Электронная библиотека » Иван Забелин » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Имя Руси"


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 19:10


Автор книги: Иван Забелин


Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +

По следам Байера Шлецер пошел еще дальше. Он совсем отверг и малейшее значение для русской истории всех аттиков, как говаривал Ломоносов, то есть писателей древности греческой и римской, показав, что сообщаемые ими сведения о нашем севере обнаруживают только совершенное их неведение этой страны. «И я также, – говорит знаменитый критик, – потерял в сих изысканиях много времени и труда; однако же не жалею о сей потере, ибо теперь верно знаю то, что ничего не знаю и что из сих изысканий никто не может извлечь ничего верного» (Нестор, I, 38).

Аттические свидетельства, конечно, заключали в себе по большей части или одни имена, или отрывочные показания об истории и этнографии наших краев. Из этих отрывков, разумеется, невозможно собрать историю в собственном смысле и особенно в шлецеровском смысле как историю государства; зато в их массе сама собой возникает, по крайней мере, та истина, что до пришествия к нам скандинавов на нашей земле жили люди, и не только кочевники, но и земледельцы, и торговцы, и даже отважные мореплаватели. Неужели для критической истории такая истина была маловажна? Она, несомненно, указывала на начала, на стихии и корни нашего доисторического бытия, которое было началом и нашей истории. Истинная, непредубежденная критика никак не могла бы отвергнуть свидетельств аттической древности, тем более что сами свидетельства о скандинавстве Руси содержали в себе тоже одни имена и весьма отрывочные показания, вполне сходные по своей темноте с латинскими и греческими.

Основной краеугольный камень, на котором Байер утвердил свое заключение о том, что руссы были шведы, – это сказание Бертинских летописей о послах россах от царя Хакана, оказавшихся будто бы свеонами. Разве это свидетельство не столько же темно и двусмысленно, как и все подобные отрывочные свидетельства древности?

Если на аттиках нельзя основывать ничего верного, то по какой же причине это немецкое свидетельство о свеонах, будто бы шведах, оказывается вполне достоверным?

Но изучение донорманнской древности неизбежно привело бы к твердому заключению, что славяне – такой же древний народ в Европе, как и германцы, что их история также значит кое-что во всемирной истории, что поэтому имя русь, пожалуй, прямыми дорогами подойдет к древним роксоланам и т. д.

Все это страшно противоречило немецким ученым и патриотическим предубеждениям и предрассудкам. Немецкая ученость искони почитала и почитает славян племенем исторически очень молодым, диким, ничтожным и во всем зависимым от немцев. Еще большими варварами казались ей русские.

Надо согласиться, что по свойству человеческой природы и особенно по свойству всякого личного развития и образования историку и историческому исследователю бывает очень трудно и почти совсем невозможно освободить свои взгляды и изыскания от разных ученых или же национальных и даже модных убеждений и предубеждений. Нам кажется, что иные ученые критики-исследователи очень ошибаются, когда с видом величайшей добросовестности и якобы полнейшего беспристрастия стараются уверить читателя, что ведут свои исследования чистейшим путем науки и вовсе не увлекаются какими-либо патриотическими, как обыкновенно говорят, или субъективными идеями и побуждениями. Читатель наперед должен знать, что в обработке истории это дело решительно невозможное. История – наука не точная, не математика. Она подвижна и изменчива, как сама жизнь. Основания ее познаний сбивчивы от множества противоречивых свидетельств; неустойчивы по невозможности отыскать в них точную, решительную, несомненную истину. История трудится над таким материалом, который весь состоит только из дел и идей человеческой жизни. А жизнь, и тем более прожитая, – существо неуловимое. Ее понимать и объяснять возможно только положениями и отношениями той же самой жизни. Очень естественно, что, постоянно имея дело только с жизнью, разрабатывая и объясняя только жизнь человечества или народа, история по необходимости охватывает вопросами жизни и самого писателя, будет ли он критик-исследователь или художник-повествователь – это все одинаково: в его труде неизменно будут трепетать идеи и побуждения самой жизни, всегда руководящие каждым живым человеком. Поэтому личные национальные, религиозные, общественные предубеждения, пристрастия, предрассудки всегда неизменно отразятся и в работах писателя, как бы ни казалось его писание ученым, то есть совсем отвлеченным от дел и вопросов живого мира. Вообще, история есть дело сколько науки, столько же и самой жизни, дело мысли и вместе с тем дело чувства, а потому прямое дело политических, общественных, гражданских, религиозных и всяких других идей и понятий, которыми управляется в данное время не только общее всенародное, но и каждое личное сознание и созерцание. Никакой, даже самый мелочный, вопрос исторической изыскательности не может не выразить, так или иначе, какого-либо увлечения любимыми идеями, привязанностями и пристрастиями и никак не может стоять на почве в полном смысле научной или математически точной и беспристрастной. Высота ученого беспристрастия у исторического писателя может выразиться только в его строгой правдивости, то есть в таком качестве, которое принадлежит не обвинителю и не защитнику, а одному нелицемерному правдивому суду. Как известно, исторические исследователи бывают чаще всего или прокурорами-обвинителями, или бойкими защитниками и очень редко справедливыми и правдивыми судьями. Вот по какой причине история не почитается даже и наукой и в ее области в иных случаях каждый рассудительный читатель может понимать иное дело вернее, чем даже многосторонний ученый-изыскатель.

