Текст книги "Последний год Достоевского"
Автор книги: Игорь Волгин
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 44 страниц)
На следующий день положение изменилось. «“Дневник” пошёл и уверяют, что его рвут на части…»[875]875
Переписка. С. 594.
[Закрыть] – ликует Анна Григорьевна в своём кратком и спешном послании из Петербурга, не ведая, что это её деловое письмо окажется последним: оно завершит их четырнадцатилетнюю переписку.
Августовский «Дневник» производит странное и двойственное впечатление.
То, что 8 июня было целостным переживанием, единым художественным актом, теперь подвергается разъятию и запальчивому толкованию. Вступая в полемику со своими оппонентами, Достоевский фактически перенимает их критическую методологию: он ввязывается в бой на чуждой ему почве. И хотя его суждения порою чрезвычайно остроумны, а наносимые им удары – неотразимы и точны, всё же логическая аргументация «Дневника» оказывается слабее художественной аргументации Речи. Принцип действия этих двух текстов различен. Если «фантазия» выглядела убедительно, то реальный комментарий к ней не лишён фантастичности.
«Дневник» был встречен почти единодушным поношением.
«Отбросив всякую совестливость, – писала «Молва», – г. Достоевский позорит, грязнит самых дорогих и уважаемых людей того западничества, в котором числился в своё время и Пушкин, которое драгоценно если не всей, то уж, конечно, значительной части России»[876]876
Молва. 1880. 16 августа. В августовском «Дневнике» особенно досталось воспоминаниям П. В. Анненкова: это был своего рода реванш за «кайму».
[Закрыть].
Желая усилить впечатление от Речи, её автор добивается порой результатов прямо противоположных.
Только что провозгласивший «формулу примирения», он в «Дневнике» обрушивается на своих оппонентов с резкими и далеко не всегда справедливыми упрёками.
Весь августовский «Дневник» заострён против отечественных либералов и, следовательно, – против Тургенева. И хотя имя прямо не названо, к нему, вечному своему спутнику, обращается Достоевский в первую очередь.
Выпуская «Дневник», его автор сознавал, что он предпринимает акцию, «до того разрывающую с ними все связи, что они теперь меня проклянут на семи соборах»[877]877
Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 30. Кн. I. С. 200.
[Закрыть].
И в письме К. П. Победоносцеву повторяет ту же мысль: «Думаю, что на меня подымут все камения»[878]878
Там же. С. 189.
[Закрыть].
«Камения» действительно были подняты.
«Стыдно, милостивый государь!»
«Уж лучше бы он не возражал! – восклицал «Голос», имея в виду ответ автора «Дневника» А. Градовскому. – Романист, заслуживший себе в литературе доброе имя, становится жалок разоблачениями своего невежества. Видно, подражать Золя в “Братьях Карамазовых” куда как легче, чем рассуждать о матерьях важных, когда ум не дисциплинирован философским образованием!»
Не было ничего непривычного в том, что подвергался осуждению его беспорядочный ум, не дисциплинированный (увы!) «философским образованием»: за это доставалось ещё Пушкину. Собственное открытие «Голоса» состояло в другом: автор «Карамазовых» объявлялся эпигоном Золя (писателя, к которому он, кстати, относился с изрядной долей скептицизма).
«Гораздо большим “событием”, чем новейшее произведение г. Достоевского, – заключал «Голос», – был, бесспорно, пожар на табачной фабрике братьев Шапшал»[879]879
Голос. 1880. 17 августа.
[Закрыть].
Сравнение не вполне справедливо: отклики на «Дневник писателя» по своему количеству и эмоциональному накалу всё же идут несколько впереди сообщений о вышеупомянутом пожаре.
«Сущность этих нападок уловить трудно, – писала «Неделя» о поднявшейся вокруг августовского «Дневника» буре, – да, строго говоря, в них никакой сущности и нет: это просто сплошное издевательство над г. Достоевским, без малейшей попытки отделить в его взглядах зерно от мякины»[880]880
Неделя. 1880. 5 октября.
[Закрыть].
Действительно, в газетных и журнальных рецензиях на «Дневник» мы почти не встретим споров по существу – того, что можно было бы назвать принципиальной полемикой. Доводы, к которым прибегает пресса, мало отличаются от аргументов, изложенных в доверительном письме Анненкова Тургеневу: высказанные гласно, они принимают характер оскорбления личного.
«И как жалок показался нам в своём ответе г. Достоевский, – пишет журнал «Слово». – Мы просто диву дались ввиду такого непонятного факта, как соединение в одном и том же человеке такого крупного таланта по части беллетристики и такого жалкого скудоумия в публицистике. Это бред какого-то юродивого мистика, а отнюдь не суждение здравомыслящего человека»[881]881
Слово. 1880. Сентябрь. С. 97–98.
[Закрыть].
«Бред юродивого мистика» – вот определение, наиболее часто прилагаемое к автору «Дневника». Его непринуждённо сравнивают с раритетом из кунсткамеры, с монстром, помещённым в банку, вокруг которой толпятся праздные зеваки: он – «явление совершенно той же категории, к которой относится… двуголовый телёнок»[882]882
Русское богатство. 1880. Август. С. 3–4 (вторая пагинация).
[Закрыть] и т. д.
«Г. Достоевский говорит о презрении либералов к народу, и разве не прав он в этом отношении?»[883]883
Неделя. 1880. 5 октября.
[Закрыть] – спрашивала «Неделя», однако этот резонный вопрос потонул в хоре негодующих восклицаний.
Автору «Дневника» достаётся не только за умственную, но и за гражданскую отсталость.
Даже радикальное «Дело» вступилось за оскорблённых Достоевским либеральных противников, заявив, что в их сердцах «билось гораздо больше братской любви и сочувствия к ближнему, чем, напр., в вашей душе, преисполненной всякой мерзости лицемерия и славянофильской лжи»[884]884
Дело. 1880. Сентябрь. С. 166.
[Закрыть]. Статья называлась: «Романист, попавший не в свои сани».
Е. А. Штакеншнейдер, прочитав эту статью, занесла в дневник: «Бог ты мой, что за гнев и негодование! Чужие сани оказываются публицистикой. Достоевский, видите ли, не публицист и не может им быть, вероятно, на том же основании, на каком… не мог быть педагогом граф Лев Толстой. Лев Толстой – романист и вдобавок ещё граф. Как же он может быть педагогом? Достоевский хотя не граф, но тоже романист. Как же может он быть публицистом?»[885]885
Штакеншнейдер Е. А. Дневник и записки. С. 424.
[Закрыть]
В упомянутой статье далее говорилось: «Поистине, для такого чудовищного отрицания, с которым явился г. Достоевский, нужно иметь мужество не менее чудовищного умозатмения»[886]886
Дело. 1880. Сентябрь. С. 168.
[Закрыть].
Этот тезис продолжал пользоваться всеобщим признанием.
«Легко ли заподозрить в этом вдохновенном проповеднике юродивого, – вопрошало «Русское богатство», – положим, довольно необыкновенного и блестящего, но которому, в сущности, только шаг до выкрикивания по-петушиному? Можно ли допустить, чтобы разумное с виду человеческое существо, да ещё одарённое яркой Божьей искрою, могло до такой степени утратить чувство реальной действительности, до того отуманить своё понимание всяческими фикциями и фантасмагориями, чтобы завалящую тряпочку, привязанную к шесту, искренно считать победным стягом человечества, а какую-то абракадабру полуфраз-полумыслей выдавать за стройное миросозерцание?»[887]887
Русское богатство. 1880. Август. С. 2–3 (вторая пагинация).
[Закрыть]
Статья называлась: «Проповедник «Нового слова».
В декабре «Русское богатство» возвращается всё к той же теме: «Юродствующие мечтатели приглашают нас веровать, что когда-то, в отдалённом будущем, русский народ окажется краше всех народов и спасет все народы!» Этим туманным мечтаниям журнал противополагал ясную (и в некотором смысле – захватывающую) программу: «Нам всё равно, будет ли наш народ самый совершенный или самый плохой, лишь бы он был счастлив»[888]888
Русское богатство. 1880. Декабрь. С. 67.
[Закрыть].
Призыву к счастью любой ценой было, разумеется, трудно ужиться с идеалом Пушкинской речи.
Выше мы приводили суждение одного западного писателя, аттестовавшего Достоевского «злым фанатичным средневековым монахом». Следует всё же признать приоритет за отечественной периодикой: «…он (Достоевский. – И.В.) умеет любить людей, но не умеет уважать их. Он боится довериться благородной природе человека, видит в ней вместилище всяческой скверны и готов бороться против неё всеми орудиями и средствами, вплоть до инквизиции, пожалуй»[889]889
Русское богатство. 1880. Август. С. 9.
[Закрыть].
«Спорить с автором “Дневника”, – замечает обозреватель «Русского богатства», – для нас нет не только нравственной, но и физической возможности… С Пифиями не спорят; их или беспрекословно слушаются или по-авгурски смеются, слушая их тарабарские вещания. Не будем спорить с г. Достоевским и мы, а посмеяться – посмеёмся»[890]890
Там же. С. 4, 6.
[Закрыть].
Несмотря на провозглашённый отказ от спора, автор этой статьи вступал в полемику с «Дневником» по одному весьма деликатному вопросу.
В «Дневнике» говорится о некотором знании его автором народа, поскольку он, автор, «жил с ним довольно лет, ел с ним, спал с ним… работал с ним настоящей мозольной работой»[891]891
Дневник писателя. 1880. Август. Об одном самом основном деле…
[Закрыть]. Подразумеваются, конечно, каторга и солдатчина.
Ссылка на собственный жизненный опыт показалась неосновательной.
«…Но ведь эта похвальба только смешна и ничего больше, – снисходительно роняет оппонент из «Русского богатства». – Во-первых, как всем известно, г. Достоевский “спал и работал” с народом отнюдь не с целью его изучения и не по своей воле; а мы можем в своих рядах без всякого затруднения указать людей, которые тоже жили и работали с народом, но с определённой целью именно ближайшего его изучения»[892]892
Русское богатство. 1880. Август. С. 21–22.
[Закрыть].
Российские журнальные споры никогда не отличались особенным благородством тона. Но до подобных бестактностей дело, кажется, ещё не доходило. Бывшему каторжнику недвусмысленно давали понять, что общение его с народом не есть его собственная заслуга: это всего лишь следствие случайного стечения обстоятельств. Поэтому нравственная ценность такого общения равна нулю. Беспредметному пребыванию Достоевского в Мёртвом доме противополагалась полезная деятельность добровольцев, изучающих народ «с определённой целью».
Но этого оказалось мало. Далее автор статьи делится с читателями своими предположениями о том, что помешало Достоевскому основательно взяться за изучение народной жизни. «Почтенному беллетристу, – пишет он, – некогда было: он занят был изображением на страницах “Русского вестника” разных “идиотов” да изобличением разных “бесов”… И после этого г. Достоевский осмеливается говорить о нашем презрении к народу и о своей любви и уважении к нему! Стыдно, милостивый государь!»[893]893
Там же. С. 23.
[Закрыть]
Здесь звенела искренняя обида.
Указанная филиппика была обнародована в августовской книжке журнала. Прошло больше месяца, и на страницах «Недели» появилась статья, которая, как нам представляется, содержала прямой ответ на изумительные откровения «Русского богатства».
«…Его (Достоевского. – И.В.) спрашивают, – писала «Неделя», – где он был, когда шли споры о деревне, и укоризненно восклицают: “вы писали «Бесов» и «Карамазовых!” Что отвечать г. Достоевскому на такую мудрёную укоризну? Ну да, он не вмешивался в споры; ну да – он писал романы – но что же из этого?.. Удивительное, ей-богу, дело: мы толкуем о свободе, о терпимости и в то же время сами являемся деспотичными и нетерпимыми как любой турецкий султан! Мы забрасывали грязью Тургенева, мы предписывали Щедрину дорогу, по которой он должен идти, мы называли Лермонтова юнкерским поэтом, мы презрительно третировали Пушкина, – теперь принялись и за Достоевского. На него топают ногой, ему кричат “стыдно!”. Вам стыдно, милостивые государи!»[894]894
Неделя. 1880. 5 октября.
[Закрыть]
Его последние месяцы омрачены беспрецедентной журнальной травлей – по контрасту с той восторженной атмосферой, которая окружала его в Москве. Выдержать этот перепад было не так просто.
Было не так просто выслушивать развязные суждения журналистов о том, что им страшно «за патологические симптомы мозга»[895]895
Дело. 1880. Сентябрь. С. 168, 161.
[Закрыть] автора «Карамазовых», что отныне он сопричислен к сонму людей, подобных Магницкому, Руничу и Шишкову, и что о его взглядах прилично говорить только «шутливым тоном»[896]896
Русское богатство. 1880. Август. С. 11.
[Закрыть]. И вовсе не в шутку, а всерьёз заявлялось следующее: «Нам кажется, что г. Достоевский болен, и мы советовали бы его близким уговорить его серьёзно полечиться, а то, пожалуй, могут выйти очень печальные последствия… убеждать такого противника всё равно, что лечить мёртвого»[897]897
Слово. 1880. Сентябрь. С. 98.
[Закрыть].
