Чекистов побольше десяти, а нас – пять. У нас – пулемёт «льюис», и четыре бомбы мы кинули. Побили их, земляк, слышь, как городки сшибают.
– Всех?
– Ну, какие и убегли…
Рядом с незнакомцем у очага сидел на корточках Швечиков.
– У нас, борода, ни один не сбегёт!
– Ой ли?
Лонгин выбрался наружу. Десятый час утра, солнце залегло за облаком и оттуда вонзало световые мечи в неясное, затуманенное пространство. Внизу под могучими деревьями расплывчато серел сумрак.
Только инженер вернулся в нору – пришёл Ретнёв: выбритый, с холода смугло-розовый; поздоровался с занятым видом. В землянку спускались осмотрительные, приглядистые люди. Принесли три ручных пулемёта, гранаты, патроны. Один из гостей всмотрелся в инженера и вполголоса, будто предназначая лишь ему то, что никому не ведомо, доверил:
– Покамесь оружье можно после боёв подбирать – валяется открыто.
Другой мужик заметил:
– Бери да молись, как бы руки-ноги не оставить – мины!
– Мины нам тоже нужны, – указал Ретнёв, подозвал эстонцев: один из них понимал в минах.
Олег сидел на чурбане в серёдке кружка, щепетильно «прокатывал» предстоящее, разъясняя вопросы. Потом распределял, кому что делать.
Из незнакомцев остались, помимо «бороды», двое: на вид им, как и ему, по пятьдесят с лишком. Был ещё замкнуто-бесстрастный мальчик в неказистой, но как будто бы тёплой шубейке.
Прозвище «бороды» оказалось вовсе не Борода, а – Сало Ем. Он и принёс сало – «дин-цать хунтиков».
– Эй, Веркин Внук, я говорю, как мы партизанили в двадцатом, в двадцать первом годе-то…
Веркин Внук, чьи усы были щедро пробиты сединой, раскинул на постланном хворосте дублёный тулуп, проговорил тоскливо, задушевно и яростно, будто разъедаемый стремлением помочь, тогда как помочь нельзя:
– Только не надо мне про того офицера! я не могу слышать о нём… если б опять – я бы снова пожелал его душке: паром уйти!
Оказалось, крестьянами-повстанцами командовал офицер, который потом ушёл сдаваться коммунистам и увёл с собой четверых. Красные их обласкали, дали службу в Пскове – «а через два годика всех и кокнули!»
Сало Ем обратился к Лонгину:
– Боролись мы, слышь, земляк, за ту же совецкую власть, кхе-кхе, за Советы – но без коммунистов!
Третий мужик вдруг начал занозисто, настырным голосом:
– Во-во… разъебаи совецкие! Надо было стоять за возврат Керенского!
Мужика звали Лысарь, хотя лыс он не был. Молодым воевал в белой армии, угодил в плен и в то время, когда земляки партизанили, сидел в лагере.
Сало Ем с выражением сладкого благодушия адресовал Лысарю:
– К хуям твоего Керенского!
– У-уу, образина тёмная!
– Не темнее тебя, парикмахера!
(Лысарь отродясь не бывал парикмахером, и Сало Ем, вероятно, сам не знал, почему так назвал его).
Молчаливый мальчик вдруг закатисто, радостно расхохотался. Взрослые не снизошли до того, чтобы это заметить.
Веркин Внук сел на тулупе и, подобрав губы, смотрел в пламя очага так, словно хотел пустить в него меткий плевок.
– Х-хы! – сказал, ни к кому не обращаясь. – Ну да, Советы. А при Власове были б городские и сельские думы…
Все молчали. Степан Колохин прихлёбывал из котелка горячую воду, посасывал кусок сахара.
– Эх, милый! Теперь жди-ии… – протянул с неподражаемой скорбью.
Сало Ем тряхнул головой и, энергично почёсывая обеими руками щёки под бородой, усмехнулся:
– Явись Власов – во-о было б кино!
– Германия может вернуться – с Власовым, – поддержал, но ворчливо, в не отпустившей ещё обиде Лысарь.