И вот по какой причине вопрос о происхождении Руси, как вопрос о происхождении династии (именно о происхождении династии, как требовалось по немецким понятиям), об основании государства, о начале политической жизни народа, в свое время прямо уносил все умы в область политики и заставлял их решать его по тому плану, какой бывал начерчен прежде всего в политическом сознании изыскателя.

Очень естественно, что и немецкая ученость при разрешении этого вопроса во многом руководилась чисто немецкими идеями и мнениями, которые вдобавок действовали тем сильнее, чем ограниченнее были познания исследователей в русской и славянской древности.

Исходная точка немецких мнений по этому предмету и, так сказать, национальная исповедь их яснее всего выражена главным вождем исторической критики, самим Шлецером. Его историческое убеждение в рассмотрении этого дела было таково:

«Германцы по сю сторону Рейна, а особливо франки, с 5-го столетия, еще же более со времен Карла Великого, следственно, ровно за 1000 лет до сего, назначены были судьбою рассеять в обширном северо-западном мире первые семена просвещения. Они выполнили это предопределение, держа в одной руке франкскую военную секиру, а в другой Евангелие; и самые даже жители верхнего севера, по ту сторону Балтийского моря, или скандинавы, к которым никогда не заходил ни один немецкий завоеватель, с помощью германцев начали мало-помалу делаться людьми».

«Но все еще оставалась большая треть нашей части земли, суровый северо-восточный север, по сю сторону Балтийского моря до Ледовитого и Урала, о существовании которого не ведали ни греки, ни римляне, куда за величайшей отдаленностью не проходил еще ни один германец. И тут за 1000 лет до сего, через соединение многих совсем различных орд, составился народ, называемый руссами, долженствовавший со временем распространить человечество в таких странах, которые, кажется, до тех пор были забыты от отца человечества… Люди тут были, может быть, уже за несколько тысяч лет, но очень в малом числе; они жили рассеянно на безмерном пространстве земли, без всякого сношения между собою, которое затруднялось различием языков и нравов… Кто знает, сколь долго пробыли бы они еще в этом состоянии, в этой блаженной для получеловека бесчувственности, ежели бы не были возбуждены». Кем же и чем же? Нападением норманнов и затем призванием норманнов, объясняет автор, хотя и делает большую уступку, которая легко могла бы перенести его рассуждение совсем на иную точку воззрений. Он говорит: «Просвещение, занесенное в сии пустыни норманнами, было не лучше того, которое европейские (то есть русские) казаки принесли к камчадалам». Значит, славяне IX века стояли по развитию на степени камчадалов, имея уже большие города, из которых один, северный, дошел даже до решения устроить у себя лучший порядок, призвав властителей из-за моря. «Но тут Олег перешел в Киев, – продолжает знаменитый критик, – и подвинулся к приятному югу. Тут сильные побуждения к просвещению возникли от Царьграда, сильнейшее было введение христианской веры».

Ясно, что днепровское население, которое, по словам самого автора, могло тут жить за несколько тысяч лет (и жило действительно поблизости к грекам), узнало даже о существовании Царьграда, благодаря пришедшим из далекой Скандинавии норманнам.

Шлецер очень часто повторяет эту свою заученную и любимейшую мысль, что «в ужасном расстоянии от Новгорода до Киева направо и налево до прихода варягов все еще было пусто и дико». «Удивляюсь я ужасной дикой и пустой обширности всей этой северо-восточной трети Европы до основания Русского царства», – говорит он в другом месте.

«Конечно, люди тут были, Бог знает, с которых пор и откуда зашли, но (какие люди!) люди без правления, жившие, подобно зверям и птицам, которые наполняли их леса, люди, не отличавшиеся ничем, не имевшие никакого сообщения с южными народами, почему и не могли быть замечены и описаны ни одним просвещенным южным европейцем… Конечно, и здесь, как у всех народов, есть вступление в историю, основанное на рассудке».

