Электронная библиотека » Игорь Ковлер » » онлайн чтение - страница 33

Текст книги "Проклятие Индигирки"


  • Текст добавлен: 20 августа 2014, 12:23


Автор книги: Игорь Ковлер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Не только потерянные деньги взбесили Пухова. Обыденно прозвучавший, будто совет взять на прогулку зонтик, приговор Комбинату. «Уберите, уберите блокнот, – потребовал Пухов. – Я не должен вам это говорить. – Он через силу попытался улыбнуться. – Такая вот однобокая у нас гласность получается».

Позже Перелыгин понял, что недоговорил Пухов. Его даже охватило волнение, будто ему открылась важная тайна. Он сразу отбросил мысль, что отпала потребность в чистой валюте или где-то стали грести золото экскаваторами. Государство по-прежнему болезненно реагировало на колебания золотого запаса, каждый намытый килограмм стоял на контроле. Любая мысль о беспричинном сокращении добычи считалась крамолой.

То, что сообщил Пухов, означало, что незыблемый принцип, как источенное древесными червями дерево, закачался и вот-вот рухнет. Неумолимая логика дальнейших событий открылась с очевидной простотой. «Всякие перемены прокладывают путь другим переменам», – повторил Перелыгин.

Как дважды два: за сокращением добычи увянет строительство, люди потянутся в родные места. Разорятся приисковые поселки, загниет инфраструктура. Добычу приберет артель.

«Они будут мыть золото, но это будут другие люди и другое золото, – думал Перелыгин, – “всякие перемены прокладывают путь другим переменам”».

Контуры будущего уже угадывались – в нем государство теряло контроль над добычей, а значит, становилось другой страной.

В университетские годы они, как все, спорили о переустройстве жизни и власти, их не останавливали самые фантастические идеи. Блуждая, они забегали и в зоны, про которые Ивану Карамазову говорил бес, водя его попеременно между безверием и верой. Но они совершали свои набеги, как в чужой сад за яблоками, зная, что красть яблоки нехорошо. Теперь все было иначе: прежние ценности утрачивали цену, их изысканно порочили, всех гнали в зону безверия, подавляя волю к сопротивлению.

Перелыгин пришел к Пухову к вечеру – продолжался промывочный сезон, когда днем нормально не поговоришь. Они сдержанно поздоровались. Директор выглядел уставшим, под насмешливыми карими глазами пролегли серо-синие тени. Он через силу улыбнулся, молча предлагая сесть.

– Как промывка? – поинтересовался Перелыгин, стараясь начать разговор, устраиваясь у стола.

– Плохо! – Пухов нервно подвигал какие-то бумаги, словно от того, как они лежат, зависело, сколько золота до утра намоет Комбинат. – С каждым годом все хуже. – Он поморщился, будто раскусил гнилой орех. – Героической ОЗП не миновать. Надоело, знаете ли, – тяжело вздохнул он. – Раньше веселей почему-то получалось: то ли азарта больше было или еще чего. Старею, наверно. Но вы не за тем зашли. – Вскинув левую бровь, он взглянул на Перелыгина, подвигая его и себя к нужной теме. – Вас Унакан интересует?

– Да, – кивнул Перелыгин, – хотелось бы понять, на пороге каких событий стоим. Вам не кажется, что Унакан только пробный шар?

– То, что нам с вами кажется, уважаемый Егор, значения не имеет, а вот готовность государства плевать на свои же правила недропользования и значение, и последствия иметь будет.

Пухов вновь пошевелил бумаги, выжидательно посмотрев на Перелыгина. Было заметно, что он не может решить, как и что сказать. Приняв Комбинат, он стал геологом и горняком в одном лице, разведчиком и эксплуатационщиком, соединяя в себе противоположные интересы, и хорошо понимал драматизм ситуации. Но прежде всего он все-таки был геологом, поэтому недавно, отправляясь с Сорокововым на Унакан, с напускной уверенностью отрицал минимальные перспективы, предлагал даже пари на ящик коньяка, пытаясь посеять сомнение.

– Хорошо. – Пухов слегка хлопнул ладонью по поверхности стола, подводя незримую черту под своими сомнениями. – Лично я не верю оценке Вольского, но в геологии категории «верю – не верю» нет. Снять иррациональность оценок может только разведка, но той, которая способна получить максимально достоверные данные, увы, не будет.

– И ничего уже сделать нельзя? – Перелыгин ругнул себя за фальшивый вопрос, но было уже поздно, смутившись, он неловко замолчал.

– Вы это сами знаете. – Пухов внимательно посмотрел в глаза Перелыгину. – Вы же летали в Москву с Рощиным.

– Если так, может, не стоит в этом участвовать? – пробормотал Перелыгин, чувствуя нелепую наивность своего аргумента, словно попытку остановить каток времени.

– Полагаете, мой бунт что-то изменит? – В голосе Пухова послышалась злая ирония. – Через меня переступят, как через срубленную лиственницу. Меня не станет. – Он недовольно фыркнул, по-боксерски наклонив голову. – В нас еще не развеялась иллюзия, будто еще есть кабинеты, где обитают понимание и правда. – Не меняя позы, он смотрел исподлобья. – До них было нелегко добраться, но они были, пока существовал объединяющий все смысл. Теперь его нет, а мне – два года до пенсии. – Пухов приспустил узел красивого, яркого желто-лимонного галстука, подчеркивая доверительность обстановки. – И я не хотел бы отправиться вслед за Мельниковым, – добавил он вполголоса.

«Значит, ему известно про Мельникова, но откуда? – терялся в догадках Перелыгин по дороге домой. – О походе к генералу знали три человека: он, Любимцев и сам Мельников. Кто же мог рассказать Пухову? Если его по-дружески предупредили Любимцев или Мельников, то почему не сказали? А если не они, это означало, что генерал сообщил в обком, оттуда известие спустилось к Сороковову, а от него – к Пухову. Это уже не важно», – решил Перелыгин, но неприятное чувство, будто кто-то подглядывает в замочную скважину, осталось.

Перелыгин не осуждал Пухова. Будь возможность, он разведал бы Унакан. Пухов прав – бессмысленно идти против перемен. «Он сделал шаг от себя, – думал Перелыгин. – Сколько таких шагов приходится делать в жизни, пронизанной изменами, мелкими на первый взгляд, незначительными, – но мелкие измены в конце концов принесут большие изменения».

Рощин появился через неделю. Загорелый, посвежевший, с нестриженой обвислой бородой, он шумно прошагал на кухню, плюхнув на пол тяжелую сумку, вытащил оттуда сверток истекающих жиром чиров и принялся доставать пиво.

– Давай устроим пивной путч! – азартно предложил он. – Такие дела, старик, завертелись! Ты не поверишь.

– Чему не поверю? – Перелыгин затолкал бутылки в холодильник. – Что ты продал душу дьяволу? Уже поверил. Я больше не знаю, во что могу не поверить. Раньше думал, за хребтом Черского оазис добродетелей, они будут храниться здесь до лучших времен, как мамонты в мерзлоте, но и сюда добралось глобальное потепление. – Перелыгин постелил на стол газету и стал сдирать с балыка шкуру. – Могу даже угадать имя славного соратника, ставшего под твои знамена, не иначе – Батаков! – Перелыгин беззлобно хмыкнул.

– Не будь занудой, – покосился на него Рощин, достал из шкафа граненые кружки, которые они стащили из пивбара. – Я не доктор Фауст, не верю в дьявола, в торговлю душами тоже не верю. – Рощин торопливо ссыпал порезанный балык на тарелку, всем видом показывая, что больше всего его заботит первая кружка, осушенная в несколько жадных глотков. – Кстати, кто дьявол, позволь узнать, уж не Сороковов ли? И я перед ним со свечой в дрожащих руках: возьми мою душу, – он выгнул брови, – но дай познать, сколько золота на Унакане! Чушь! Что возьмем, то и наше. Я не прав? Ха-ха-ха. – Он деланно рассмеялся. – Не я – так другой. Машина пущена, остановить ее можно, но останавливать не будут, никому не нужно.

– Еще недавно ты думал иначе.