Когда-то он записал в своих тетрадях: «“Болезненные произведения”. Но самое здоровье ваше есть уже болезнь. И что можете знать вы в здоровье?»[898]898
Литературное наследство. Т. 83. С. 367.
[Закрыть].
Впрочем, в печати слова эти не появились.
Умственный труд в физическом исчислении
Он приехал из Москвы, говорит Анна Григорьевна, «такой довольный и оживлённый, каким я давно его не видала». Он весь ещё там; инерция успеха сказывается во всём его существе. «Но прошло дней десять, и настроение Фёдора Михайловича резко изменилось; виною этого были отзывы газет…»[899]899
Достоевская А. Г. Указ. соч. С. 364–365.
[Закрыть]
«За моё же слово в Москве, – пишет Достоевский О. Миллеру, – видите как мне досталось от нашей прессы почти сплошь: точно я совершил воровство-мошенничество или подлог в каком-нибудь банке. Даже Юханцев не был облит такими помоями, как я»[900]900
Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 30. Кн. I. С. 213.
[Закрыть].
Юханцев – герой недавнего уголовного процесса: мошенник, прославившийся своими банковскими махинациями и разоривший множество вкладчиков.
Сказалось, наконец, напряжение последних месяцев. Настоящая, а не сочиненная критиками болезнь дала о себе знать: два эпилептических припадка поразили его один за другим.
Он тяжело переносил свой недуг. После приступов бывал мрачен, угрюм, неразговорчив. Он творил вопреки болезни, а не благодаря ей.
В его последней тетради сохранились записи припадков, иногда – с краткими пояснениями.
«7 сентября 80 г. Из довольно сильных, без четверти 9 часов, порванность мыслей, переселение в другие годы, мечтательность, задумчивость, виновность, вывихнул в спине косточку или повредил мускул.
6-го ноября 80 г. Утром в 7 часов, в первом сне, но болезненное состояние очень трудно переносилось и продолжалось почти неделю. Чем дальше, тем слабее становится организм к перенесению припадков и тем сильнее их действие»[901]901
Литературное наследство. Т. 83. С. 698.
[Закрыть].
Конечно, болезнь резко снижала трудоспособность. Тем не менее, по интенсивности труда и количеству написанного последние месяцы не знают себе равных.
За четыре недели, прошедшие по его возвращении из Москвы, он «изготовляет» три печатных листа «Карамазовых» и почти такого же объёма текст для «Дневника писателя». С 20 июля по 10 августа, то есть за двадцать дней, он пишет ещё четыре печатных листа романа: они появятся в августовской книжке «Русского вестника».
Последнюю, двенадцатую книгу «Карамазовых» он предполагал поместить в сентябрьском номере, но она разрослась почти до восьми печатных листов, захватив также и октябрь.
Наконец 8 ноября в Москву отправляется «Эпилог» объёмом около двух печатных листов.
За неполных пять месяцев им создаётся семнадцать (по его собственным подсчётам – двадцать) листов романа плюс три листа «Дневника писателя»: если даже учесть, что тогдашний печатный лист был несколько меньше нынешнего, – цифра фантастическая.
Одновременно читаются журнальные корректуры, а осенью – ещё и корректуры отдельного издания.
Ни один из русских писателей не испытывал подобных перегрузок. Определение «каторжный», которое он в эти месяцы прилагает к своему труду, не кажется преувеличением.
Его последний год (последние полгода) – время поразительного взлёта. И – не менее поразительных переключений: от Пушкинской речи – к роману, затем – от романа к яростной полемике с Градовским, и – снова к «Карамазовым». И потом, уже в последние недели, – снова к «Дневнику писателя».
Может быть, это ощущение того, что времени уже нет.
Лето и осень 1880 года в Старой Руссе выдались на редкость удачные: погоды стояли великолепные. Он пишет Победоносцеву, что только здоровеет, несмотря на работу: нам, знающим его сроки, поверить в это невозможно.
Письма его последнего лета имеют интересную особенность: они отражают пульсацию его труда. Как правило, они пишутся по нескольку сразу, в один-два дня – в краткий момент передышки, когда одна часть работы закончена, а другая – ещё не начата.
«…Для меня ничего нет ужаснее как написать письмо, – признаётся он Поливановой. – Если я чем занимаюсь, т. е. пишу, то я кладу в это всего себя, и после написания письма я уже никогда не в состоянии в тот день приняться за работу»[902]902
Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 30. Кн. I. С. 220.
[Закрыть]. Он изыскивает время на стыках, на границах рабочих периодов – отсюда «кучность» его переписки. Он не может позволить себе отвлечься, расслабиться, раздробиться – разбавить эпистолярной водой мощное течение прозы. Ничуть не щадя себя, он старается уберечь главное в себе.
17 июля он пишет Е. А. Штакеншнейдер: «Вчера был день рождения моего Феди, пришли гости, а я сидел в стороне и кончал работу!»[903]903
Там же. С. 183.
[Закрыть]
«Вчера», то есть 16 июля, Феде Достоевскому исполнилось девять лет.
Глава XVII. Семья и дети
Поздний отец
Он был поздним отцом: ему шёл сорок седьмой год, когда двадцатиоднолетняя Анна Григорьевна разрешилась первым ребёнком.
Это произошло в Женеве.
Он страшно волновался за исход родов, бегал за акушеркой, горячо молился. Когда родилась девочка, его восторгам не было предела. Акушерка даже шепнула роженице, что за всю её многолетнюю практику ей не приходилось видеть отца «в таком волнении и расстройстве».
«К моему большому счастью, – пишет Анна Григорьевна, – Фёдор Михайлович оказался нежнейшим отцом: он непременно присутствовал при купании девочки и помогал мне, сам завёртывал её в пикейное одеяльце и зашпиливал его английскими булавками, носил и укачивал её на руках и, бросая свои занятия, спешил к ней, чуть только заслышит её голосок. Первым вопросом при его пробуждении или по возвращении домой было: “Что Соня? Здорова? Хорошо ли спала, кушала?” Фёдор Михайлович целыми часами просиживал у её постельки, то напевая ей песенки, то разговаривая с нею…»
Соня умерла через три месяца – от воспаления лёгких. Отец переживал эту смерть не менее тяжело, чем мать: «…отчаяние его было бурное, он рыдал и плакал, как женщина, стоя перед остывавшим телом своей любимицы, и покрывал её бледное личико и ручки горячими поцелуями. Такого бурного отчаяния я никогда более не видала»[904]904
Достоевская А. Г. Указ. соч. С. 177–178.
[Закрыть].
Плакала, конечно, и Анна Григорьевна. Их соседи, знавшие о несчастье, присылали просить, чтобы она делала это не столь громко: откровенный русский плач действовал на нервы сдержанным женевским жителям.
Они покинули ненавистную Женеву, и он, не любивший роптать на судьбу, впервые стал жаловаться Анне Григорьевне, исчисляя все свои страдания и неудачи: «Никогда, ни прежде, ни потом, не пересказывал он с такими мелкими, а иногда трогательными подробностями те горькие обиды, которые ему пришлось вынести в своей жизни от близких и дорогих ему людей»[905]905
Там же. С. 180.
[Закрыть].
Смерть первого и единственного ребёнка словно открыла какой-то клапан: перенесший каторгу, потерю первой жены и брата, не сломленный нуждой и литературной подёнщиной, он, так любивший ветхозаветную книгу Иова, наконец возопил.
Он пишет Майкову: «Если даже и будет другой ребёнок, то не понимаю, как я буду любить его; где любви найду; мне нужно Соню. Я понять не могу, что её нет и что я её никогда не увижу»[906]906
Биография… С. 188 (вторая пагинация).
[Закрыть].
Ему необходимо не дитя вообще, а именно это конкретное дитя. Так штабс-капитан Снегирёв, теряющий своего Илюшечку, на утешающий совет сына взять после его смерти «хорошего мальчика другого» ответит: «Не хочу хорошего мальчика! Не хочу другого мальчика!»
Почти через полтора года после смерти Сони на свет появляется вторая дочь – Люба (или Лиля, как звали ее в семье). Она родилась в Дрездене. «…Ребёнок большой, здоровый и красавица»[907]907
Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 29. Кн. I. С. 62.
[Закрыть], – сообщает он Майкову (Любовь Фёдоровна, повзрослев, будет не очень крупной, не очень красивой и очень болезненной женщиной).
В 1871 году они возвращаются на родину – после четырёх лет странствий. Спустя восемь дней по приезде в Петербург Анна Григорьевна разрешается третьим ребенком. На сей раз это был мальчик: он получает имя своего отца.
Достоевский был хорошим отцом. Его дочь говорит, что он занялся воспитанием детей слишком рано («в такое время, когда большинство отцов держат своих детей в детской»)[908]908
Достоевский в изображении его дочери Л. Достоевской. Москва – Петроград, 1922. С. 88 (Далее: Достоевская Л. Ф.).
[Закрыть], не подозревая, что новейшая педагогика очень скоро вообще отменит нижнюю возрастную границу воспитательного процесса.
Впрочем, он не претендует исключительно на роль педагога: в случае необходимости он с видимым удовольствием выполняет функции няньки.
Когда двухлетняя Люба сломала себе руку (кость неправильно срослась и срочно потребовалась операция), он отрывается от своих занятий и вместе с женой и больным ребёнком возвращается из Старой Руссы в душный Петербург. Он стоит за дверью операционной, где хирург склоняется над его дочерью, и по миновании опасности тотчас отправляется обратно – не для того, чтобы избежать дальнейших хлопот, а чтобы в отсутствие матери присмотреть за их десятимесячным малышом.
Он требует, чтобы на Рождество детям непременно покупалась большая и ветвистая ёлка, и, взобравшись на табурет, самолично прилаживает звезду и зажигает свечи. Он берёт на руки раскапризничавшегося ребенка и, усадив его в стоявшие на полу санки, полночи бодрствует рядом, ожидая, пока мальчик успокоится и заснет.
«Чем старше мы становились, – пишет его дочь, – тем строже становился он, но всегда был с нами очень ласков, пока мы были малы. Я была в детстве очень нервна и часто плакала. Для того, чтобы развлечь меня, мой отец предложил мне танцевать с ним. Мебель в гостиной была отодвинута в сторону, моя мать взяла в качестве кавалера своего сына, и мы танцевали кадриль»[909]909
Достоевская Л. Ф. С. 84.
[Закрыть].
Представить Достоевского танцующим затруднительно: гораздо затруднительнее, чем, скажем, на кафедре в зале Благородного собрания. Закреплённый в сознании стереотип – человек с неулыбчивым лицом пророка – плохо вписывается в интимную домашнюю обстановку.
Анна Григорьевна сетовала, что большинство воспоминателей изображают её мужа мрачным и неприветливым человеком: она знала его совсем с иной стороны.
Он был исключительно правдив и, как пишет его дочь, «ему не приходила в голову мысль о том, что его кто-нибудь желает обмануть». (Под «кто-нибудь» разумеются, очевидно, его близкие: к посторонним он бывал весьма подозрителен.) Сам он обманывал только 1 апреля – и нельзя сказать, чтобы эти розыгрыши отличались особой изобретательностью. Однажды он попросил Анну Григорьевну извлечь из его постели крысу, которую он задавил ночью. Анна Григорьевна, сопровождаемая любопытствующими детьми, направилась в комнату мужа, но все поиски оказались тщетными. «Куда же ты её бросил?» – спросила она. «Первое апреля!» – сказал он, в восхищении от своей хитрости[910]910
Там же. С. 83. Ср.: Достоевская А. Г. Указ. соч. С. 282.
[Закрыть].
Он – подлинно семейный человек, нимало не похожий на мятущихся гениев байронического типа, – романтиков, брезгливо отстраняющихся от всего, связанного с домом и бытом. Все, касающееся семьи и детей, глубоко его волнует, влияет на его умонастроение и расположение духа.
«Ах, зачем вы не женаты, – пишет он Страхову, – и зачем у вас нет ребёнка, многоуважаемый Николай Николаевич! Клянусь вам, что в этом 3/4 счастья жизненного, а в остальном разве только одна четверть»[911]911
Биография… С. 287 (вторая пагинация).
[Закрыть].
И – в письме А. П. Философовой: «Детки – мука, но необходимы, без них нет цели жизни… Я знаю великолепных душой людей, женатых, но детей не имеющих, – и что же: при таком уме, при такой душе – всё чего-то недостает и (ей-богу, правда) в высших задачах и вопросах жизни они как бы хромают»[912]912
Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 30. Кн. I. С. 78.
[Закрыть].
Можно предположить, что в этом он сходится с Л. Толстым: во всяком случае, теоретически. Но в практическом плане между ними существуют значительные различия.
Сон с субботы на воскресенье
Как Достоевского трудно представить в лоне семьи, так Толстой совершенно невообразим вне её. Слиянность автора «Анны Карениной» с его родовым гнездом, с почвой, со всем укладом Ясной Поляны слишком очевидна. Бессмысленна любая попытка «извлечь» Толстого из плотно охватывающей его семейно-родовой жизни. Он – глава клана, патриарх, дающий смысл и движение всему этому кровно связанному с ним миру, центр обращающейся вокруг него вселенной. Вне семьи для него нет жизни: он умирает, покинув однажды её хранительный кров.
Всё это так. И, однако же, не секрет, что между Толстым и его близкими всегда существовала достаточно ощутимая дистанция.
Мы имеем в виду не только отличия нравственного и духовного порядка и не позднейшие отдаления от жены и детей, вызванные идейными исканиями главы семейства. Мы разумеем отчуждённость уже на «нижнем», бытовом уровне.
«После рождения моего первенца, – пишет Софья Андреевна, – вся энергия моя сосредоточилась на нём, на его трудном физическом воспитании, на его болезнях и развитии. Всё остальное было второстепенно. Для Льва Николаевича же первое было его творчество – и всё остальное было второстепенно; хотя ещё одно дело, в совершенно уже другой области, а именно хозяйство – занимало и увлекало его одно время очень сильно»[913]913
Толстая С. А. Моя жизнь // Прометей. Т. 12. Москва, 1980. С. 158.
[Закрыть].
Предпочтение, отдаваемое Толстым творчеству, естественно для художника. У Достоевского работа тоже стоит на первом плане. Однако, находясь в положении, ни в каком смысле не сравнимом с толстовским, он способен пожертвовать своими писательскими интересами ради интересов семьи. (Так, мы помним, он не позволяет жене переписывать по ночам его рукописи; относительно жены Толстого подобные указания отсутствуют.)
Описывая лето 1880 года в Ясной Поляне (то самое лето), Софья Андреевна замечает, что она «уже не любила своего уединения с любимым мужем, как прежде», а предпочитала развлечения и общество других людей. Она даже научилась игре в винт, чтобы не оставаться одной. «Слишком я натерпелась в жизни от уединения, – добавляет жена Толстого, – и слишком далеко уходил Лев Николаевич от меня душой, чтобы я могла вновь охотно предаваться уединённой жизни»[914]914
Прометей. Т. 12. С. 168.
[Закрыть].
Конечно, нелепо упрекать Толстого за то, что его жена не в состоянии была поспеть за его неостановимым духовным движением. Но ведь и духовное развитие Достоевского вряд ли можно представить в виде некой постоянной величины. Между тем интенсивность его интеллектуальной жизни ничуть не мешает ему сохранять самую тесную душевную связь с Анной Григорьевной, конечно же, уступающей ему в этом отношении. Мощная всепоглощающая деятельность его духа не обдает хладом, не оледеняет окружающее его семейное пространство: в своей домашней жизни он остаётся открытым, излучающим тепло человеком.
Может быть, в этом есть заслуга и Анны Григорьевны. Впрочем, жена Достоевского сама заслуживает отдельной книги.
В воспоминаниях С. А. Толстой, достаточно сдержанных по тону, нотки раздражения прорываются чаще всего тогда, когда она повествует об отношении мужа к семье и детям.
Это очень характерно.
«Отношение же Льва Николаевича к семье, – пишет Софья Андреевна, – меня возмущало всю жизнь. Он писал, например, что, живя с нами, он чувствует себя ещё более врозь с семьёй, чем когда он в отлучке»[915]915
Там же. С. 174.
[Закрыть].
«Неужели тебе хорошо? – спрашивает Софья Андреевна мужа, уехавшего в самарское имение пить кумыс. – Иногда просто не верится, я думаю с огорчением, что тебе хорошо только потому, что ты вне нашей жизни, нас и, главное, вдали от мен я»[916]916
Жданов В. Любовь в жизни Льва Толстого. Кн. II. Москва, 1928. С. 28.
[Закрыть].
Свои вынужденные отрывы от семьи Достоевский переживает как состояние неестественное и страдательное. Более того: ему не работается одному.
«Ты не поверишь, как мне грустно было, особенно по вечерам, вспоминать всю дорогу об детках и о тебе! И чем дальше, тем больше будет это».
«Цалую тебя и обнимаю, благодарю Лилечку за письмецо, а Федю поздравляю с рыбкой. Пусть поймает три налима к моему приезду, сварим уху. Как я их люблю, моих ангелов, про вашу милость и говорить нечего. Только бы поскорей нам свидеться».
«Деток цалую и благословляю. Скажи Лилечке, что жду от неё цвета лица. Пусть Федя не простужается. Береги своё здоровье. Что если ты заболеешь – кто за ними посмотрит? Мне это даже снилось в кошмаре»[917]917
Переписка. С. 278, 288, 286.
[Закрыть].
Достоевский с головой погружён в семейное. Толстой, увенчивая семью, как бы парит над ней. Временами хозяйственные, а временами чисто идеологические заботы (бывает, что те и другие разом) имеют в его глазах явное преимущество перед хлопотами домашними и воспитательными (правда, он способен порой целиком отдаваться своим педагогическим увлечениям, но, как правило, – вне семьи). «Не лучше ли было… – говорит о муже Софья Андреевна, – вместо того, чтобы шить сапоги, месить лепёшки, возить воду и рубить дрова – разделить труд семейной и деловой жизни с женой, и дать ей досуг для материнской жизни?»[918]918
Прометей. Т. 12. С. 174.
[Закрыть]
Достоевский входит в такие домашние подробности, от которых Толстой полностью освобождён, – не столько в силу своего особого положения в семье, сколько вследствие материального положения самой семьи.
Однажды проживавший лето в Старой Руссе Н. П. Вагнер (тот самый – спирит) встретил на улице Достоевского и попросил разрешения ему сопутствовать. «Идите, если хотите», – неприветливо отозвался тот.
По дороге Достоевский стал расспрашивать прохожих, не встречалась ли им бурая корова, чем немало удивил своего спутника.
– Да на что вам, Фёдор Михайлович, понадобилась бурая корова? – спросил он.
– Как на что? Я её ищу.
– Ищете? – удивился профессор зоологии.
– Ну, да, ищу нашу корову. Она не вернулась с поля. Все домашние пошли её разыскивать, и я тоже ищу.
Поведав об этом разговоре Анне Григорьевне, Вагнер выказал удивление, как это её муж, «ум и фантазия которого всегда заняты идеями высшего порядка», бродит по улицам, разыскивая какую-то бурую корову.
На это Анна Григорьевна ответила Вагнеру (и одновременно – будущим читателям её воспоминаний) следующей сентенцией:
«Очевидно, вы не знаете, уважаемый Николай Петрович… что Фёдор Михайлович не только талантливый писатель, но и нежнейший семьянин, для которого всё происходящее в доме имеет большое значение. Ведь если б корова не вернулась домой вчера, то наши детки, особенно младший, остались бы без молока или получили бы его от незнакомой, а пожалуй, и нездоровой коровы. Вот Фёдор Михайлович и пошёл на розыски»[919]919
См.: Достоевская А. Г. Указ. соч. С. 295–296.
[Закрыть].
Ему случалось находить корову, пригонять её домой и собственноручно впускать в калитку.
Достоевский несёт свой «семейный крест» с естественностью человека, для которого эта ноша внутренне необходима.
Его письма полны расспросами о детях. Ему всё время кажется, что с ними может что-то случиться (потеря первенца не забылась), и он умоляет Анну Григорьевну быть начеку.
«Осторожно ходи с нею (Лю́бой. – И.В.) по улицам. В Петербурге так толкаются, столько пьяных. Ради Бога, не ходи смотреть на праздник 30 мая (праздновалось двести лет со дня рождения Петра I. – И.В.). Ей сломают опять ручку в толпе наверно. Всё об этом думаю и об тысяче вещах и всё тоскую»[920]920
Переписка. С. 49.
[Закрыть].
«Ангелов моих… цалую и умоляю быть послушными. В дороге не позволяй Феде около колёс и лошадей бегать. Да и не потеряй их как-нибудь в толпе. Аня, молю тебя!»[921]921
Там же. С. 291.
[Закрыть]
Он пишет жене, что ему снились дети, и это перекликается со сказанным по иному поводу (в «Мальчике с ручкой»): «Дети странный народ, они снятся и мерещатся».
Его нередко посещали тяжёлые и тревожные сновидения – убийства, пожары, но чаще всего – кровопролитные битвы. «Во сне, – говорит Анна Григорьевна, – он составлял планы сражений и почему-то особенно часто разбивал именно австрийцев»[922]922
Цит. по кн.: Семинарий по Достоевскому. С. 60.
[Закрыть]. Просачивалась в сны и постоянная тревога о детях.
«С субботы на воскресенье, между кошмарами, видел сон, что Федя взобрался на подоконник и упал из 4-го этажа. Как только он полетел, перевёртываясь, вниз, я закрыл руками глаза и закричал в отчаянии: прощай, Федя! и тут проснулся. Напиши мне как можно скорее о Феде, не случилось ли с ним чего с субботы на воскресение. Я во второе зрение верю, тем более что это факт, и не успокоюсь до письма твоего»[923]923
Переписка. С. 79.
[Закрыть].
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.