Задавшись такими мыслями, Шлецер рисует состояние нашего населения, сравнивая его с ирокезами и другими дикарями американских лесов, и всю страну, по меньшей мере, почитает Сибирью и Калифорнией своего времени, то есть как они были сто лет назад. Поэтому мысль Шторха о древней России, что в ней шло торговое движение между Востоком и Западом еще в VIII столетии (теперь это вполне уже доказано бесчисленными находками арабских монет), он именует не только неученой, но и уродливой. По случаю своего рассуждения о данях и деньгах Древней Руси он отмечает между прочим: «Здесь в восточном севере ничего не встречаем мы, кроме белок и куниц, дело удивительное!» – и затем решает, что здешние племена «не знали большого звероловства, даже и скотоводства у них долго еще после того не было, если верить Константину Багрянородному, который говорит, что быков, лошадей и овец совсем у руссов нет, они начали покупать их у печенегов и с тех пор зажили получше».

Так смысл одной общей идеи способствует читать и понимать по-своему даже и сами тексты.

Но Шлецер удивляется тому, что не было у наших славян большого звероловства. «Неужели, – говорит он, – были они слишком робки или слишком слабы телом. Ни того, ни другого нельзя сказать о северных людях; и тогда еще страна их до самого Киева была и в рассуждении климата очень сурова. Почему я и думаю, что у них не было снастей и такого оружия, без которого господин творения не дерзает нападать на сильных зверей. Древние германцы большей частью звероловству обязаны были своей телесной силой, храбростью, даже первым образованиям ума своего. Напротив того, в Отагейти, как прежде в Перу и в Мексике, люди стояли на очень низкой степени просвещения, верно, оттого, что не занимались большим звероловством. Летты и ливы до прихода немцев, кажется, по той же причине оставались в том же состоянии унижения, как древляне и прочие славяне. С какой гордостью, напротив того, показывается прусс (в образе немца?) между народами верхнего севера! Уже после 1000 года побил он конницей напавших на него неприятелей». Быть может, это был русс, живший в устье Немана?

Очень естественно, что на этом диком и пустом фоне, какой был начерчен Шлецером для изображения нашей страны и наших людей до прихода немцев, фигура этих самых немцев, норманнов-варягов, сама собой выходила очень красивой и сильной. Это был народ, владычествующий во всех отношениях и смыслах. Все достойное во всех отношениях и смыслах происходит от варягов-норманнов-немцев. Даже и сильная привязанность новгородцев к свободе, которая во все продолжение среднего века часто оказывается сверх меры, заставляет также заключать, что они варяжского происхождения. Это, впрочем, доказывает и наш летописец, говоря, что «новгородцы были от рода варяжска». Но как понимать его слова? Какой это был род варягов?

Само собой разумеется, что варяги же, то есть норманны, посеяли на Руси первые семена христианства; они построили первую церковь Св. Ильи в Киеве и т. д. В новом обширном, но пустом и диком своем владении Олег стал заводить местечки и села. Но Ольга все-таки еще жила среди диких народов.

Таковы были общие учения и, конечно, больше всего национальные убеждения и предубеждения Шлецера. Все это, кроме того, очень крепко вязалось с тогдашним ученым чисто немецким выводом, что славяне появились в истории не прежде VI и отнюдь не прежде V века по Р.Х. А появиться в истории, в тогдашней науке, значило почти то же, что внезапно упасть в человеческий мир, на землю, прямо с неба.

Великий знаток истории и великий критик Шлецер, раскрывая начальный ход русской истории, однако, после нашего Нестора, не сказал ничего нового. Он только ученым способом и строгой критикой очистил, укрепил, утвердил те же первобытные исторические воззрения первобытного нашего Нестора. Точно так же и сам Шлецер начинает нашу историю с пустого места: «Земля была не устроена, и дух Божий ношахуся поверх воды». Но у нашего Нестора это вытекало из общих его исторических созерцаний и из той системы, какую он положил в начале своего труда, открыв путь своей русской истории от самого Потопа. Его мыслями руководила библейская идея о мировом творении, которую он почерпнул из чтения византийских хронографов, или, еще ближе, идея христианства, перед которым языческое варварство в действительности представлялось пустым и вполне диким местом.

Казалось бы, ученейшему критику очень было возможно совсем миновать эту идею. Но здесь лучше всего объясняется то обстоятельство, что разработка каждой отдельной науки, как и каждого отдельного вопроса в науке, вполне зависит от общих философских начал человеческого знания, какие господствуют в то или другое время. В XVIII столетии, несмотря на его беспощадную критику всего существующего в жизни и в науке, историческое знание очень крепко еще держалось своей первобытной почвы и всякое явление в своей области объясняло тем ходом дел, какой был начертан первобытной историей мирового творчества. Оно вообще очень много и даже все присваивало личному деянию и вовсе не замечало, даже не подозревало, что в человеческой истории существует и другой деятель, неуловимый, незримый, но еще более сильный, чем деяния лица или отдельных лиц, которые остаются наиболее памятны лишь потому, что случайно выдвигаются вперед. Этот другой деятель, как мы заметили, есть сама жизнь, тот образ народного бытия, который носит в себе все признаки живого естественно-исторического организма и который мы пока еще очень смутно рисуем себе в имени народа, нации.

В человеческой истории первый творец своего быта и своей жизни – сам народ. Он зарождает себя так же незримо и неуловимо, как и все зарождающееся в живом мире. Те начальные точки, с которых мы начинаем его историю, есть уже значительно возрастные его шаги, действие уже созревшего, воспитанного его сознания, каково, например, было в нашей истории сначала изгнание, а потом призвание варягов. Это важное по своим последствиям событие представляет лишь новое колено в общем росте народного развития.

Наш Нестор этого не подозревал и, начитавшись византийцев, объяснил, что до прихода варягов все было пусто и дико, земля была не устроена и люди жили как всякий зверь. С идеями Шлецера о великом историческом призвании германского племени эта истина совпадала как нельзя лучше, и он развил ее и критически обработал до конца. Но так как подобная система или теория тотчас приводит к противоречиям, а потому непременно требует для их объяснения чудес, то и по системе самого Шлецера мало-помалу стали обнаруживаться чудеса или такие явления, которых он никак не мог себе объяснить и торопливо проходил их мимо, обозначая в коротких словах только свое удивление.

«Замечания достойно, – говорит он по поводу занятия Олегом Киева, – как пять тутошних народцев, которые призвали варягов, которые, как по всему видно, до того времени не большие были охотники до войны, под норманнской дисциплиной в такое короткое время научились быть завоевателями», – и заключает, что если Киев и Аскольд были невинны, то надобно утешаться тем, что «расширение нового Русского царства на юг предположено было высочайшим и благодетельным промыслом… Древние ханаанские жители не только покорены, но даже истреблены были чужеземным кочующим народом; Всевышний не токмо попустил это, но и повелел».

Киев вдруг пришел в цветущее состояние, которому изумлялись иноземцы и которое и для Шлецера кажется необыкновенным. Удивляется он и Олегову договору с греками, где дикие норманны-язычники говорят «не только кротко, но даже по-христиански». По этой причине он не верит даже в подлинность договора. Далее он почитает очень странным, что «руссы мореходные названия (судов), которыми так богат норманнский язык, заняли от греков».

Но самое существенное чудо, которого Шлецер никак не мог себе объяснить, заключалось в том обстоятельстве, что, несмотря на владычество норманнов-варягов, вскоре на Руси все сделалось славянским. Славяне сделались главным народом нового государства и поглотили не только четыре прочих народа, но даже и своих победителей. «Явление, которого и теперь еще совершенно объяснить нельзя!» – замечает критик.

«Даже от самих варягов (норманнов) через 200 лет не осталось более ни малейшего следа, – продолжает он ту же мысль, – даже скандинавские собственные имена уже после Игоря истребляются из царствующего дома и заменяются славянскими. Славянский язык нимало не повреждается норманнским, которым говорят повелители. Как иначе, напротив того, шло в Италии, Галлии, Испании и прочих землях! Сколько германских слов занесено франками в латинский язык галлов и пр. Новое доказательство, – заключает критик, – что варяги, поселившиеся в новой земле, не слишком были многочисленны».

Но тремя страницами прежде он сам же старается разъяснить, что и полудикие народы, к которым пришли варяги, были тоже немногочисленны.

«По всему кажется, что пять первых народов были очень малочисленны и полудики. До нашествия варягов жили они между собой без связи; каждая орда отдельно от другой, по-патриаршески (особо), со своим родом; а до сего еще менее имели они сношения с чужестранцами… Все они жили постоянно и кочевать уже перестали, только об огороженных селениях их, городами называемых, не надобно думать слишком много… Ежели бы, судя по великому пространству земли, ими занимаемой, были они многочисленны, то как можно поверить, чтобы горсть варягов осмелилась так далеко зайти в неизвестную им землю и несколько лет кряду сбирать дань с орд, отделенных одна от другой на сто миль и более?» [24]24
  «То же самое сделалось прежде и в Булгарии, – прибавляет Шлецер, – где славянские жители принудили также новых своих повелителей забыть совершенно принесенный ими с Волги язык. Изнеженные китайцы не довели до этого своих манджуров». Но и булгары, и варяги, по всей видимости, были такие же славяне.


[Закрыть]

Таким образом, отношение числа остается одинаковым. Если было мало норманнских варягов, то немного было и дикарей, которые их призвали, и непостижимый факт, что все скоро ославянилось, остается по-прежнему чудом.