– Только бы потом ушла! – высказал Сало Ем, подвинулся к Лонгину: – Священник в Выходцах говорил: уже целые русские части бьются против Сталина – эти-то, мол, и возьмут Москву. А ему, попу, говорят: так! а почему они в немецкой форме? А он: вот и хорошо! значит, немецкие солдаты видят в них равных братьев по оружию и после победы не обманут.
– У власовских – своя форма! – перебил Веркин Внук.
– Дак и я к тому! – Сало Ем ещё ближе придвинулся к инженеру: – Священнику говорят: под Псковом стояли власовцы, бригада. В своей форме, под бело-сине-красным флагом. Так эти как немцам – не братья по оружию? А он: это по чьему желанию такая форма – по немецкому или по русскому? По русскому. Ну так – он говорит – это ж уважение к нам, к русским. Тем более Германия не обманет!
Рассказчик произнёс тихо, нараспев, захваченный воспоминанием:
– За эти ре-е-чи теперь вынет из него душу НКВД.
У Лонгина было свербяще-сухо во рту. Он хотел было заговорить об Усвяцовых, но только захватил нижними зубами верхнюю длинную губу. Неожиданно для себя улыбнулся мальчику в тёплой шубейке. Затем уже осозналось: «Я благодарен ему за то, что он – дошлый, юркий: такой полезный для моего дела».
Точно так же открылась Лонгину в мужиках, ширококостных и ухватистых, от века неистребимая дельность. В том, как ладненько они полёживали и посиживали у огня, как родственно одушевляли первобытное убежище, была непреходящая дикарская грация.
80
Лонгин наблюдал за Ретнёвым, который отмахал ещё одну ходку и опять был в работе: невозмутимо, как прялку, осматривал с эстонцами плоскую увесистую мину и извлечённый взрыватель.
Колохин поскрёб ногтем дно пустого котелка, вздохнул и воззвал горько, точно вопрошая недобрую к нему судьбу:
– Сало не будем жарить?
На огромной сковороде зашипело сало, нарезанное пластинками. Жирно-вяжущий запах, несравненно пленительный для знатоков, заполонил сжатое пространство. Неразговорчивые эстонцы разительно повеселели и переместились к самому очагу, оказавшись вдруг беззаботно-расслабленными и обаятельными.
Жался к очагу и нетерпеливо навострившийся мальчик. Ретнёв удивлённо и требовательно спросил его:
– Титешный! Ты чё не пошёл к Игнату?
– Иду-иду!.. – убеждающе, искренне отвечал мальчик. – Щас сало готово – и иду!
На него оглянулся Сало Ем:
– Дак ты взял свою долю!
– Тут – жареное! Душа разницу понимает.
Ретнёв дал ему плитку шоколада.
– На-а и дуй! Не запоздай, не подведи нас!
Мальчик быстро цапнул шоколад, но тут же построжал, небрежно сунул плитку в карман шубейки и ушёл с недовольным видом. Ему, «Титешному», всего одиннадцать лет, однако заметно: он чувствует себя фигурой весьма нужной и обоснованно проникнут самоуважением.
От него требовалось, придя в Нижнёвку, по памяти передать необходимое своему человеку.
Советские тотчас по приходе взялись за население, «строя работу по просеву и выявлению», но ещё не во всё въелись и – наспех пока – поставили Игната Мызникова председателем сельсовета. Очень он убедительно при слове «немцы» сжимал кулак и морщил лицо плаксиво-злобной гримасой. Капитан даже выпил с ним водки. Фамилия капитана была Мозолевский, его люди носили погоны с краповыми кантами – отличительный знак войск НКВД.
81
Вынырнув из землянки, Лонгин загрёб рукой снег и вытер им заспанное лицо. Только что внизу Ретнёв скомандовал:
– Пора! Поспешаем с козами на торг!
Начиналась ночь с лёгким морозцем, над верхушками елей стояли звёзды. Ретнёв махнул рукой, и группка гуськом пошла за ним в самую, показалось Лонгину, чащобу. Снеговая толща взялась коркой, она не держала человека – и продвигались, увязая по пояс. Вскоре начался пологий спуск, склон делался круче и вдруг обрезался почти вертикальным земляным откосом: все попрыгали в сугроб. Из него попали на голый, выпукло наросший лёд, блёсткий и прозрачный в свете месяца, как стекло.
Ретнёв приказал наддать: сторожко пустились по петляющей ледяной речке, её то и дело накрывали сугробы, попадались тёмно-серые гладкие валуны. Потом группка выбралась наверх – и снова объяла глушь леса; утекала по краю крутояра тропа. Ретнёв обронил: – Шире шаг! – Побежали за ним по тропе.
Когда пришли на место засады, там поджидали помощники, среди них Игнат Мызников: они уже всё сделали по плану и уйдут перед боем – смертельно рисковать в нём будут лишь те шестеро, что прибыли из-за линии фронта.
Дорога из Серёдкино в Нижнёвку ведёт поначалу через лес, выбегая затем на открытое место: слева – луговина, а справа тянутся замёрзшее озерко, обросшие снегом кусты тальника.
На дороге заложили мину, после чего эстонцы залегли на луговине: один изготовился с пулемётом, а второй притаился ближе к обочине, чтобы бросить в проезжающих гранаты.
По другую сторону, в зарослях, спрятался с пулемётом Ретнёв. Колохин с ручным же пулемётом и Лонгин с автоматом караулили там, где дорога выходила из леса. Они, пропустив едущих, открывали по ним огонь сзади… Швечиков, оснастив ноги «когтями», что служат монтёрам для влезания на столбы, взобрался на одну из мачтовых сосен, высившихся над колеёй. При нём три лимонки, да ещё он поднял к себе на шнуре три связки по паре немецких гранат с деревянными рукоятками.
Около одиннадцати часов ночи люди, ушедшие с Игнатом Мызниковым, подключились к телефонному проводу, что соединяет Серёдкино с Нижнёвкой. Мызников, звоня якобы из Нижнёвки, потребовал к телефону в Серёдкино капитана Мозолевского. Тот узнал голос председателя сельсовета:
– Нападение на нас! Дом окружают, отстреливаемся… Со мной – один ваш боец, он ранен, и два активиста…
– Сколько их?
– Человек шесть… у всех – автоматы… – И тут же провод был перерезан.
Мозолевский понял, какие его ждут угощения от начальства, если не кинуться стремглав к обложенной волками овчарне. При кобуре поверх полушубка, он вынесся на обледенелое крыльцо, затоптался, командуя, по двору. Полыхнули автомобильные фары, упуская свет в ночное безлюдие между изб, выметнулась на миг из тьмы изгородь поскотины, а вот и опушка леса…
82
До Нижнёвки – семь километров, а засада подстерегала менее чем в трёх: едущие ещё не успели настроиться на опасность. Впереди катил мотоцикл, следом поспевала полуторка, в чьём кузове горбилось с десяток автоматчиков и ждал беспощадного разогрева ручной пулемёт Максима – Токарева. Далее держался, умеряя прыть, быстроходный «виллис» с капитаном Мозолевским и несколькими его людьми. Замыкающим следовал новенький высокий студебеккер, неся в кузове ещё дюжину чекистов с автоматами и крупнокалиберный пулемёт Дегтярёва – Шпагина.
Машины выехали на дорогу между луговиной и озерком, проследовали мимо залёгших у обочины Лонгина и Колохина. Студебеккер поравнялся с высоченной сосной – Швечиков послал вниз первую связку гранат… Лилово-огненным взрывом разъяло ночное пространство, вспышка скрыла на миг вместительный трёхосный грузовик, ударило-полыхнуло ещё, ещё, ещё… Колохин отчётливо хмыкнул, и его пулемёт захлебнулся в осатанелой тряске: та-та-та-а… Рудо-жёлто сыпнули трескуче-сухие разрывы впереди, куда ушли мотоцикл, полуторка, «виллис» – туда метнулись очереди справа, из мёрзлых заснеженных зарослей тальника: это Ретнёв.
Лонгин ради интереса упражнялся в Пскове с оружием и теперь, плавно нажимая на спуск немецкого автомата Maschinenpistole 40, жадно подмечал попадания в шмыгающие с дороги фигурки.
В небо взметались палево-оранжевые широко вскипавшие фонтаны – обвально и раскатисто ухало раз за разом. Заполошно-чумным воплем продёрнуло лес… Немощная, предсмертно ворчащая полуторка косо съехала с дороги, передние колёса до крыльев зарылись в снег, радиатор, дымя, облизнулся пламенем.
Воздух вверху взялся необъятной клокотливо-шуршащей круговертью: несметная ошалело орущая орда ворон, галок, соек, сорок мятущейся стихией стеснилась над лесом, и её стенания и ворохня крыльев служили фоном безостановочной стрельбе. Сквозь все шумы бритвой прорезался металлический писк – несколько коршунов носились в самой гуще паники.
А понизу с беглым звонким постукиванием или же с робким чмоком жалили древесную и людскую плоть пульки. На дороге, резво буксуя, без толку хрипел взбесившимся мотором исковерканный «виллис». Его сверзило влево, круто развернуло и опрокинуло: джип, задрав бок, в облегчении завертел колесом. Выпали, шевелясь, фигурки, одна живенько поползла по снегу и нырком промызнула в сосняк.
Ненависть, как серная кислота, облила оголённые нервы Лонгина. Перезаряжая автомат, он обжёг руку о раскалённый ствол. Нытьё заждавшихся мышц разрядилось в рывке – туда, туда, где хоронится беглый чекист. Лонгин нёсся, клонясь к стелящемуся насту. Чекист, надеясь, что пропал из виду, замер за толстой сосной: побежишь дальше – выдашь себя… Запоздало выглянул: на него мчался человек с автоматом. Чекист поспешил выбросить длинную руку с пистолетом – в глаза скакнули хлещущие вспышки. Он кинул оружие, приподнял, слегка раздвигая, полусогнутые руки – словно желал и не решался обнять:
– Сдаю-у-усь!
Лонгин набежал на присадистого плечистого детину, увидел усатое, в лоске испарины лицо. Держа автомат левой рукой, правой двинул детину в переносье: голова у того мотнулась, тело нехотя легло на хрупнувший зернистый снег. Прыгнув, Лонгин врезался коленями в упавшего навзничь, достал из-за голенища финку. Остриё проткнуло полушубок сантиметров на пять ниже верхней пуговицы, посеребрённые «усики» глубоко вжались в овчину.
Склонившись к побелевшему лицу, утоляя гнетущее пламя в себе, Лонгин как скареда вбирал движение выпученных глаз, ещё полных жизни и какого-то приторного искательства. Они не желали стекленеть, и, вырвав нож из груди чекиста, он прижал лезвие к его голове ниже правого уха – гадливо дёрнул вниз и влево.
Был не в себе, когда возвращался к дороге, сжимая в руке нож, другой – держа автомат.
После взрывов мины и гранат люди Мозолевского попали под перекрёстный кинжальный огонь, что не заставило их долго нервничать. А нападавшие не потеряли ни одного человека. Пуля зацепила руку одному из эстонцев, и Швечиков, бросивший с вершины сосны все гранаты, был задет осколками.
Колохин и эстонцы ходили по закопчённому снегу и теперь производили лишь одиночные выстрелы – по тем, кто ещё пошевеливался. У перевёрнутого «виллиса» стоял Ретнёв, уперев в бок руку в перчатке, другой – обнажённой – держа парабеллум. Он обернулся к подошедшему Лонгину:
– Здесь ваш капитан!
83
На снегу полулежал боком мужчина без шапки, его коротко остриженная торчащая из воротника голова тряслась, содранный со лба над бровью лоскут кожи налип на глаз. Мужчина опирался на локоть, протянув перед собой по снегу другую руку с неестественно вывернутой кистью. Он неглубоко, учащённо дышал и проговорил странно монотонным, каким-то механическим голосом, с паузами:
– У меня… в сапоге – кровь. Остановите… кровь. Я вам пона-а…доблюсь живой.
Лонгин, наклонившись, смотрел ему в лицо:
– Вы действительно – капитан Мозолевский?
– Да. Я – капитан Мозолевский, – сказал раненый как бы даже обрадованно. Вероятно, надеялся, что, зная, кто он, его могут поберечь для своих целей. – Я истекаю кровью! – Его глаз настойчиво глядел в глаза Лонгину.
– Что вы делали с дочкой священника?
Капитан неожиданно сильно застонал, стон вылился в крик:
– Где-э-э командир? Кто-о-о командир? Я много знаю! Я вам нужен живой!
Ретнёв, Колохин, два эстонца стояли вокруг, захваченно следя, а скрипучий снег звонко считал шаги подбегавшего Швечикова.
Лонгин, придерживая здоровую руку капитана, кротко спросил:
– Дочку священника не помните?
Раненый смотрел, будто не совсем понимая.
– Допрос… надо допросить меня, – проговорил севшим, разбитым голосом. – Вы будете… отвечать перед вашими… если не допросите меня…
Лонгин чувствовал в себе нарастающий болезненно-тяжёлый пыл.
– Вы помните, что делали с девочкой…
Мозолевский вдруг распялил лицо жаркой полуидиотской ухмылкой и не сказал, а неподражаемо проворковал:
– Допросите меня…
Лонгин обнажил его шею, срезав ножом пуговицы у ворота полушубка, ощутил пальцами неподатливо-крепкий кадык. Капитан взбешённо дёрнул его руку здоровой рукой, забился, напружинил шею и, вывернувшись, укусил за палец. Лонгин поморщился от боли, тряхнул кистью. Двинуть капитану в зубы – бить-бить, вышибая их!..
Он сумел этого не сделать: провёл, чуть нажимая, лезвием по горлу – появилась кровь. Терпеливо слушая крик, выждал и слегка углубил надрез. Мозолевский здоровой рукой ударял его в бок, в плечо, силился попасть в голову – Лонгин ждал. Потом лезвие опустилось на надрез.
Через паузы повторялось, с несильным нажимом, движение ножа слева направо по надрезу, словно человек, методично отрывая лезвие от раны и поднимая, совершал ритуал некоего кровавого культа. Лицо капитана, потемнев, вспухло.
Наконец горло оказалось рассечено, кровь пошла точками. Лонгин, поднявшись, стоял поодаль. Ретнёв и остальные по-прежнему молчали, глядя на него и на тело, бившееся в агонии. Когда оно замерло, Ретнёв сказал:
– Сделано! Уходим.
Эстонец, тот, что не был ранен, взял инженера за предплечье:
– Не надо, труг, об этом больше тумать, – крепко пожал его мокрую холодную руку. – Всё прошло!
Трое непострадавших спешно перевязали раненых, и группка, проделав заранее обдуманный Ретнёвым хитрый переход, выложившись до бессилия, приютилась на днёвку в охотничьей избушке. В ней с её заросшими инеем стенами, сквозь холод почувствовалось как бы чьё-то благоприятное дыхание. У камелька ждали заготовленные дрова, под рогожей обнаружилась смёрзшаяся горка ледяных рыб, на полке лежал клеёнчатый мешочек с солью.
Пока топился камелёк, рыбин поворачивали над огнём, и они оттаяли. Их положили в угли и спекли. Разрезая их вдоль хребта, разнимали на половинки и, вынув кости, внутренности, солили мякоть и ели. Затем улеглись на укрытый опилками земляной пол, прислонив к стенам поднятые ноги: для оттока крови и скорого отдыха мышц.
Встрепенувшись после короткого сна, услыхали вьюгу снаружи.
– Нам на руку метель-то, – сказал Колохин, как обыкновенно, с кручиной, не идущей к смыслу сказанного.
Пятерым предстояло пробираться через линию фронта, а инженеру был обещан приют у человека, обязанного чем-то Ретнёву. Лонгин, неспокойный, погружённый в своё, хотел выйти из избушки, но его позвал эстонец:
– Труг, на ваш русский обычай – сидеть на тарожку.
Швечиков всхохотнул – Ретнёв осёк его взглядом. Все опустились на опилки. Лонгин видел, что эстонец хочет ещё что-то сказать, и тот начал:
– Труг, я снаю, у вас будет неприятность с немцами… Но мы вам поможем прятаться в Эстонию. У меня там отец, мать и братья – вы с нами уйдёте на лодке в Швецию.
Лонгин с сердечностью поблагодарил парня и развёл руками:
– Не могу.
Ещё не стемнело. Ветер присвистывал в ветвях и гнал падающий снег по синеватому насту. Ретнёв прощался, откровенно сожалея:
– Зря вы, Лонгин Антонович. Он дело сказал.
Рядом несдержимо переступал на месте Швечиков: сквозь обмотавший голову бинт проступила и запеклась кровь.
– Не в настроении инженер вертаться!
– Настроение у меня мечтательное. Охота обстреливать, жечь советские машины, почты громить… – сказал Лонгин незлобиво.
Ретнёв заметил с укором:
– Вам не приснится, сколько чекистов нагнали с собаками! Вот-вот на этом месте будут. – И повернулся к спутникам, помня уже только об ожидавшем их переходе.
84
Лонгин переходил перед зорькой в ожидавший его закуток в хлеву, чтобы ночью проскочить назад в избу. Недавно в закутке проживала свинья, рядом за перегородкой зимовал другой скот, перетирала жвачку корова. Но после освобождения деревни Красной Армией уцелел только козёл, и хозяин молился, чтобы и его не забрали.
Хозяин, мослаковатый мужик-подстарок, ходивший в заплатанном нагольном полушубке, оставлял Лонгину в закутке быстро простывавшую варёную картошку и самогонку в бутылке, заткнутой обёрнутым тряпкой сучком. Беглец сносно выдерживал днёвки, облачившись в тулуп и накрывшись попоной. В задней стене хлева можно было, в случае опасности, легко отодрать две доски и ускользнуть в близкий лес.
Прибегая по ночам в избу и принимаясь за горячие, густые от мучной подболтки щи, заправленные салом, он ненасытно желал узнать о выздоровлении народа. Отогреваясь на хорошо протопленной русской печке, Лонгин оживлял в себе недавний разговор мужиков в землянке, фразу о том, что Германия может вернуться – с Власовым. В этой фразе одновременно присутствовали простота детскости и детская, неразрешимо сложная для отвердевшего ума хитрость.
Желалось и впрямь возвращения Германии или нет – это уже дело второе. А первое было то, что ей – не вернуться! Германия была и будет соседом – и быть кем-то, кроме как им, ей невозможно.
Знали это мужики или только предчувствовали – Лонгин сказать не мог. Но сам он знал. И видел то, что мужицкая душа соединяла Власова с Германией в стихийном побуждении ороднитьсоседа. Но сам Власов не был ли слишком роднымдля этого?
На неостывающей русской печке больше и больше хотелось Лонгину родства с выздоравливающим народом. Беглец ночами стал высовываться из сеней, вдыхая душок весенней прели и слушая шуршащий пролёт птичьих стай с юга на север. Сверху часто точилась изморось, она ела одряхлевшие сугробы вдоль плетня, и когда нужно было перебежать из хлева в избу или обратно, под ногами хлюпало и чавкало.
Лонгину хотелось слышать о злости деревни на восстанавливаемые Советы, и он всё спрашивал хозяина, не пахнет ли заварушкой?
Малоречивый мужик, который сам вопросов не задавал, пояснял философически и словно бы одобрительно:
– Одно благодарение. Что ни укажут – благодарим. Мясо спускают с нас – опять же благодарность.
Жилец несдержанно вскинулся:
– Это что за народ у вас?
– А у вас?
И Лонгину стало приятно, что человек ловок на слово. Тоже и он, с его умом, – одиночка среди всеохватной смирности?
Жилец, хозяин и хозяйка, хоть час был поздний, сидели у топящейся печки. Хозяйка сноровисто чесала лён: ладила на пряжу. Вдруг сказала, не поднимая глаз от работы:
– Вот ведь Скуридина убили.
Лонгин вопросительно глядел на мужика. Тот сделал вид, будто ему невтерпёж зевнуть, но, вероятно, и самому хотелось рассказать.
– Был такой любитель баранов стричь. Руководил, это, на приёмке шерсти. Над весовщиками стоял. Запишет фальшиво и зажулит. Ворюга! И партеец, член правления. В газетку про то да сё напишет, критику наведёт: стараюсь, мол, для колхоза.
На хозяина, кажется, нашёл стих, он пригласил гостя за стол, налил ему и себе самогонки. С важностью подержав перед собой стаканчик, выпил мелкими глотками, забрав в себя воздух, и выдохнул через нос, не размыкая губ. Сочно хрумкая кислой капустой, заметил:
– Малость пересолена.
– Ой ли? – задето откликнулась жена.
– Ну! – ответствовал муж и без перехода продолжил: – Все знали, что жулик Скуридин. И шло ему в пользу. Ходили к нему с нуждой и подносили. Один волокёт мешок картошки, другой – опять же шерсть. А то бабу приходилось послать. Скуридин стал и дочек требовать, к малолетним пристрастился. Но он отплачивал – делал, что у него просили, и народ терпел.
Хозяин, подождав, когда гость выпьет и закусит, осмотрел, точно некий предлагаемый товар, бутылку с самогонкой, сказал сожалеюще:
– Шабаш! Этому празднику не будет конца. – И вернулся к Скуридину: – Война началась, немцы не успели прийти – он удрал. Теперь советские пришли, и он с ними. Поставлен председателем колхоза. Но народ после немцев стал бойчее. Кто-то встретил его за деревней, когда он в санях поехал в райцентр, и бахнул из ружья.
– Расследовали? – поинтересовался Лонгин.
– У всех искали ружьё. Ни у кого не нашли.
Хозяин указал жильцу на бутылку и словно упрекнул:
– Будете? – Не уговаривая, степенно встал и запер её в шкафчик, прибитый к стене.
Лонгин чувствовал себя так, словно замечательно выспался, отдохнул.
– И всё-таки почему вы при советских такие тихие? – не утерпел он.
Хозяин сворачивал козью ножку и как не услышал. Он курил чинно и отрешённо и через некоторое время кивнул на жену:
– У нас с ней три дочери. Одна вдовая – на мужа похоронка вперёд немцев сюда дошла. А у других мужья – совецкие командиры. Один – старшина, а второй – аж капитан. И от них у нас внуки. Теперь глядите, чего нам хотеть? Чтобы их отцы домой вернулись – вот чего нам хотеть.
Гостю помыслилось, что довольно-таки сложно гостить в иных мгновениях. На другой день он прибинтовал к телу деньги, предварительно заплатив человеку. Тот дал ему видавшую виды солдатскую шинель, сапоги-кирзухи, вещмешок с припасами и своими путями, мудрёно и увёртливо провёл нетерпеливого мстителя в Ленинградскую область.
Здесь Лонгин вышел к полустанку. По советским удостоверению личности и справкам, сработанным в Пскове, он оказывался бывшим бойцом партизанского отряда и подлежал лечению по поводу последствий инфекционного менингита. Документы помогли попасть на поезд.
В Гатчине, подмазав врачебному начальству крупной взяткой, он лёг в госпиталь. Тут ему помогли узнать местонахождение брата и отослать весточку. Брат командовал 1-й гвардейской армией, которая, взяв Проскуров на Правобережной Украине, действовала против окружённой группировки германских войск, сумевшей 7 апреля вырваться из котла.
Вскоре Лонгин приехал в Белокаменную и несколько месяцев спустя отправился оттуда по назначению в глубокий тыл на новый нефтеперерабатывающий завод.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.