– Думал, – легко согласился Рощин. – Но теперь и тебе, и мне понятно: Унакан приговорен. Мой отец с Вольским был в том маршруте, так пусть буду лучше я, чем чужак…

– Кем? Кем ты хочешь стать? – перебил Перелыгин. – Могильщиком? Пусть лучше другой, по крайней мере, совесть твоя будет чиста. – Он замолчал, поняв в эту секунду, что за последние дни слышит фразу «не я – так, другой» уже в третий раз. Сначала от Любимцева, затем – от Пухова… И вот теперь – Артем. Но почему он оправдывал Любимцева с Пуховым, а сейчас эти слова звучали двусмысленно и спорно. Потому, что Рощин лез сам, его не принуждали обстоятельства, но что это меняет?

– По-твоему, – Перелыгин чувствовал, как в нем растет возмущение, – нужно браться за любое сомнительное дельце только потому, что оно все равно будет кем-то сделано? Если за деньги предложат убить, а рядом будет шеренга, готовая выполнить поручение? Тебя это тоже мотивирует и оправдает?

– У тебя разыгралась фантазия, старичок, – сказал сухо Рощин.

– Но ты сам-то считаешь это правильным?

– Не знаю, правильно или нет, хорошо ли, плохо ли. Есть предопределенность событий, мы не можем ее изменить. – Рощин откупорил новую бутылку и стал следить, как бурлящий пузырьками напиток наполняет кружку. – И еще, если хочешь знать, я думаю, что Сороковов больше ничем не рискует. Риск сегодня – делать все по правилам, устаревающим с каждым днем, остаться в стороне, оказаться неудачником. – Он с улыбкой кивнул на тарелку. – Ты кушай рыбку-то, Батаков тебе передал.

«Мы не замечаем, – думал Перелыгин, – как наша жизнь напитывается ложью, как ложь и обман проникают в наши отношения, управляют нами, и мы зависим от них. Прежние критерии рушатся, мы уже не стесняемся двойной морали. Рощин лжет, но почему? Последний мерзавец знает, что хорошо, а что плохо. – Внутри Перелыгина ёкнуло. – Ему важно обмануть не меня, а себя, – подумал он. Но возможно ли обмануть себя? Не знать, ошибаться, заблуждаться можно, даже обманываться с радостной наивностью, но обмануть себя? Может, это и означает совместить здравый смысл с выгодой? А если здравый смысл – лишь выгода, значит, все, что делается вопреки выгоде, совершается и вопреки здравому уму, и только больной, ненормальный человек может делать что-то противоречащее личной выгоде и, стало быть, здравому смыслу? Это имеет в виду Артем? Но как же тогда совесть? Если она становится помехой, почему бы не объявить противоречащей здравому смыслу и ее, а заодно и все, что пытается в нас противостоять злу. Ведь совесть и душа – это одно и то же вместилище в нас добра и зла, которые каждую минуту сходятся между собой. И чем чаще верх берет зло, тем сильнее сжимается, усыхает совесть, указывая на нездоровье души. Если никто тебя не интересует и ты интересен только себе, не лучше ли вообще не думать, не знать никакой правды и успокоиться на лжи, которая ничуть, может быть, не хуже?»

– А что Рэм? Ты поговорил с ним – без старых обид, без лицемерия? – Перелыгин хотел знать: изменил Рэм свои взгляды или еще дальше разошелся с братом.

– Оставь этого блаженного! – Рощин состроил такую кислую гримасу, будто глотнул чистого лимонного сока. – Он из нашего заповедника идиотов. Говорил, конечно! Да толку чуть. Он другой жизни не представляет. Успех его не интересует, честолюбие отсутствует – полноценный неудачник. – Рощин театрально хохотнул. – Даже деньги ему не нужны, родину за них не продаст.

Повинуясь волне неприятия, восстающего из самой глубины, Перелыгин подыскивал хлесткие, обидные слова, готовые сорваться с языка, но неожиданно остановился: слова не способны ничего изменить. Вместе с этой простой мыслью он вдруг почувствовал ясную уверенность. Осознал, что сделает! И это знание наполнило его удивленной радостью – как он не подумал об этом? Он расскажет правду об Унакане! Неизвестно когда и как, но обязательно расскажет.