«Это замечательно! – восклицает критик. – Трое первых великих князей явно имеют норманнские имена, а четвертый уже нет. Германские завоеватели Италии, Галлии, Испании, Бургундии, Карфагена и пр. всегда в роде своем удерживали германские имена, означавшие их происхождение. Здесь же это прекращается очень рано, и из этого можно вывести новое доказательство, что победители и побежденные скоро смешались друг с другом, и славяне, в особенности, по неизвестным нам причинам рано сделались главным народом» [25]25
  Шлецер. Нестор, I, 343, 389, 419, 420, 469; II, 168, 169, 171, 172, 175, 181, 204, 259, 261, 265, 266, 289, 651, 703, 708; III, 152, 190, 364, 476, 477 и др.


[Закрыть]
.

Вот эти-то самые неизвестные причины, почему славяне на Руси сделались главным народом, то есть владычествующим (чего Шлецер никак не хотел помянуть), должны были представить самый существенный предмет для изысканий, именно по случаю ни на чем не основанного решительного утверждения, что варяги были в известном смысле просветителями и организаторами существовавших здесь полудиких славянских орд.

Таково было созерцание немецкой науки о нашей русской древности. У Шлецера оно выразилось в виде научных неоспоримых истин. Но Шлецер только научным способом утвердил уже старые идеи. Эти самые или в том же роде неоспоримые истины господствовали в умах всех немцев и всех иностранцев, приходивших со времен Петра просвещать и образовывать варварскую Русь. Положение русских дел в первой половине XVIII века во многом напоминало положение славянских дел во второй половине IX века.

Призвание немцев в петровское время для устройства в дикой стране образованности и порядка лучше всего объясняло до последней очевидности, что не иначе могло случиться и во времена призвания Рюрика. Кого другого могли призывать новгородцы, как не германцев? Для чего бы они призвали к себе своих родичей, таких же диких славян? Это была такая очевидная и естественная истина, выходившая из самой природы тогдашних вещей, что и ученые, и образованные умы того времени иначе не могли и мыслить. Тогда никому и в голову не могло прийти, чтобы германцы в какое-либо время были так же дики, были такими же варварами, какими были и славяне, призывавшие к себе этих образованных немецких варягов-князей. Вот почему достаточно было одной вероятности, что руссы могли быть скандинавы, провозглашенной притом ученым человеком и ученым способом, чтобы эта вероятность явилась самой простой истиной, в которой и сомневаться уже невозможно. Надо заметить, что учение о скандинавстве Руси провозгласило свою проповедь в то время, когда по русским понятиям слово «немец» значило ученость, как и слово «француз» значило образованность. Отсюда полнейшее доверие ко всем показаниям учености и образованности. Само русское образованное общество, воспитанное на беспощадном отрицании русского варварства и потому окончательно утратившее всякое понятие о самостоятельности и самобытности русского народного развития, точно так же не могло себе представить, чтобы начало русской истории произошло как-либо иначе, то есть без содействия германского и вообще иноземного племени. Если у немецких ученых и неученых людей в глубине их национального сознания лежало неотразимое убеждение, что все хорошее у иностранцев взято или принесено от германского племени, то и у русских образованных людей в глубине их национального сознания тоже лежало неотразимое решение, что все хорошее русское непременно заимствовано где-либо у иностранцев. Нам кажется, что эти два полюса национальных убеждений, немецкий – положительный и русский – отрицательный, послужили самой восприимчивой почвой для водворения и воспитания мнений о происхождении Руси от немцев со всеми последствиями, какие сами собой логически выводились из этого догмата.

Надо припомнить, однако, как встречены были немецкие мнения о скандинавстве Руси и вообще о начальной русской истории первыми русскими учеными, то есть первыми русскими людьми, которые наукой возвысились до степени академиков и могли независимо от немцев сами кое-что читать и понимать по этому вопросу.

После Байера о скандинавстве варягов заговорил академик и государственный императорский историограф Миллер, досточтимый ученый, который впоследствии оказал русской исторической науке многочисленные пользы, хотя на первых порах своей ученой деятельности претерпел немалое крушение, которое, быть может, послужило отрезвляющим поводом к более правильному пониманию основных задач его ученой изыскательности. В 1749 году по поручению Академии к торжественному собранию он написал речь, предметом которой избрал темный вопрос: «О происхождении народа и имени российского», где по Байеру доказывал, что варяги были скандинавы, то есть шведы, что имя русь взято у чухонцев (финнов), которые шведов называют «россалейна». В то самое время у нас существовали очень враждебные отношения к Швеции. Вопрос, таким образом, относительно своего скандинавского решения по естественной причине принимал некоторый политический оттенок, и сами же немецкие ученые (Шумахер) сознавали, что предмет рассуждения был скользкий. Но не предмет, а именно его решение по тогдашним обстоятельствам переносило науку в область политики и заставило самое начальство Академии отдать речь Миллера на рассмотрение всего ученого академического собрания с особым требованием, не отыщется ли в ней чего-либо предосудительного для России. К этому еще присоединялись личные вражды между академиками. Большинством голосов речь была осуждена «как предосудительная России».

«Уже напечатанная речь была истреблена по наущению Ломоносова», – пишет в своих записках Шлецер. В своем «Несторе» он к этому прибавляет: «Один человек (Ломоносов) донес Двору, что это мнение оскорбляет честь государства. Миллеру запретили говорить речь». «Ныне трудно поверить гонению, претерпенному автором за сию диссертацию, – пишет Карамзин. – Академики по указу судили ее: на всякую страницу делали возражение. История кончилась тем, что Миллер занемог от беспокойства, и диссертацию, уже напечатанную, запретили». – «Речь не была читана. Грустно подумать, что причиной тому был извет Ломоносова», – повторяет Надеждин[26]26
  Сборник Академии наук. – Т. XIII. – С. 48; Карамзин. История государства Российского (далее: И.Г.Р.), I, пр. 111; Надеждин. Об исторических трудах в России // Библиотека для чтения. – Т. XX.


[Закрыть]
. Такие недостойные, вопиющие обвинения с легкой руки Шлецера повторялись с разными видоизменениями до последнего времени.

Теперь достоверно открылось, что всему этому делу руководителем был секретарь, «советник» Академии Шумахер. Охраняя честь и достоинство Академии, то есть академической корпорации, он первый указал начальству на сомнительные достоинства Миллерова труда.

Несмотря на то, до сих пор это дело представляется в таком свете, будто русские академики из одного квасного и недостойного патриотизма, из одного «национального пристрастия и нетерпимости» напали на ученый труд ученейшего немца и постарались устранить с поля науки, между тем как этот труд будто бы являлся «одной из первых попыток ввести научные приемы при разработке русской истории и (ввести) историческую критику, без которой-де история не мыслима как наука» [27]27
  В новом академическом издании «Каспий» все это дело именуется «инквизиционным судом, наряженным по доносу (уже) Теплова для обсуждения препустой речи Миллера». При этом перед доносом Теплова ставятся два вопросительных знака, которые все-таки дают надлежащий намек на действие Теплова, между тем как из писем к Теплову Шумахера весьма достоверно и очевидно открывается, с какой стороны шел этот пресловутый донос, представляющий собственно весьма простое домашнее канцелярское и секретарское действие самого Шумахера, как охранителя интересов академической корпорации. См.: Каспий. – СПб., 1875. – С. 641, 689.
  Вот письма Шумахера к Теплову:
  «7 августа 1749 г. г. Миллер представил мне свою речь на латинском языке, чтобы переслать ее в Москву (где тогда находился президент Академии г. К. Разумовский). Вот она… Прошу вас, прочтите ее внимательно. Он излагает предмет с большой эрудицией, но, по моему мнению, с малым благоразумием, ибо, во имя Господа, зачем разрушать при помощи шведских и датских писателей мнение, столько стоившее сочинителям, работавшим для прославления нации? Я не говорю более. По крайней мере, прежде напечатания ее не забудьте, м. г., напомнить его сиятельству, чтобы он приказал прочесть эту речь in pleno (лат. в полном составе. – Примеч. ред.), потому что академики, так же как и профессора, принимают в том участие, почему я желал бы, чтобы там не упоминалось о советниках…»
  «10 августа. Г. президент приказал Миллеру четыре месяца тому назад приготовить речь для торжественного собрания, предоставив на его волю избрать какой угодно ему предмет. До сих пор он ее не кончил и выбрал предмет самый скользкий (scabreux), который не принесет чести академии, напротив, не преминет навлечь на нее упреки и породить ей неприятелей. Всему причиной тут гордость. Так как эта речь академическая, то автору ее очень хорошо известно, что ее необходимо прочитать в конференции и рассмотреть профессорам; но он также знает, что многие не одобряют его разглагольствий, и потому-то он так долго медлит со своей речью, чтобы не оставалось времени на рассмотрение ее. Пусть только его сиятельство прикажет прочитать ее в конференции и напечатать после рассмотрения ее там…»
  «17 августа. Так как времени очень мало, чтобы разжевывать заключающееся в ней содержание, то было бы хорошо, когда бы его сиятельство соблаговолил приказать Миллеру высказаться гадательно, чтобы не обижать никого. Поистине это самый верный и приятный способ, потому что тогда решение предоставляется публике, которая желает быть главной, а, несмотря на то, автор, если он искусен, силой своих доказательств нечувствительно увлечет на сторону своих воззрений. И самое главное в этом случае есть то, что президент не рискует ничего своим одобрением, а профессора могут быть тем только довольны…»
  «21 августа. Его сиятельство прекрасно поступил, передав диссертацию г. Миллера на суд гг. профессоров. Они уже работают над ней и сделают так, что все останутся тем довольны, как равно и г. Миллер. Если бы напечатать его речь в том виде, как она есть, то все профессора согласны, что это было бы уничижением для Академии…»
  «24 августа. Г. Миллер не хочет уступить, а другие профессора не хотят принять ни его мнения, ни его способа изложения…»
  «28 августа. Фишер сказывал мне, что г. Ломоносов пишет по-латыни несравненно лучше Миллера. Так как речь последнего была наполнена ошибками против грамматики и истории и выражениями грубыми и обидными, то это все откинули, насколько позволяли время и уступчивость г. Миллера… Я говорю вам, м. г., как перед Богом, что Миллер только тогда сказал мне о своей речи, когда представил ее в канцелярию для отсылки в Москву. Правда, что, прочитав ее, я ему сказал в лицо, что не думаю, чтобы его сиятельство одобрил когда-нибудь его речь в том виде, как она есть, и что было бы лучше изложить этот предмет с большей осторожностью, чтобы не обидеть никого…»
  По случаю рассмотрения речи, назначенное на 6 сентября торжественное собрание Академии было отложено, почему Шумахер писал:
  «6 сентября. Весь город в волнении от внезапной перемены касательно торжественного собрания и каждый занят отысканием причин тому. Некоторые даже предполагают, что собрание отменено по представлению комиссара Крекшина, которого мнения противны миллеровским относительно происхождения господ русских». Так думал и сам Миллер.
  «7 сентября. Вы угадали: нет ни одного профессора, который бы верил, что не злосчастная речь г. Миллера была причиной расстройства торжественного собрания. Гг. профессора Струбе, Ломоносов, Тредиаковский, Фишер и два адъюнкта Крашенинников и Попов думают, что в состоянии судить о предмете…»
  «11 сентября. Гг. профессора и адъюнкты трудятся над речью г. Миллера, и вы, м. г., увидите, что мнение каждого из них, поданное особливо, будет весьма различествовать от того, которое он подавал с товарищами, будучи в заседании. Гг. ученые, из опасения ли, из зависти ли, очень редко высказываются о том, о чем их спрашивают. Когда хочешь знать истину о предмете, надобно непременно говорить с каждым отдельно. Так я и сделал».
  «16 сентября. С самого начала диссертация г. Миллера не имела чести мне понравиться, но я не находил ее столь ошибочной, как описывают гг. профессора и адъюнкты… Любезный мой друг и собрат по невзгодам! Не найдете ли вы удобным предложить его сиятельству приказать лучше на этот раз выбрать предмет из физики по математическому классу и отложить речь г. Миллера до другого времени, потому что невозможно согласить мнения гг. профессоров с авторскими, да если бы и возможно было, то надобно было бы переводить снова…»
  Предложение Шумахера было принято, и к предстоящему собранию стал готовить речь профессор математики Рихман.
  «19 октября. Гг. профессора и адъюнкты теперь трудятся над диссертацией г. Миллера и в понедельник начнут битву. Я предвижу, что она будет очень жестока, так как ни тот, ни другие не захотят отступиться от своего мнения. Не знаю, помните ли вы еще, м. г., то, что я имел честь писать к вам о диссертации г. Миллера. Помню, что я утверждал, что она написана с большой ученостью, но с малым благоразумием. Это оправдывается. Г. Байер, который писал о том же предмете в академических комментариях, излагал свои мнения с большим благоразумием, потому что употреблял все возможное старание отыскать для русского народа благородное и блистательное происхождение (по Байеру, варяги-династия были люди дворянской фамилии из Скандинавии и Дании); тогда как г. Миллер, по уверению русских профессоров, старается только об унижении русского народа. И они правы. Если бы я был на месте автора, то дал бы совсем другой оборот своей речи (Шумахер чертит ловкую программу, как бы он, польстив народному самолюбию, все-таки провел бы свою мысль. – Примеч. авт.), но он (Миллер) хотел умничать. Habeat sibi (лат. „пусть себе владеет“, то есть „и на здоровье“. – Примеч. ред.) – дорого он заплатит за свое тщеславие!»
  «30 октября. Профессор Миллер теперь видит, что промахнулся со своей диссертацией, потому что один Попов задал ей шах и мат, указав на столько грубых ошибок, которых он решительно не мог оправдать… Теперь он сказывается больным и не хочет более ходить в конференцию. Место на страницах 18 и 19 диссертации Рихмана приносит более чести академии, чем вся галиматья г. Миллера, которой он хочет разрушить все, что другие созидали с таким трудом». См.: Пекарский П. Дополнительные известия для биографии Ломоносова. – СПб., 1865. – С. 46–53.


[Закрыть]
.

Представляется, что немецкий ученый раздразнил гусей и что, кроме патриотизма, русские ученые в этом споре руководствовались еще крайним невежеством, ибо говорят, что Ломоносов защищал будто бы против учености Миллера сказки киевского Синопсиса (о славянстве варягов, о происхождении Москвы от Мосоха и т. п.); говорят даже, что Ломоносов упрекал Миллера, «зачем он пропустил лучший случай к похвале славянского народа и не сделал скифов славянами». Это уже прямая напраслина.

Вообще утверждают, что, за исключением Тредиаковского, русские академики, разбиравшие диссертацию Миллера, – Ломоносов, Крашенинников, Попов – осуждали его выводы «не с научной точки зрения, но во имя патриотизма и национальности» и что «на почве научного решения вопроса» остался только Тредиаковский.

Совершенно справедливо, что академики руководствовались чувством патриотизма, но нужно сказать, что они руководствовались не одним чувством, но и разумом патриотизма. Они осуждали ученый труд, не достойный этого имени, они патриотически защищали ученое достоинство Академии наук, которое позорно нарушалось недостойным науки ученым будто бы трудом. Они хорошо, в полной ясности, видели, что обнародование этой ученой диссертации послужило бы уничижением для Академии. Вот в чем заключался их основной невежественный патриотизм и горячий протест, оклеветанный доносом. Обвинение их в патриотизме и национализме даже с клеветой явилось в наше время по случаю общего гонения на русский патриотизм со стороны либерального направления нашей интеллигенции, господствовавшего в шестидесятых годах, тогда прославлялся только польский патриотизм!

Чтобы удостовериться в достоинствах ученой немецкой диссертации, надо потрудиться прочесть эту пресловутую диссертацию. Впечатление выносится такое, что это в полной мере сплошной бред с историческими и баснословными сведениями, расположенными без всякого сколько-нибудь логического порядка, расположенными, как свойственно именно бреду. Тот отдел сведений, против которого так горячо воевал Шлецер, именно бредни исландских старух, глупые исландские сказки, как он обзывал такие сведения, этот именно сказочный отдел и занял почти половину содержания диссертации, где Миллер серьезно рассказывает, не только критикуя одну сказку посредством другой, о королях финляндских, пермских, полоцких; о царях голмгардских и острогардских, но и о царях российских, приводя самые их имена. Вот они: Траннон, Радборг, Гервит, Бой, Олимар, Енев, Даг, Геррав, Флок, с которыми королями и царями (пользуемся словами самого Шлецера, который, по-видимому, читал диссертацию) «датские и шведские владетели вели кровопролитные войны, заключали договоры о бракосочетаниях еще до Р.Х. и в последующие столетия. Все это глупости, глупые выдумки», – повторяет Шлецер.

Вот почему и Тредиаковский вынужден был отметить, что речь исполнена неправости в разуме, а Шумахер, выслушав критиков, прямо назвал ее галиматьей. В наше время академик г. Куник скромно назвал ее препустой, Шлецер промолчал.

Само собой разумеется, что, если б все это прелюбопытнейшее дело было напечатано, оно объяснило бы вполне, кто в нем прав, кто виноват. Впрочем, благодаря изданным уже материалам[28]28
  Пекарский П. История Имперской Академии наук. – СПб., 1870–1873. – Т. I; Билярский П. Материалы для биографии Ломоносова. – СПб., 1865.


[Закрыть]
можно и теперь составить достаточно правильное понятие о ходе этого ученого спора, в основе своей и даже в подробностях нисколько не устаревшего и до настоящей минуты.

Надо сказать, что, заслужив похвалу потомства за научную почву, Тредиаковский подал мнение довольно уклончивое, говоря, что «сочинитель по своей системе с нарочитой вероятностью доказывает свое мнение…». «Когда я говорю, – писал он, – „с нарочитой вероятностью“, – то разумею, что автор доказывает токмо вероятно, а не достоверно». Затем он представляет, что материя слишком трудна, что и мнение автора, и те мнения, которые он отвергает, все утверждаются только на вероятности и никогда не получат себе математической достоверности. Вообще достоинство новой диссертации он равнял с достоинством предшествовавших ей писаний, не исключая и Синопсиса и прибавляя, впрочем, что система Миллера кажется вероятнее всех других, дотоле известных; что по этим причинам во всем авторском доказательстве он не видит ничего предосудительного для России. «Разве токмо сие одно может быть, как мне кажется, предосудительно, – говорил он, – что в России, о России, по-российски, перед россиянами, говорить будет чужестранный и научит их так, как будто они ничего того поныне не знали; но о сем рассуждать не мое дело».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации