Текст книги "Последний год Достоевского"
Автор книги: Игорь Волгин
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 44 страниц)
Глава XIV. Завещание
Главный день
«Надо ещё речь исправить, бельё к завтраму приготовить. Завтра мой главный дебют. Боюсь, что не высплюсь. Боюсь припадка»[688]688
Переписка. С. 345.
[Закрыть], – отрывисто сообщает Достоевский Анне Григорьевне в ночь на 8 июня – накануне.
Припадка не было: в обморок падали другие[689]689
«Маша Шелехова упала в обморок. С Паприцем сделалась истерика»[1513]1513
Звенья. Т. 1. С. 468.
[Закрыть], – записывает в своём дневнике Е. П. Леткова-Султанова. Это единственный источник, в котором упомянуто имя впечатлительного «молодого человека» – литератора К. Э. Паприца. Ср. «Тут же в зале со многими делалось дурно, несколько дам впали в глубокий обморок, с одним юношей на моих глазах сделался припадок падучей (?! – И.В.)»[1514]1514
С. У. <С. И. Уманец>. Мозаика. Из старых записных книжек // Исторический вестник. 1912. № 12. С. 1031.
[Закрыть]. О припадке падучей толкуют и другие воспоминатели.
[Закрыть].
И. Аксаков должен был читать первым, но, видя волнение Достоевского, уступил ему свою очередь.
Предоставим слово современникам.
Д. Любимов: «Достоевский поднялся, стал собирать свои листки и потом медленно пошёл к кафедре, продолжая нервно перебирать листки, видимо, список своей речи, которым, кстати сказать, он потом почти не пользовался. Он мне показался осунувшимся со вчерашнего дня. Фрак на нём висел, как на вешалке, рубашка была уже измята, белый галстук, плохо завязанный, казалось, вот сейчас совершенно развяжется. Он к тому же волочил одну ногу»[690]690
Любимов Д. Н. Из воспоминаний // Вопросы литературы. 1961. № 7. С. 162.
[Закрыть].
Глеб Успенский: «Когда пришла его очередь, он «смирнёхонько» взошёл на кафедру, и не прошло пяти минут, как у него во власти были все сердца, все мысли, вся душа всякого, без различия, присутствовавшего в собрании. Говорил он просто, совершенно так, как бы разговаривал со знакомыми людьми, не надседаясь в выкрикивании громких фраз, не закидывая головы. Просто и внятно, без малейших отступлений и ненужных украшений он сказал публике, что думает о Пушкине… Он нашёл возможным, так сказать, привести Пушкина в этот зал и устами его объяснить обществу, собравшемуся здесь, кое-что в теперешнем его положении, в теперешней заботе, в теперешней тоске»[691]691
Успенский Г. ПСС. Т. 6. С. 422.
[Закрыть].
Н. Страхов: «Как только начал говорить Фёдор Михайлович, зала встрепенулась и затихла. Хотя он читал по писаному, но это было не чтение, а живая речь, прямо, искренно выходящая из души. Все стали слушать так, как будто до тех пор никто и ничего не говорил о Пушкине… До сих пор слышу, как над огромною притихшею толпою раздаётся напряжённый и полный чувства голос: “Смирись, гордый человек, потрудись, праздный человек!”»[692]692
Биография… С. 310 (первая пагинация).
[Закрыть]
Граф Д. Олсуфьев: «Он вспоминается мне невысоким, тщедушным, с лицом бледным, напряжённо-сосредоточенным и неприветливым, с живыми, проницательными, чернеющими, как угольки, глазами; всё обличье его являло что-то нервное и болезненное. Рядом с красивым, величавым старцем Тургеневым Достоевский казался маленьким и невзрачным. Голос у него был высокого тембра и средней силы, так что слова, которые Достоевский хотел особенно подчеркнуть, он почти выкрикивал. Читал он свой доклад просто и вместе необычайно сильно по выразительности и по какой-то особой проникновенности»[693]693
Возрождение. 1925. 6 июля (Париж). Приносим благодарность С. В. Белову, сообщившему этот текст.
[Закрыть].
И. Василевский: «Он взошёл на кафедру взволнованный и бледный. В нём чувствовался вдохновенный, воинственно-настроенный проповедник и фанатик… Орган у Достоевского был от природы слабый, но читал… прекрасно…»[694]694
Бука (И. Ф. Василевский). Литературные знаменитости на Пушкинском празднике в Москве в 1880 году // Русские ведомости. 1899. 19 мая.
[Закрыть]
В. Михневич: «Но вот взошёл на кафедру невзрачного вида, тощий, согбенный человек, с изжелта-пергаментным, сухим, некрасивым лицом, с глубоко впавшими глазами, под выпуклым, изборожденным морщинами лбом. Взошёл он как-то застенчиво, неловко и, сгорбившись над пюпитром… раскрыл тетрадку и начал читать слабым, надорванным голосом, без всяких ораторских приёмов, как если бы он собрался читать для самого себя, а не перед огромной аудиторией…»[695]695
Коломенский Кандид <В. О. Михневич>. Вчера и сегодня // Новости и биржевая газета. 1881. 1 февраля.
[Закрыть]
Перечитывая воспоминания современников, замечаешь: им трудно отделаться от впечатления, что они сделались свидетелями чуда.
Как чудо воспринимал это и сам Достоевский.
«Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике; когда я закончил – я не скажу тебе про рёв, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть вперёд друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: все ринулись ко мне на эстраду: гранд-дамы, студентки, государственные секретари, студенты – всё это обнимало, цаловало меня… Вызовы продолжались полчаса…»[696]696
Переписка. С. 346.
[Закрыть]
Уже сама сила и острота общественной реакции должны были восприниматься правительством как явление необычное, тревожное и нежелательное[697]697
Любопытна анонимная информация, поступившая в III Отделение: «…наибольшим успехом в среде здешнего общества пользуется речь Достоевского; судя по слышанным отзывам, успех этой речи обусловливается, к сожалению, не литературными её достоинствами, но заключающимися в ней намёками на правительственные притеснения к свободному развитию литературы (?! – И.В.). Вследствие этого… ограничение распространения речи Достоевского представляется полезным»[1515]1515
Октябрь. 1937. № 1. С. 272.
[Закрыть].
[Закрыть].
Но если бы у властей и возникло желание умерить последствия Пушкинской речи, они могли бы этого не делать: с подобной задачей не без успеха справилась отечественная пресса (о чём ещё будет сказано ниже).
Речь Достоевского продолжалась около 45 минут. Толки о ней длятся уже более столетия.
Пора обратиться к тексту.
Кого призывают смириться?
Слово, чаще других встречающееся в Пушкинской речи, – «фантастический»: оно в тех или иных вариантах повторено в тексте семнадцать раз.
Алеко «является… в фантастическом свете» (само его бегство в цыганский табор характеризуется как «маленькая фантазийка»; духовные наследники Алеко стремятся достичь всемирного счастья «в своём фантастическом делании»; «фантастический и нетерпеливый человек жаждет спасения пока лишь преимущественно от явлений внешних»; «Онегин любит в Татьяне только свою новую фантазию»; «да ведь он и сам фантазия» и т. д.
Слово это (вообще одно из ключевых у Достоевского) не только задаёт внутренний музыкальный тон всей речи, но как бы отбрасывает на всё странный двоящийся отсвет.
Во всех приведённых примерах «фантастическое» имеет определённо негативный оттенок. «Фантастический человек» – человек неполный, морально и исторически ущербный. Он «пока всего только оторванная, носящаяся по воздуху былинка». Его биографическое существование как бы выпадает из мирового порядка: с грехом пополам он ещё может вписаться в один из четырнадцати классов, но – не в реальную историческую жизнь, которой не знает, не понимает, не помнит. Его тоска проистекает не столько от сознания собственного несовершенства (в этом он готов винить себя в последнюю очередь), сколько от претензий к несовершенству внешнему. При этом он не прочь споспешествовать тому, чтобы и другие сделались жертвами указанной дисгармонии: «Ленского он убил просто от хандры, почём знать, может быть, от хандры по мировому идеалу, – это слишком по-нашему, это вероятно».
Все эти «фантастические люди» поражены застарелой национальной болезнью, они носят в себе смертельный изъян, порчу наследственного исторического кода. Их фантастичность – порождение «фантастического» течения отечественной истории.
Всё, что ни делает «русский скиталец», сразу же приобретает черты исторического инфантилизма.
Алеко в нравственном отношении – большое дитя, и, как всякий ребёнок, он жесток и безответствен: «чуть не по нём, и он злобно растерзает и казнит за свою обиду». И конечно, именно Онегин, а не Татьяна «нравственный эмбрион»: его духовный возраст неизмеримо меньше Татьяниного. Татьяна сопричастна возрасту народной души, она мудра её великой мудростью. И Алеко, и Онегин по сравнению с ней младенцы; они дети фантастической «постпетровской» цивилизации.
«Не только для мировой гармонии, но даже и для цыган не пригодился несчастный мечтатель, и они выгоняют его – без отмщения (что взять с дитяти? – И.В.), без злобы, величаво и простодушно:
– Оставь нас, гордый человек…»
Мы намеренно подчеркнули последние слова: они вошли в печально знаменитую (возмутившую столь многих) формулу.
Но посмотрим внимательнее.
«Гордый человек» Достоевского – не человек «вообще», а лицо вполне определённое, максимально конкретное. Он – не изобретение автора, а буквальная цитата из Пушкина. И призыв «смирись» обращён не в пустое историческое пространство, а – к реальному историческому типу.
Запомним, к кому обращаются. Теперь следует выяснить – кто.
«Ну, разумеется, сам Достоевский!» – в сердцах скажет читатель.
Возмущение вполне понятное: мы привыкли думать, что знаменитая тирада – не что иное, как авторская речь. Однако это не так; вернее, не совсем так.
«Нет, эта гениальная поэма не подражание! – говорит Достоевский. – Тут уж подсказывается русское решение вопроса, “проклятого вопроса”, по народной вере и правде: “Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве”, вот это решение по народной правде и народному разуму».
Две ключевые фразы берутся Достоевским в кавычки как чужая прямая речь: они произносятся не «от себя», а как бы от имени «подсказывающей» народной правды. Таким образом, призыв «смириться» – не что иное, как цитата.
Все эти наблюдения могут показаться излишними: не всё ли равно, кому принадлежат процитированные слова, если их смысл, по-видимому, вполне разделяет сам Достоевский? Но в высокоорганизованной «нервной» структуре Пушкинской речи нет ничего случайного: это – литература.
«Оставь нас, гордый человек», – говорят бездомному «скитальцу» настоящие кочевники. «Оставь» – то есть уйди, но сам оставайся таким, каким тебе быть угодно. Они не навязывают Алеко своей правды: им достаточно отвергнуть его закон. Достоевский поступает иначе. «Своего» Алеко он ставит перед проблемой: с чего, собственно, начинать мировое переустройство?
Вновь открываются кавычки – для «чужой» (внутренне одобряемой) речи. «Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой, и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоём собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя – и станешь свободен…»[698]698
Дневник писателя. 1880. Август. Пушкин.
[Закрыть]
Что ж, метод известный, пожалуй, даже тривиальный и, как полагал оратор, вполне отвечающий требованиям христианской этики (хотя, например, К. Леонтьев полагал иначе). Но именно это – неприемлемое для иных – обстоятельство вызвало наибольшее раздражение: не только «безрелигиозной общественности», но и всей так называемой прогрессивной критики.
Раскольников как «гордый человек»
Кухарка Настасья приносит будущему убийце вчерашние щи и спрашивает его, почему он оставил уроки. Тот нехотя отвечает, что за детей платят медные деньги.
– А тебе бы сразу весь капитал?
Он странно посмотрел на неё.
– Да, весь капитал, – твёрдо отвечал он, помолчав[699]699
Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 6. С. 27.
[Закрыть].
К названным им пушкинским персонажам Достоевский мог бы добавить ещё одного: своего собственного. Раскольников – духовный близнец Алеко и Онегина; он звено всё той же цепи. И дело не только в их общей оторванности от «нивы»: дело ещё в той лёгкости, с какой они позволяют себе «преступить».
Трое убийц как будто ни в чём не схожи друг с другом (их жертвы – Земфира, Ленский и старуха-процентщица – ещё более вопиют об их несопоставимости). Тем не менее глубинный мотив всех трёх преступников один: «я» выше, чем «не-я», и убийство – самое простое средство для самоутверждения.
«Весь капитал» (будь то честь, как у Онегина, самолюбие, как у Алеко, или самостановление, как у Раскольникова) приобретается (или сохраняется) одним ударом: кажущееся самым трудным, на деле – элементарно. Это, впрочем, относится ко всем их поступкам. Алеко пытается достигнуть «рая» простым перемещением в географическом и социальном пространстве; Онегин – простым удовлетворением страсти; Раскольников – простым криминальным экспериментом. Ни о каком «потрудись» они не захотели бы слышать.
К внешнему миру предъявляются требования неизмеримо большие, нежели те, которые обращены к самому себе.
Поэтому «смириться» должен вовсе не Человек (с большой буквы), но – Алеко, Онегин, Раскольников. Поразительно, что персональная направленность этого призыва, как правило, «не прочитывается».
Стоит задуматься над тем, какой объективный смысл имело понятие «гордый человек» во времена Достоевского.
Немного этимологии
«Гордый… – определяет Даль, – надменный, высокомерный, кичливый, надутый, высоносый, спесивый, зазнающийся; кто ставит себя самого выше прочих… Гордость, гордыня, горделивость… качество, свойство гордого; надменность, высокомерие. “Гордым быть, глупым слыть”. Гордиться… быть гордым, кичиться, зазнаваться, чваниться, спесивиться; хвалиться чем, тщеславиться; ставить себе что-либо в заслугу, в преимущество, быть самодовольным»[700]700
Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 1. Санкт-Петербург – Москва,1880. С. 378.
[Закрыть].
Словарь Даля вышел вторым изданием в 1880 году – в год Пушкинской речи. Его автор не приводит ни одного значения слова «гордость» хоть с каким-нибудь мало-мальски положительным оттенком.
Гордость в народном понимании равносильна гордыне; качество это сугубо отрицательное, заслуживающее нравственного осуждения.
С годами понятие претерпело существенную метаморфозу.
«Гордость… – определяет словарь современного русского языка, – чувство собственного достоинства, самоуважения. Чувство удовлетворения от чего-либо. Гордый… исполненный чувства собственного достоинства, сознающий своё превосходство. Заключающий в себе нечто возвышенное, высокое… Гордые мечты»[701]701
Ожегов С. И. Словарь русского языка. Москва, 1964. С. 134. Пушкин неоднократно употребляет это слово и в указанном смысле. Но в интересующем нас случае «гордый» трактуется именно как «надменный, высокомерный» (см.: Словарь языка Пушкина. Т. 1. Москва, 1956. С. 513).
[Закрыть].
Что же происходит?
Водрузив на место «надменного, кичливого, высокомерного» и т. п. Алеко некоего абстрактного (но при этом «исполненного чувства собственного достоинства») «гордого человека», мы совершаем невольную, но отнюдь не безопасную подмену. Ибо сами становимся жертвами этой удивительной аберрации[702]702
Понятие изменилось уже к началу XX столетия (как изменился и воспринимающий слух). Поэтому «лобовое» противопоставление формулы Достоевского горьковскому «Человек… Это звучит… гордо» несостоятельно: разумеется, Горький употреблял слово «гордость» в его «втором», положительном значении.
[Закрыть].
В этом нам немало помогли современники Достоевского.
«Не решён вопрос, пред чем гордились “скитальцы”, – писал А. Д. Градовский. – Остаётся без ответа и другой – пред чем следует “смириться”»[703]703
Голос. 1880. 25 июня.
[Закрыть].
Действительно, не оставляет ли нас Достоевский в неведении относительно этого пункта?
«Недоделанные люди» и мировая гармония
В «Дневнике писателя» за 1877 год сказано: «…сделаться человеком нельзя разом, а надо выделаться в человека. Тут дисциплина… Мыслители провозглашают общие законы, т. е. такие правила, что все вдруг сделаются счастливыми, безо всякой выделки, только бы эти правила наступили. Да если б этот идеал и возможен был, то с недоделанными людьми не осуществились бы никакие правила, даже самые очевидные»[704]704
Дневник писателя. 1877. Февраль. О сдирании кож…
[Закрыть].
Это – предвосхищение того, что через три года будет вновь заявлено в Пушкинской речи.
Мысль, объединяющая всё творчество Достоевского, на первый взгляд, чрезвычайно проста. Жизнь не даётся даром, «весь капитал» не приобретается механическим путём. Человек как личность не есть некая законченная данность, он – процесс, требующий неустанной душевной работы («тут дисциплина»). Человек не обладает автоматическим «правом первородства»: надо «выделаться в человека». Счастье не есть что-то готовое, внешнее по отношению к личности, оно – тоже процесс, величина переменная, зависящая от самого человека.
Мировое переустройство оказывается самым тесным образом сопряжённым с «переустройством» человеческой личности.
Конечно, всё это при желании можно отнести к сфере личной нравственности, к сфере, казалось бы, далёкой от реальной общественной борьбы. Однако подобные проблемы волновали не только таких мыслителей, как Достоевский или Толстой. О них задумывались люди, казалось бы, совершенно иного склада.
«Пусть каждый добросовестный человек сам себя спросит, готов ли он. Так ли ясна для него новая организация, к которой мы идём… и знает ли он процесс (кроме простого ломанья), которым должно совершиться превращение в неё старых форм? И пусть, если он лично доволен собой, пусть скажет, готова ли та среда, которая по положению должна первая ринуться в дело»[705]705
Герцен А. И. Собрание сочинений. Т. 20. Кн. II. С. 577.
[Закрыть].
Слова эти были произнесены за десять лет до Пушкинской речи. Причём – самым знаменитым из «русских скитальцев». Герцен адресует их другому «скитальцу» – Бакунину, человеку, фанатически преданному идее, но не ведающему иных форм исторической работы, кроме «простого ломанья».
Речь идёт о честности, трезвости и нравственной ответственности.
Герцен пишет: «Подорванный порохом весь мир буржуазный, когда уляжется дым и расчистятся развалины, снова начнёт с разными изменениями какой-нибудь буржуазный мир. Потому что он внутри не кончен и потому ещё, что ни мир построяющий, ни новая организация не настолько готовы, чтоб пополниться, осуществляясь»[706]706
Там же.
[Закрыть].
Достоевский говорит о «недоделанных людях»; Герцен – о том, что старый мир не кончен «внутри», то есть в самом человеке. И тот, и другой толкуют о вещах очень близких[707]707
Карякин Ю. Перечитывая Достоевского… // Новый мир. 1971. № 11.
[Закрыть].
Герцена в конце жизни чрезвычайно занимают нравственные аспекты революционного переворота. Он полагает необходимейшим его условием наличие у революционеров именно тех качеств, которые, согласно Достоевскому, как раз и помогают «выработаться в человека». «Нельзя, – пишет автор писем «К старому товарищу», – людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри»[708]708
Герцен А. И. Собрание сочинений. Т. 20. Кн. II. С. 590.
[Закрыть]. Без внутренних духовных усилий исторический прогресс сомнителен.
Алеко Пушкинской речи – бездельник и в нравственном, и в историческом смысле.
Да, «гордый человек» Достоевского есть «праздный человек», а вовсе не лицо, исполненное предполагаемых общественных достоинств. Стремясь к мировому идеалу, он ничего не делает, чтобы приблизить к нему самого себя. Он – «праздный человек» не только из-за нежелания трудиться на «родной ниве», но также из-за равнодушия к своему духовному «я», из-за боязни серьёзной внутренней работы.
«Прежде чем проповедовать людям: “как им быть”, – говорит Достоевский в «Дневнике писателя», – покажите это на себе. Исполните на себе сами, и все за вами пойдут. Что тут утопического, что тут невозможного – не понимаю!»[709]709
Дневник писателя. 1877. Февраль. Русское решение вопроса.
[Закрыть] Именно в «самообладании и самоодолении» – «тайна первого шага».
В этом своём убеждении Достоевский обретает ещё одного неожиданного союзника. Страстный оппонент автора «Что делать?», он в своих размышлениях «невольно» приближается к нравственным коллизиям этого романа. Разумеется, «новые люди» весьма далеки от идеалов Достоевского, но не они ли поставили целью «самообладание и самоодоление», иначе говоря, познали «тайну первого шага»?
Так автор Пушкинской речи вписывается в общую этическую традицию русского XIX столетия, начинающую отсчёт исторической жизни с её главного виновника и участника – человека.
Но повторим вопрос: перед чем призывает смириться Достоевский?
Может быть, речь идёт о смирении перед какой-нибудь внешней силой, перед авторитетом церкви или государства? Или – о чисто религиозном смирении, об отказе от мира?[710]710
Любопытно, что последнее предположение отвергалось даже некоторыми церковными писателями. Так, архиепископ Антоний (Храповицкий), говоря об «одном публицисте», который «дополнил» Достоевского («смирись, гордый человек, пред Богом»), замечает: «Находились невежды, вменявшие эту прибавку в особенную похвалу критику, но, конечно, единственно по незнанию Отеческого учения: “Послушание имей ко всем”»[1516]1516
Ф. М. Достоевский как проповедник христианского возрождения и вселенского православия. Москва, 1908. С. 35.
[Закрыть].
[Закрыть] Или, наконец, о смирении как об абсолютной духовной неподвижности, индифферентности, психическом штиле?
Ничего этого у Достоевского нет. Его «смирение» – равнозначно работе («выделке в человека»). «Не у цыган и нигде мировая гармония, если ты первый сам её недостоин, злобен и горд, и требуешь жизни даром, даже и не предполагая, что за неё надобно заплатить».
«Высшие цели» вовсе не отменяются, но им назначается дорогая цена. Мировое переустройство ставится в жёсткую зависимость от моральной составляющей тех, кто предпринимает подобное деяние.
Столь категорическое сопряжение «внутренней» и «внешней» сторон социального поведения явлено в русской литературе впервые.
Разумеется, те, кто этого желал, могли обратить (и, как мы увидим, действительно обратили) «смирись» – против революции.
Было бы несправедливым утверждать, что в Речи нет никаких реальных «зацепок» для интерпретаций подобного рода. Более того: сам Достоевский, очевидно, стремился к тому, чтобы «в первом приближении» его поняли именно так. Но вряд ли он ожидал, что это «первое приближение» окажется и последним: его поняли только так, игнорируя «за ненадобностью» всё остальное.
В Речи прямо указывается на «скитальцев», которые «ударяются в социализм», и, следовательно, как бы установлен новый социальный адрес Алеко и Онегина[711]711
Подобная генеалогия давала русским «социалистам» некую эстетическую санкцию (их противники предпочли бы, чтобы у социальных «злодеев», «монстров» и т. п. была менее почтенная (более примитивная) родословная).
[Закрыть]. И этим указанием не замедлили воспользоваться охранители: в их устах «смирись» приобретало уже строго однонаправленный вид, превращаясь в своего рода табу для любых попыток достигнуть мирового идеала. Их менее всего занимала этическая сторона проповеди Достоевского: им был важен её сиюминутный, прикладной, политический смысл.
К сожалению, никто им не возражал.
Но дело в том, что формула Достоевского обоюдоостра.
Заметив, что Алеко «злобно растерзает и казнит за свою обиду», Достоевский «вдруг» добавляет: «Или, что даже удобнее, вспомнив о принадлежности своей к одному из четырнадцати классов, сам возопиет, может быть (ибо случалось и это), к закону терзающему и казнящему, и призовёт его, только бы отомщена была личная обида его».
Мы уже говорили о том, что государство для Достоевского такой же «гордый человек», как и Алеко. Российская монархия, разделённая «нигилистом»[712]712
Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 30. Кн. I. С. 67.
[Закрыть] (именно так именует его Достоевский) Петром Великим на четырнадцать классов, тоже принадлежит к числу исторических скитальцев. Она столь же «фантастична», и уж, конечно, не в ней может быть воплощён народный идеал.
Когда же Алеко не нужно будет ни убегать к цыганам, ни «оставлять» их?
Снова о нравственности во множественном числе
Признав, что в Пушкинской речи заключена «мощная проповедь личной нравственности», А. Градовский снисходительно указывает её автору, что в ней «нет и намёка на идеалы общественные»[713]713
Голос. 1880. 25 июня.
[Закрыть].
«Указание Градовского на господство в истории общественных идеалов над нравственными следует признать правильным»[714]714
Достоевский Ф. М. Собрание сочинений в 10 томах. Т. 10. Москва, 1958. С. 526 (Примечания).
[Закрыть], – безоговорочно соглашается с либеральным профессором один из позднейших комментаторов Пушкинской речи.
Не слишком ли поспешно это согласие?
Признать, что в истории общественные идеалы «господствуют» над нравственными, значит лишить первые их собственного смысла. Подобное признание абсурдно: общественный идеал – уже в силу того, что он идеал, – не может быть вненравственным. Нельзя привести ни одного примера, когда бы идеология опиралась на аргументы внеморального порядка[715]715
Это самоочевидно для идей, игравших «дрожжевую», движущую роль в историческом процессе, – Просвещения, Великой французской революции, утопического и научного социализма и т. д. Но даже «реакционные», консервативно-ортодоксальные или, положим, ксенофобские системы идеологии вынуждены обосновывать своё право на существование аргументами высшего порядка. «Попробуйте-ка, – говорит Достоевский, – соединить людей в гражданское общество с одной только целью «спасти животишки»? Ничего не получите, кроме нравственной формулы: «Chacun pour soi et Dieu pour tous» («Каждый за себя, и Бог за всех». – И.В.). С такой формулой никакое гражданское учреждение долго не проживёт, г. Градовский»[1517]1517
Дневник писателя. 1880. Август. Две половинки…
[Закрыть].
[Закрыть]. Другое дело, что сами моральные принципы («классовые», «общечеловеческие», «христианские», «расовые» и т. д.) могут толковаться в зависимости от нужд толкователей.
В истории не общественные идеалы господствуют над нравственными, а одни общественные (а значит, и нравственные!) идеалы господствуют над другими.
«Да тем-то и сильна великая нравственная мысль, – отвечает Достоевский Градовскому, – тем-то и единит она людей в крепчайший союз, что измеряется она не немедленной пользой, а стремит их в будущее… Чем соедините вы людей для достижения ваших гражданских целей, если нет у вас основы в первоначальной великой идее нравственной?»
Нравственный идеал Пушкинской речи есть одновременно и идеал общественный: ничем иным и быть не может стремление «ко всемирному, ко всечеловечески-братскому единению». Всемирность и всечеловечность мыслятся как естественная для нации форма её общественного бытия. Индивидуальные этические задачи трансформируются в сферу социального поведения.
«Узнайте, учёный профессор, – продолжает Достоевский, – что общественных гражданских идеалов, как таких, как не связанных органически с идеалами нравственными, а существующих сами по себе, в виде отдельной половинки, откромсанной от целого вашим учёным ножом; как таких, наконец, которые могут быть взяты извне и пересажены на какое угодно новое место с успехом, в виде отдельного «учреждения», таких идеалов, говорю я, – нет вовсе, не существовало никогда, и не может существовать!»[716]716
Там же.
[Закрыть]
Речь идёт о неделимости морали. Нравственный закон, как уже говорилось, един: он не может действовать «применительно к случаю».
Вспомним: «Что правда для человека как лица, то пусть останется правдой и для всей нации».
В этом своём убеждении Достоевский не одинок.
За шестнадцать лет до Пушкинской речи в учредительном манифесте Международного товарищества рабочих К. Маркс формулирует важнейшие цели пролетариата. Одна из них заключается в том, «чтобы простые законы нравственности и справедливости, которыми должны руководствоваться в своих взаимоотношениях частные лица, стали высшими законами и в отношениях между народами»[717]717
Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 16. С. 11.
[Закрыть].
Российские последователи Маркса забыли, что в этой системе координат «слезинка ребенка» имеет абсолютную ценность.
В своей, казалось бы, чисто публицистической Пушкинской речи Достоевский «вдруг» вступает в многомерное художественное пространство, чтобы именно там получить санкцию для своей идеологической системы.
И санкция эта оказывается художественной.
К вопросу о жанре
«Если наша мысль есть фантазия, – говорит Достоевский, – то с Пушкиным есть по крайней мере на чём этой фантазии основываться». Ссылка на Пушкина – не только указание на его художественный опыт. Это – указание и на самого Пушкина, на его личность, на всю грандиозность его явления. Но дело в том, что «сам Пушкин» выступает у Достоевского как определённая художественная величина.
В Пушкинской речи образ Пушкина играет не меньшую роль, чем образ его любимой героини. В течение каких-нибудь 45 минут Достоевскому удалось убедить Россию в мировом значении Пушкина – убедить не путём логических доказательств, а силой искусства.
Дело обстоит именно так. Пусть автор Речи пытается на минуту «притвориться» учёным-исследователем (хотя и оговаривается специально, что он не критик) – и делит творчество Пушкина на «три периода»; пусть порой «надевает личину» историка или, скажем, философа; тем не менее он ни тот, ни другой и ни третий. Он «лишь» тот, кто он есть на самом деле[718]718
По окончании речи П. В. Анненков сказал Н. Н. Страхову: «…Вот что значит гениальная художественная характеристика! Она разом порешила дело!» (Биография… С. 310, первая пагинация). И. С. Аксаков в письме к О. Ф. Миллеру также замечает, что Достоевский поставил вопрос «на художественно-реальную почву» (Литературное наследство. Т. 86. С. 515).
[Закрыть].
Пушкинская речь была, пожалуй, первой попыткой «глобального» прочтения Пушкина, попыткой «перевести» его из литературного контекста в сферу этико-историческую.
Но парадокс заключается в том, что «перевод» этот был осуществлён как раз литературными средствами.
«Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унёс с собой в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем» – так закончил Достоевский. «Разгадка тайны» производится не путём логической расшифровки, а в категориях художественного мышления.
Пушкин и его судьба воспринимаются как некая художественная данность, как «миф», обладающий собственной онтологической жизнью. И наиболее адекватное усвоение этого «мифа» совершается в формах, родственных его собственной природе: художественное познаётся через художественное.
Все компоненты Пушкинской речи могут быть рассмотрены как связанные друг с другом элементы единой образной структуры, где такие понятия, как «Пушкин», «Татьяна», «русский народ», «скиталец», «всечеловек» и так далее, имеют не только прямую, непосредственно-публицистическую функцию, но и обладают ещё дополнительным художественным смыслом. Эта «дополнительность» и создала предпосылки для многоаспектного, плюралистического восприятия Речи, её выхода за пределы сиюминутной «практической» полемики – в иную историческую глубину.
Именно так была воспринята Речь в момент её произнесения. Сам Достоевский являлся в эту минуту её зримым, материальным образом. Отделённый от текста, он превратился просто в «автора» (или, в лучшем случае, в «лирического героя»): текст «оголился». «Смирись…», лишённое своего собственного звука, обретало чужую интонацию: от начальственно-угрожающего (государственного!) окрика до шепотливого монашеского увещевания.
Скрытая художественная природа Пушкинской речи явилась провоцирующим моментом для разразившейся вслед за ней журнальной бури. Речь, притворившаяся публицистикой, и была воспринята в качестве таковой. Критики Речи не делали (да, собственно, и не обязаны были делать) поправку на жанр. Но, вычленив из Речи те или иные моменты и без особого труда их опровергнув, они не могли не чувствовать некоторой (может быть, тайной) неудовлетворённости. Во-первых, оказывался «остаток», нечто, ускользавшее от их анализа, а во-вторых, смущал беспрецедентный успех Речи (не потому ли её оппоненты оперируют такими полумистическими понятиями, как «затмение», «наваждение» и т. д.).
Достоевского (как выразился бы один булгаковский герой) следовало «разъяснить».
«Идеалистический радикал» (ещё к вопросу о жанре)
«Не беспокойтесь, скоро услышу: “смех толпы холодной”, – пишет Достоевский С. А. Толстой (вдове А. К. Толстого) через четыре дня после Пушкинской речи. – Мне это не простят в разных литературных закоулках и направлениях»[719]719
Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 30. Кн. I. С. 188.
[Закрыть].
Нужно было сделать известное волевое усилие, чтобы, по словам Глеба Успенского, «“очухаться” от ворожбы Достоевского»[720]720
Звенья. Т. 1. С. 470.
[Закрыть]. Недаром вторая его корреспонденция о Пушкинской речи (посланная в «Отечественные записки» после первой, вполне сочувственной) называлась «На другой день».
«На другой день» как бы опомнились. Гармонию следовало поверить алгеброй. Началось разложение художественного смысла Речи. Естественно, что при этом все её внутренние связи были нарушены, и здание, ещё недавно казавшееся столь величественным, бесславно рухнуло – к вящему удовольствию истолкователей.
Спор о Пушкине откатился к вечным русским вопросам: «что делать?» и «кто виноват?».
В Пушкинской речи пытались найти «прямые» ответы.
В 1888 году Чехов писал А. С. Суворину: «…Вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязательно для художника. В “Анне Карениной” и в “Онегине” не решён ни один вопрос, но они Вас вполне удовлетворяют, потому только, что все вопросы поставлены в них правильно»[721]721
Чехов А. П. ПСС и писем. Т. 14. Москва, 1949. С. 208.
[Закрыть].
Пушкинская речь ставила вопросы, «делая вид», что отвечает на них. Она была – да простится нам эта красивость – пунктиром, трассирующим в исторической мгле. Но – только пунктиром. То, что, казалось бы, должно было удовлетворить всех, не удовлетворило никого.
1880 год жаждал конкретных указаний и ждал быстрых ощутимых плодов. Он требовал «формулы перехода».
Но – увы. То, что предлагал Достоевский, не было ни реальной политической программой, ни тем паче инструкцией по немедленному усовершенствованию общественных нравов. Автор Речи оперировал не «понятиями», а рядом художественных значений, которые в своей совокупности давали определённый художественный эффект. Пушкинская речь была таким же «пророчеством и указанием», как и сам Пушкин.
«Его (Достоевского. – И.В.) воззрения, – писала «Неделя», – страдают недостатком практичности, в них нет переходных ступенек, которые, конечно, необходимы. Но ведь он и не претендует на практичность; идеалистический радикал, если можно так выразиться, он смотрит далеко вперёд, видит там яркую звезду и зовёт к ней; указывать пути совсем не его дело: он только носитель идеала. Дурен этот идеал в своей основе, очищенный от случайных примесей?.. Господа, бросать грязью в такие вещи – значит пачкать самих себя!»[722]722
Неделя. 1880. 5 октября.
[Закрыть]
К этому одинокому голосу никто не прислушался. Расшифровка Речи была предпринята русской критикой в категориях внехудожественного мышления: «перевод» оказался неадекватным.
Правомерно ли обвинять Достоевского в отвержении реального дела, в обольщении пустыми иллюзиями и даже в том, что его призыв вылился «в самую ординарную проповедь полнейшего мертвения»?[723]723
Успенский Г. ПСС. Т. 6. С. 429.
[Закрыть] Может быть, «вторичная реакция» на Речь более справедлива, чем первоначальный стихийный порыв?
Но, в конце концов, ведь не малые дети наполняли 8 июня Колонный зал московского Благородного собрания: неужели все были «загипнотизированы» Достоевским?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.