Перелыгин глубоко вздохнул, улыбнувшись, хлопнул Рощина по плечу.

– Ну, – он весело двинул кружку по столу, – чего пригорюнился, не видишь – пустая? Наливай!

– Не поймешь тебя, – подозрительно покосился Рощин. – То мрачный сидишь, то развеселился.

– Есть повод! – Перелыгин подмигнул Рощину. – Ты мне такую идею подкинул – не соскучишься.

Глава тридцать третья

Дома Перелыгин долго переключал каналы телевизора, слушая новости. Все они начинались с убийства губернатора, везде говорили одно и то же – никто ничего не знал.

Между новостями кривлялись, зубоскалили, спорили самодовольные люди – депутаты, делегаты, попы, астрологи, политологи, банкиры, бандиты, самозажженные «полузвезды» шоу-бизнеса. Они походили на инопланетян, прилетевших обсудить неизвестную жизнь. Юмористы делились впечатлениями о содержании чужих штанов. Мужчины переодевались женщинами, а женщины – мужчинами. Эти люди стайками мотыльков-однодневок слетались на междусобойчики, распространяя вокруг себя бессмыслицу, которой люди должны развлекаться, словно рабы Древнего Рима на празднествах сатурналий.

Между весельем опять сообщалось об убийстве Цветаева. «Но скоро шум стихнет, – думал Перелыгин, – жизнь покатится своим чередом, следствие – своим. Будет тихо вариться тайная каша, пшикнет закипая, пшиком и закончится».

Он вернулся с Золотой Реки, когда перестройка докатывалась до своего исторического тупика, как поезд, направленный не туда ошибочно переведенной стрелкой. В вагонах этого летящего к катастрофе поезда кипели страсти – кто станет машинистом, остановит состав и еще раз переведет стрелку. Борьба ожесточалась, и за ней мало кто понимал: что же потом?

За пятилетие власть Горбачева не сделала ни одного осмысленного шага, чтобы остановить падение страны, позорно, словно термиты, она истачивала мощь державы, добытую потом и кровью. К приходу Горбачева запас золота составлял около двух тысяч тонн, при внешнем долге «застойной эпохи» в двадцать миллиардов долларов. К началу девяностых обнаружилось, что золота осталось двести тонн, а долги доползли до ста миллиардов.

Близилось время обманутых, сброшенных в нищету толп, головокружительных карьер и сказочных богатств. Платой за них должна стать исчезнувшая страна. Пресса и телевидение из кожи лезли, лишь бы поядовитее укусить, побольнее ударить прошлое. «Белые пятна» истории заливались черной краской, неудобные, напоминавшие о величии страницы переписывались. Правда и ложь прошлого сошлись в жестокой схватке с правдой и ложью настоящего. Их сшибка, смута, ее сопровождавшая, породили скукоженного уродца, в одно мгновение потерявшего ориентиры, цели и смысл существования.

Сознание Перелыгина двоилось. Он и власть никогда не питали взаимной любви, «хотя мы, – шутил он, – были нужны друг другу». Он хотел перемен, но в причинах катастрофы не сомневался. Как море можно увидеть в капле воды, так и суть власти можно было рассмотреть сквозь две хорошо знакомые фигурки. «В конце концов, – думал он, – если отбросить условности, на полюсах всегда противостоят друг другу Клешнины и Сорокововы. Беда в том, что, чем выше кабинеты, тем меньше в них Клешниных и больше Сорокововых».

Но в раздвоенном сознании Перелыгина крепла проросшая на Золотой Реке сила, собирающая, словно магнит, по крупицам весь прежний опыт души. Что это за странная сила? Она не была ни долгом, ни страхом, ни убеждениями, ни совестью. Она поднималась из самых глубин его натуры, приходящей в состояние, не зависящее даже от разума, какое-то нутряное, связанное с далеким прошлым, о котором не знал ничего. Эта сила окрепла, когда он стал главным редактором большой федеральной газеты – исполнилось то, о чем они мечтали с Савичевым, прокладывая на карте маршруты своих странствий, веря неписаным законам дружбы, чувствуя себя пророками собственной судьбы.

Перелыгин пропадал на работе, много ездил по стране. Однажды в Астрахани по местному телевидению дали небольшой сюжет в новостях. Ему позвонил Алпатов: «Из “ящика” узнаю про тебя, бродяга! Рад, очень рад, – заголосил он. – А не хочешь ли попробовать мою Наташку на собкора, она в Астрахани в местной газете, журфак закончила».

Когда он уезжал из Поселка в Городок, старшей дочке Алпатова было всего восемь. Перелыгин называл ее сеньоритой, сажал на колени, и они играли в слова. Теперь она работала у него собкором по Нижнему Поволжью.

Они задумали газету, восстанавливающую информационное пространство, разрушенное борьбой за власть, газету на встречных информационных потоках – из глубины страны в центр и наоборот. Она быстро набирала вес и читателя. Но он не чувствовал себя счастливым. Ему стал сниться один и тот же сон: вот он идет по шаткому подвесному деревянному мосту над какой-то бесконечной серой рекой и не может дойти, потому что долина реки ширится, берег убегает от него, теряясь из виду, а мост становится длиннее и длиннее. И, кажется, нет и не было никаких берегов, а мост сам по себе, без опор, раскачиваясь, плывет в воздухе над водой. «Возможно, это мост над безвременьем, – просыпаясь, думал Перелыгин, – которое мы хотим перейти, чтобы оказаться в нормальном времени, но, чем мы к нему ближе, тем сильнее я чувствую подмену настоящего, уплывающего от нас дальше и дальше».

«Не надейтесь, Егор, что вам скажут спасибо, – говорил ему за обедом близко знакомый бизнесмен, сделавший большое состояние. – Люди, может, скажут – и то не все, а власть и бизнес – нет. Им единение страны ни к чему. Москва накачивается громадными деньгами и занята только собой, отгрызая повсюду жирные куски. Ей плевать на периферию. Губерниям это, конечно, не нравится, им самим хочется своими богатствами пользоваться, и они грозят центру сепаратизмом, всякими местными республиками. Но когда им нахлопают по ушам, а Москва им обязательно нахлопает, как только почувствует силу, они заголосят о единстве, но не теперь. Вы, дорогой Егор, размышляете о встречных информационных потоках, а влезли во встречные интересы, и это чревато большими проблемами, потому что сегодня всем правит чистоган, в котором благородству места нет».

Глядя в сотый раз на лежащего у рекламной тумбы Цветаева, он вспомнил тот разговор, уверяя себя, что глубинный смысл убийства вовсе не в ущемленных интересах «золотой», «рыбной», «крабовой», «ивасевой» и прочей мафии. С распадом страны история не остановилась, катастрофа не означала ее конец, стала вариться каша новой истории – перехода гигантской государственной собственности в частные руки. Смысл этого выстрела в том, что от одного человека, пусть и губернатора, пусть очень хорошего и честного (что для него еще хуже), стало слишком зависеть распределение прав на пользование природными ресурсами – утерянная прерогатива государства.

«Этот выстрел имеет мистический смысл, – думал Перелыгин, машинально нажимая кнопки телевизионного пульта. – Он прозвучал сегодня утром, но его истоки в далеком прошлом, он вышел из него, прозвучал его проклятьем. Почему с годами, когда обычно человек обретает ощущение неповторимости прожитого, соединение утраченного и настоящего, в нем не происходит этого соединения и он не испытывает радости? – Перелыгин отбросил пульт, принялся расхаживать по кабинету, бросая взгляды на ровные корешки книг в шкафах за стеклом, картины на стенах, большой портрет Лиды напротив двери, с которого она смотрит на входящего изучающим ироничным взглядом, мягкий удобный диван с большим глубоким креслом, на скромный уют, в котором ему хорошо работается, нравится проводить время, встречаться с друзьями. – Может быть, потому, что нынешнее настоящее не вытекает из прошлого, между ними больше нет связи? Но вот на экране лежит у тумбы застреленный Цветаев. Значит, связь есть. А его собственное прошлое и его настоящее? Разве это не он сам? Или что-то так сильно изменило его, что он не может принять настоящего, и ему остается только прошлое? Что же случилось с ним там? Неужели это то самое проклятие, о котором говорил дед Толя – проклятие Севера, накрывающее человека до конца его дней вечной тоской и любовью? Как тоскуем мы по детству, первой любви, молодости, которая с годами все чаще напоминает о себе сладостными толчками внутри, заставляя думать о безмятежном, счастливом времени, когда презрение к смерти и уверенность в бесконечности жизни дарят спокойствие и чистоту помыслов. У человека ведь совсем немного лет, которые он может прожить на «высокой ноте». Как там у гения? «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы…»? Гений понимал, что «пока» – срок небольшой и быстро проходит. И что же? Далее жизнь должна остывать, превращаясь в утешительные воспоминания? Или действительно благополучный стандарт жизни несовместим с горением души, время должно брать свое, и дух человеческий не может быть постоянно на пределе возможного. Но каков этот предел жизни сердца для чести, каков ее срок? Может быть, он свой для молодости, для зрелости, для старости, и честь с годами осознается по-разному? Что происходит с нами потом?»

Перелыгин вспомнил последнюю встречу с Пугачевым, который никуда не уехал с Золотой Реки. Брал лицензии, добывал золото. В последнее время болел и часто прилетал в Москву. В тот летний день они долго сидели в Доме журналистов – обедали, играли в шахматы. Пугачев раз за разом играл одно и то же начало, как и много лет назад. Перелыгин рассмеялся: «Ты не меняешься, хотя прекрасно знаешь, как я буду бороться против твоих угловых пирамидок». «Меняюсь. – Пугачев с прежним прищуром, оторвал глаза от доски. – Тогда я был дураком, потому что верил, а теперь дурак, потому что не верю. Не могу, не во что, а без веры ничего не получится. Я вот, думаю… – Он подпер пешку bЗ слоном на b2. – Мы все – старая оболочка духа исчезнувшей страны, которую он с себя скидывает, а в новую облекается. Почему происходит так, а не эдак, Гегель не сказал, только, сдается мне, дух новой страны хочет облечься не в какие-нибудь там белые, а в золотые одежды, в коих и умрет, нельзя духу в них жить. Ничего, что я образованность демонстрирую? – Он, улыбнувшись, двинул пешку на другом фланге. – Помнишь, как у нас говорили: золото добывать – себе могилу копать».

Через несколько дней Пугачев улетел. «Выбирайся ко мне в августе, – сказал он на прощание, – порыбалим, попалим по банкам, винчестер тебе подарю, пройдем по местам “боевой славы”». А через неделю позвонила его жена Ольга и, давясь слезами, рассказала, что, вернувшись домой, Пугачев внезапно умер.

«Мистика какая-то, – с горечью думал Перелыгин. – Нельзя мне дарить оружие, даже думать об этом нельзя».

Встречи с Пугачевым опрокидывали его в тягостные раздумья. Однажды тот с едкой торжественностью сказал: «Ты хоть и командуешь газетой, но правды не знаешь, а я тебе скажу: государство добычу золота больше не контролирует. Кто бы мог тогда подумать, – покачал он головой, – кто бы мог».

Перелыгин помнил, как впервые попал на горный полигон: тот гудел, скрежетал железом; тяжело выдыхая сизые дымы, ползали груженые «БелАЗы»; экскаваторы и погрузчики плавно поднимали тонны земли, ссыпали ее в кузова самосвалов, бульдозеры утюжили землю, как археологи снимая слой за слоем пустой породы, под которой погребен золотоносный песок; даже бег по кругу ленты на транспортерах – все, казалось, подчинено воле неведомого дирижера.

Из этого движения, мощи и гула рождалась твердая уверенность жизни и незыблемости истин. Оно представлялось вечным, неодолимым движением разума, преследующим россыпь, разгадывающим ее выкрутасы, «ловушки», «карманы», «сундуки» и другие загадки природы. Невозможно вообразить, что этот ненасытный рокочущий зверь остановится, застынет в недоумении – куда дальше? Его растерянность, остановка означала бы крушение смысла, потерю разума, растворение в вечности. А потом? Потом – только безмолвная природа.

Исковерканные долины залижут ручьи и реки, к их берегам вернется отброшенная тайга, а золото пойдет кочевать по банковским хранилищам, рушить курсы валют, обогащать и разорять, вызывать радость и слезы, войны и убийства, если кто-то не догадается однажды выбросить на свалку этого «кумира». Так он тогда полагал.

Но оказалось, новое время не сохраняет традиции старого, оно отменяет их, следуя своей логике и новым интересам. Сорок лет Унакан ожидал своего часа, однако отсчет его срока пришел из иного времени, в котором стало можно все, чего нельзя было вчера. В результате загубленное месторождение… бессмысленный прииск… Пустяки, мелочь! Но эта повсеместная бессмысленность корежила одних людей и возносила других, став началом необратимого разлома.

Зло входит в жизнь само собой, а то, что полезно, внедряется силой, преодолевая частные интересы – Перелыгин криво улыбнулся: «Кто это сказал?.. Не помню… Кажется, Руссо… Не точно… Как-то иначе… Да какая разница! Через двести лет мир все тот же. И бич Прудон на берегу втолковывал мне эту же мысль. Но я пропустил, не придал значения. Хотя, может быть, именно наша попытка ограничить в человеке проявление им природных пороков и влекла к нам ненависть Запада, а когда Горбачев заговорил об общечеловеческой морали и ценностях – которых на земле нет и быть не может, потому что для разных стран, людей, религий мораль, а стало быть, и ценности разные, – там, на Западе, его так поддержали. Не потому ли, что эта болтовня, как цунами, смела наши моральные ориентиры, разрушила плотины, сдерживающие пороки, и они хлынули теперь во все стороны жизни? А мы восхищенно наблюдаем за преображением, не соображая, что пороки ярки и привлекательны в сравнении с неказистыми на вид добродетелями».

Телефон отвлек его от мыслей и телевизора.

– Как поживают акулы пера? – услышал он хорошо знакомый голос с акцентированными окончаниями в каждом слове.

– Валентин, как я рад тебя слышать! – закричал Перелыгин, но спохватился и заговорил тише. – Какие новости пекутся на седом Урале? Фирма процветает?

С помощью бывшего начальника Мельников избежал крупных неприятностей. Отслужив, вышел в отставку и основал в родном городе частное предприятие.

На крик заглянула жена, вопросительно посмотрела.

– Валя, Мельников, – прикрыв трубку ладонью, шепнул Перелыгин, тут же услышав: «Супруге привет, чего шепчетесь?» – Тебе – ответный, спрашивает, когда приедешь?

– Я бы хоть завтра, да дел невпроворот, к лету поближе, может, и получится, но! – произнес он с ударением, сделав короткую паузу. – Давай не загадывать, суеверным становлюсь. Ты понимаешь, что старые мины начали срабатывать?

– Давно срабатывают, да не все взрывы мы слышим. – Перелыгин отключил звук в телевизоре, подошел к окну. – Новая сущность игроков до поры до времени прячется, не выходит наружу.

– Верно, – согласился Мельников. – Чем крупнее игра, тем труднее договориться. Помнишь, я говорил, что логика, вещь железная, если она правильная, обязательно сойдется.

– А я собрался было в нашем краю блакитных озер побывать, есть задумка кино сделать.

– О чем?

– Все о нем, «желтом дьяволе». Только с настоящей историей, с правдой. Врут на каждом шагу. Пару дней вдоль дороги попрыгают, кусок ржавой «колючки», щепотку золотишка, бича какого-нибудь снимут – и бегом к столичным деликатесам. Ты и сам все видишь. Я узнавал, кое-кто из тех, с кем я в ту последнюю поездку встречался, живы, слава богу. Хочу с ними на камеру потолковать.

– Интересно, – сухо сказал Валентин. – По интонации Перелыгин моментально представил, как тот плотно сжал губы, взметнув левую бровь над серо-голубыми глазами. Он делал так всегда в минуту быстрой работы мысли. – Ты хоть и упрямый, но прими дружеский совет старого чекиста. То, что хочешь, сделать не позволят, а жизнь себе усложнишь, – предостерег он твердым голосом. – Нынче по руинам за правдой бродить – только ноги ломать. Подожди немного, там видно будет. Кстати, что с Унаканом, не в курсе?

– Ко-па-ют, – сказал нараспев Перелыгин, глядя в окно. Стоял пасмурный октябрьский вечер, в свете фонаря к земле тянулись тонкие непрерывные нити дождя. Под порывами ветра они приближались к окну, утыкаясь в него, сползали по стеклу мокрыми дорожками. – Берут пока по тонне. – Перелыгин следил за дорожками на стекле. – Но геология кончилась – разведывают попутно с добычей. Втемную играют.

– Ну, Бог им в помощь, – помолчав, сказал Мельников. – Будь здоров и звони.

Перелыгин положил трубку, послонялся туда-сюда по кабинету. Когда-то они решили, что Сороковов лишь хочет сыграть не по правилам, а правила никуда не делись, просто их стали плохо соблюдать. Но то было лишь началом игры. Для нее писались иные правила, а прежние выбрасывались, как истлевший хлам. Новые правила означали крах могучей золотодобывающей отрасли, построенной с «чистого листа» за пять десятилетий, и гибель лучшей на земле геологоразведки, создавшей стране невероятно прочный ресурсный потенциал.

С тех пор прииски и геолого-разведочные партии Золотой Реки угасли как беспризорные костерки на ветру. Двенадцать тонн золота – годовая добыча комбината – в мгновение ока «повисли» невыгодной обузой на шее нового государства. Закрылись школы, больницы, профилактории, Дома культуры, магазины. Поселки хирели, пустели, превращаясь в призраки. Брошенные на произвол люди, оставляя дома, потянулись на материк. Обезлюдела Колымская трасса, рушились мосты через реки. Высочайшего уровня горняки и геологи трамбовали чемоданы и грузили контейнеры. Зато по речкам и ручьям закопошились старатели. Добыча упала в разы.

«А может, прав Сороковов, решивший хоть что-то урвать с Унакана, – думал Перелыгин. – Может, он умнее и дальновиднее нас, знал, что Унакану Вольского не будет места, а недоразвитому уродцу – пожалуйста, и умышленно шел на риск?» Рассуждая так, он оправдывал Сороковова, принимая часть вины на себя – вдруг они ошибались! «Ты же знаешь, – выдвигал новый аргумент в пользу Сороковова Перелыгин, – у соседей, аж с пятидесятых, не могли довести до ума Надеждинское месторождение, а оно тянет на все шестьсот, а то и побольше. И тут мы со своей сотней. Может, не нужно стране столько золота – Надеждинское до сих пор не пустили, все хозяина ищут. Ну и что, – возражал он себе, – не нужно сегодня – понадобится завтра. Лежит тихо, есть не просит. Нет, прав был Градов: старатель – это конец, не важно – с лотком он или с шагающим экскаватором. Мы грабим себя, как наркоманы, вынося семейные драгоценности».


Он учуял дразнящий запах и поплелся на кухню. Стол был почти накрыт.

– Отчего не спит Урал? – Раскладывая ножи и вилки, Лида с живым интересом посмотрела на Перелыгина.

– Ворошит прошлое. Странно, мы с Валентином подумали об одном и том же. Случайное совпадение? – Он потоптался у плиты, стараясь распознать тайну, скрытую под крышкой на сковороде, источающей сногсшибательные ароматы.

– Лучше пойди принеси что-нибудь выпить. – Лида слегка оттолкнула его от плиты. – Не стой, как кот у сметаны.

Он с удовольствием посмотрел на жену. Лиде каким-то непостижимым образом удавалось сторониться влияния времени. Ее красивое лицо было гладким, кожа упругой, большие глаза-хамелеоны сохраняли лучистый блеск, по-прежнему способны веселиться и грустить одновременно, меняя цвет от серого до чайно-зеленого, в зависимости от настроения. Волосы кое-где обесцветила седина, скрываемая каштановой краской, но стройная фигура не тяжелела, оставаясь легкой и подвижной, придавая моложавость и изящество, останавливала взгляды мужчин. Перелыгин ощутил в душе покой и уют, предвкушая тихий, домашний вечер.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации