Электронная библиотека » Канта Ибрагимов » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 9 ноября 2017, 10:22


Автор книги: Канта Ибрагимов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«И все-таки я дома, в родном селе», – счастливо подумал он, и слабая улыбка застыла на его лице.

Он достал из кармана папиросу, с удовольствием закурил, огляделся. В редких окнах темных строений блекло горел свет. Небо было темным, однотонным, низким. С северных равнин дул холодный, порывистый ветер. Кругом была тишина, безмолвие. Надвигалась зима – длинная, в горах мучительная.

Когда Цанка вернулся в кабинет директора, то увидел, как Кухмистерова обеими руками вцепилась в кусок мяса и жадно сует его в набитый до отказа рот. Появление Арачаева ее смутило. Она застыла в этой позе, потом медленно опустила руки, глубоко наклонила голову, задрожала всем телом, с надрывом заплакала.

Цанка подошел к ней, положил на слабое плечо руку, погладил по голове, как ребенка.

– Успокойся, – перешел он, сам того не замечая, на «ты», – Эля, ты не одинока… Теперь будь спокойна. Все будет хорошо, поверь мне. Успокойся!

За стеной в печи треснули дрова, в трубе засвистел ветер, заиграл весело огонек в керосинке, побежали причудливые тени по стене к потолку. Голодный волк тоскливо завыл недалеко в ущелье. Где-то в углу запищала жалобно мышь…

Ночью, лежа у себя в каптерке, Цанка слышал, как Кухмистерова отрывисто кашляла, стонала во сне, нервно вскрикивала.

Оба проснулись задолго до рассвета, пили вместе чай из душицы и мяты. От прежнего стеснения мало что осталось. Ничего не говорили, просто чувствовали, что ночь, проведенная под одной крышей, незримыми нитями связала их сходные судьбы. Не поведав о жизни друг другу ни слова, они тем не менее поняли, что участь у них одна, далеко не радостная, гонимая. Что быть директором школы в горном Дуц-Хоте для Кухмистеровой и быть сторожем в этой же школе для Арачаева – это проявление чужой, недоброй воли, чудовищной, бесчеловечной силы…

С рассветом горное селение облетела новость, что в школу прислали нового директора – молодую русскую девушку и что провела она первую ночь под одной крышей с Арачаевым.

Это известие застало Дихант врасплох. Вновь слепая ревность заиграла в ней с отчаянной силой. Раскраснелась она, надулась, задергалась. Стала кричать на детей, беспричинно бить их. Потом вдруг решила, ни с того ни с сего, проводить детей в школу. Цанка все это видел, все понимал, однако внешне никак не реагировал, пытался заняться хозяйством.

С нетерпением Дихант направилась в школу. Уже не маленькие Дакани и Кутани еле поспевали за ней. Не обращая внимания на ораву крикливых детей, Дихант осторожно прошла по темному, сырому коридору школы, тайком, чисто по-женски, оценивающе осмотрела с ног до головы боком сидящую Кухмистерову. После этого облегченно вздохнула, брезгливо усмехнулась, даже махнула небрежно рукой.

После обеда Элеонору Витальевну разместили для проживания в соседнем со школой доме, у родственника Дибирова. На следующее утро хозяин жаловался завхозу:

– Убери ее от меня подальше, никакие деньги мне не нужны – она чахоточная.

Тогда Цанка отвел окончательно упадшую духом Кухмистерову к древней одинокой старухе Авраби. Старая знакомая совсем сгорбилась, одряхлела, беспрестанно чмокала беззубым ртом. При виде Арачаева горько заплакала, обнимала, как родного, гладила с любовью, вновь и вновь вспоминала Кесирт, ее сына, напомнила некоторые эпизоды прошлой прекрасной жизни. Цанка тоже не вытерпел, невольно прослезился, отвернул в сторону предательское лицо. Стоявшая рядом Элеонора Витальевна ничего не понимала, с удивлением наблюдала эту трогательную, душевную встречу.

Одинокая Авраби с радостью приняла гостью. Ничего не понимая по-русски, она все равно разговаривала с новым директором школы, качала головой, говорила Цанке, что нездорова девушка и, видно, что-то у нее с кровью, что простыла она и истощала от голода.

В тот же день по заданию сельсовета во двор Авраби привезли телегу дров, школьники их распилили, занесли в дом. Родители учеников сговорились и собрали для бедной девушки еду и кое-какую зимнюю одежду. Кухмистерова чувствовала себя неловко, всего стеснялась, как-то пыталась войти в курс школьных дел. Однако это у нее не получалось, все валилось из рук: она слабела, чувствовала то жар, то озноб во всем теле, но держалась изо всех сил боролась, сама с собой, тащилась в школу, пыталась вести уроки, помогала полуграмотным местным учителям.

Кончилось тем, что Элеонора Витальевна не смогла утром встать, ее всю лихорадило, она была в беспамятстве. Не на шутку обеспокоенная Авраби послала за Арачаевым соседского мальчика. Цанки дома не оказалось и вместо него – не поленилась – через все село прибежала разъяренная Дихант.

– Ты что, обалдела, старая ведьма?! – кричала она с ходу, только увидев старуху. – Зачем тебе мой муж? Одну сучку приютила, теперь другую на шею хочешь повесить? Земля тебя не берет, старую гадину. Кесирт околела, и эта околеет, и туда им всем дорога. И дай Бог, чтобы и ты не задержалась здесь, тварь безродная.

– Ах ты дрянь, жердь навозная, – не по годам бойко вскочила Авраби, – это ты меня еще будешь чем-то попрекать? Да если бы не Баки-Хаджи и его жадная жена Хадижат, ты бы до сих пор в старых девах сидела, скотина бессердечная. Ты жизнь Цанке в тягость сделала. Пошла прочь с моего двора, не то ноги переломаю. Вон, говорю…

На шум прибежали соседи, вытолкнули Дихант со двора, пристыдили, прогнали, грозились рассказать мужу.

В тот день Цанка скрыто от всех ушел в лес. Охота была на редкость удачной: в капканы попались барсук и лиса, еще видел стаю кабанов, двух косуль, на опушках – зайцев. Однако стрелять не посмел, боялся, что услышат в селе, донесут.

В сумерках пошел к матери, только там от брата узнал про сельские новости, про новый скандал жены. Хотел вернуться домой, разобраться с Дихант, однако в сердцах сплюнул, развернулся и пошел к Авраби. В маленькой, со спертым воздухом комнате старухи было темно, только слабый огонек догорающего в открытой печи костра выделял слабые контуры предметов. Кухмистерова неподвижно лежала на тех же нарах, где когда-то спали Цанка и Кесирт. У нее был приоткрыт рот, она часто, с хрипом дышала.

– Плохо ей, – прошептала Авраби, чавкая и шепелявя посиневшими от времени губами. – Если не принять срочных мер – может плохо кончиться.

Цанка подошел к нарам, положил руку на высокий, покрытый холодной влагой лоб Элеоноры Витальевны. Больная тяжело раскрыла глаза, увидев Арачаева, что-то хотела сказать, но промолчала, только большие глаза ее горели в темноте тоской и мольбою, напоминали взгляд никогда не спускаемой с цепи, вечно голодной, забитой собаки.

– Что надо сделать? Как ей помочь? – тихо обратился Цанка к Авраби.

– У тебя нет барсучьего жира?

– Только сегодня поймал.

– Тогда скорее неси, да еще нужен высушенный старый курдюк, мед и молоко.

– Кроме меда, все найдем.

– Тогда поторопись, только вначале подложи дров в печь, что-то совсем я из сил выбилась, даже это стало в тягость.

Через час Цанка вернулся. В доме было жарко, душно.

– Мне пора на работу, – хотел отделаться от дальнейших забот Цанка.

– Вот и хорошо, – засмеялась Авраби, – пусть все думают, что ты в школе, прежде всего твоя дура-жена.

– А вдруг что случится? – не унимался Цанка.

– Ничего с твоей школой не будет, – отрезала Авраби, тяжело кряхтя, встала с нар, подошла к Арачаеву. – Слушай меня. У девушки в этих краях никого из родных нет. Видно, Бог ее послал для нашего испытания. Мы должны ей помочь. Ты понимаешь, что я тебе говорю?

Арачаев покорно кивнул.

– Тогда слушай меня внимательно. Мы не мужчина и женщина – мы врачеватели. Понял? – Авраби пыталась заглянуть в глаза Цанка. – Ты что молчишь?

– А что я должен сказать?

– Ты понимаешь, что я тебе говорю?

– Да.

– Тогда приступаем.

– Может, без меня? – взмолился Цанка, чувствуя неладное в голосе старухи.

– А с кем? Ты хочешь болтовни, скандалов и мучения несчастной одинокой девушки? – злобно шепелявила Авраби. – Быстро подложи еще дров в печь и поставь на нее молоко. Раздевайся, мой руки.

Вскоре зашипело молоко. Авраби с помощью тряпки взяла миску с белой жидкостью, бросила в нее две большие ложки барсучьего жира, все это вынесла на крыльцо охладить. Вернувшись, полезла под нары, достала промасленный маленький узелок, развязала его, кинула в молоко едко пахнущую мелко помолотую травку.

– Приподними ее, – приказала бабка, – раскрой ее рот, объясняй по-русски, что мы делаем.

– Откуда я знаю, что мы делаем? – усмехнулся Цанка.

– Как что? Лечим, – рассердилась Авраби.

Элеонора Витальевна слабо противилась, отворачивала лицо, скулила, тем не менее большую часть молока проглотила.

– Теперь – раздевай ее, – сказала старуха.

– Я? – удивился Цанка.

– Да, ты. Что ты на меня уставился? Что тут такого? Она больна, а мы знахари. Давай живее.

Цанка осторожно скинул одеяло, боялся дальше притрагиваться к женской одежде.

– Ты что, боишься ее, как покойника? Давай живее, а то действительно скоро похороним.

Эти слова встряхнули Цанка, он решительно приступил к действию. Кухмистерова еле слышно говорила «не надо», «пожалейте», из последних сил вяло сопротивлялась, потом под угрозой свирепого лица Авраби сдалась, отвернулась к стене, плакала, стонала.

Когда Арачаев снял верхнюю одежду, Авраби оттолкнула его.

– Так, дальше сама сниму. Женщине самое неудобное не голой быть, а в нижнем, не совсем свежем белье показаться. Так, теперь все. Бери жир барсучий и начинай растирать. Растирай до красноты, каждый кусочек тела, начинай со ступней и пяток. Три без боли, часто, но не сильно. Цанка, посмотри, какое у нее тело? Тебе опять повезло! – И Авраби скрипуче засмеялась.

– Замолчи, ненормальная, – буркнул Цанка, хотя сам стал испытывать какое-то трепетное, позабыто-мятежное чувство от прикосновений к этому тонкому, изящно сложенному девичьему телу.

– Теперь положи ей в рот небольшой кусочек курдюка. Быстрее, быстрее. Переходи к телу, грудь смазывай, не жалей. Смотри, какие у тебя руки мощные, большие, прямо под стать ее грудям.

– Замолчи, Авраби! – взмолился Цанка.

– Ничего, ничего, – смеялась старуха. – Молодость – это жизнь, а потом – одно мучение и страдание… Теперь переверни ее, три спину, мягче, мягче, с любовью. Такую, как я, небось не тер бы ни за какие деньги. Давай-давай, наслаждайся. Ишь, как вспотел! Тебе тоже на пользу. Спину мни, мни сильнее, до красноты, пусть кровь забегает… Теперь ягодицы мни, в них вся гадость, весь холод собирается. Не жалей их, здесь нужно с силой, даже с болью… Теперь переверни, грудь снова смажь жиром, не жалей. Смотри, как пот выступил на ее лбу, смотри. Фу, слава Богу, вовремя успели, еще день-два – и хворь одолела бы ее. Теперь надень на ноги эти шерстяные носки… Вот так, теперь раздевайся сам.

Арачаев застыл в изумлении.

– Ты чего, Авраби? – возмутился он.

– Не болтай лишнего, – спокойно ответила старуха. – Ты думаешь, для чего я тебя, дурака, позвала? Могла бы и соседку крикнуть. Раздевайся быстрее, ложись рядом, обними крепко. Не насилуй, постарайся разжечь ее, не торопись, только ни в коем случае из объятий не выпускай и одеяло смотри не срывай. Давай быстрее.

– Да не могу я, – вскричал Цанка.

– Что ж ты мне раньше не сказал, позвала бы я другого мужчину, – язвила старуха.

– Ну, ты вредина, – ломался Цанка.

– Ну так что, позвать соседа?

– Иди ты…

– Вот то-то, я пошла в ту комнату. Смотри, одеяло не раскрывай. В ней должна страсть зажечься, разбежаться должна кровь в удовольствии. Сможешь ты это сделать? Хе-хе-хе, – ехидно засмеялась она, выходя из комнаты. – Раньше мог, ой как мог, – услышал Цанка шепелявый голос из смежной комнаты. – Везет же тебе с хорошими женщинами.

Задолго до рассвета Авраби разбудила Цанка.

– Ну, ты прилип, как навечно, небось размечтался. Давай вставай. Ой, как хорошо, вся постель промокла. Давай поменяем белье, потом разожги печь и проваливай. Завтра придешь снова.

Когда Цанка возился возле печи, Авраби дотронулась до его плеча, наклонилась.

– А она чуть ожила, отворачивается, стесняется. Это хорошо! Хе-хе-хе, дал ты ей жару, дал. Молодец!

– Сумасшедшая ты, Авраби, – отворачивался Цанка.

– Да, вот вся благодарность. Ну спасибо. Давай проваливай до завтра.

Через день процедура повторилась. Еще через день Цанка явился вновь. Кухмистерова сидела на нарах, что-то пила из пиалки. Увидев Арачаева, резво полезла под одеяло, скрыла голову, отвернулась к стене.

– Ты что это явился? Кто тебя звал? А ну проваливай. Ишь, понравилось, – серьезно говорила Авраби, вставая поперек пути Арачаева.

– Да я… Да я… – что-то пытался сказать Цанка.

– Если есть дело, приходи днем, а ночью мы отдыхаем.

Уже на улице шептала другое, будто боялась, что Кухмистерова услышит их:

– Ты знаешь, мы друг друга не понимаем, но она княжеских кровей, благородная женщина. Видно, потрепала ее жизнь. Ты давай иди, да будь впредь с ней поделикатнее. Стыдится она тебя, даже боится. Ну прощай.

Когда Цанка выходил со двора, Авраби его окликнула, он медленно, неохотно вернулся.

– Знаешь что, Цанка, у нее нет больше опоры здесь. Боюсь, что привяжется она к тебе, влюбится. Не способствуй этому. Ты женат, в годах уже, поломаешь ты ей судьбу. Сам не заметишь.

– Что ты хочешь сказать, что и Кесирт я жизнь поломал?

– Кесирт ты осчастливил, а здесь совсем другое, разных полей вы ягодки.

– Нужна мне она, и ты… Пошел я, дела у меня.

* * *

В середине лета 1938 года, как только назначили председателем колхоза Диндигова, по «инициативе работников», хозяйству в Дуц-Хоте оказали высокое доверие – назвали именем Ленина. В честь этого колхозники взяли на себя повышенные обязательства перед Родиной. Урожай в тот год был на славу, днем и ночью колхозники возились в поле, не упуская ни одного погожего дня. Единственно удавалось передохнуть во время коротких летних дождей.

Несмотря на богатый урожай, сеять озимые опять было нечем: все зерно еще летом сдали на Аргунский хлебозаготовительный пункт. Пришлось председателю колхоза бегать по инстанциям просить зерно. Пока согласовывалось и обосновывалось решение, пролетели погожие дни, начались затяжные, осенние дожди, колхоз остался без посевов озимых. Это было ЧП республиканского масштаба. Каждый день приезжали все новые и новые комиссии то из Грозного, то из райцентра. Эти комиссии были то из парторганов, то от исполнительной власти, то от милиции или даже чекистов. Все утверждали, что это саботаж и вредительство. Искали виновного.

В начале декабря, когда работы в поле окончательно остановились, стали подбивать итоги, рассчитываться с колхозниками по труду. По результатам работы за прошедший год работающие в поле круглый год Ески и Басил Арачаевы получили кучу облигаций в виде долгосрочного государственного займа. Этих цветных бумаг было так много, что тяжело было нести. Народ ругался, выражал недовольство, особенно вредничали мужчины, говорили, что из этих бумаг даже самокрутку сделать невозможно – воняют. После этого органы правопорядка разъяснили, что рвать и крутить, а тем более курить бумагу с изображениями вождей – противозаконно и строго наказуемо.

Тем не менее власти расщедрились: практически каждого работника поощрили почетной грамотой, требовали от людей, чтобы эти важные документы вывешивались на стенах, на самых видных местах. Басил прилюдно сказал, что самое почетное место – туалет, и там вонзил грамоту на ржавый гвоздь, проколов при этом изображение Сталина. Через день в село нагрянули чекисты и милиция, прямиком пошли во двор Арачаевых. Басила спасло то, что Табарк поняла, в чем дело, забежала в туалет, разорвала грамоту на мельчайшие кусочки и побросала в яму. Когда она вышла, туда зашли два милиционера и заглядывали в черный проем в дощатом полу.

В те же дни ночью сгорел до последней соломинки большой стог сена. Это тоже было ЧП. После этого на майдане собрали всех жителей села, даже кормящих женщин и стариков. Толпу окружили вооруженные солдаты, в центре поля на телеге стояли несколько руководителей районного и республиканского масштаба. Вначале говорили об успехах Советской власти, о гигантских заводах и фабриках, о ратном труде жителей городов и сел, о каждодневном подвиге всех и каждого, о светлых и славных целях нашего пути. Потом отметили, что только работники колхоза имени Ленина, несмотря на оказанную им честь носить это доброе и великое имя, тормозят грандиозный почин миллионов трудящихся, что только здесь люди не понимают важности и высоты трудового; конечно, не все такие плохие, а только два-три, их надо выявить и прилюдно обозначить.

– Ну что, бригадир Солсаев, – говорил очередной оратор красивым, хорошо поставленным, сытым голосом, – подойди сюда поближе, скажи нам честно, как перед Сталиным, кто у тебя в бригаде плохо работает, прогуливает, вредит и тому подобные злодеяния чинит?

Солсаев неохотно пролез сквозь толпу, опустил голову, молчал, только как нашкодивший ребенок повел плечами.

– Так что вы молчите, говорите, кто? Хоть одно имя назовите.

Толпа застыла в ожидании. Только дыхание людей да скрип снега от переминания ног на морозе слышались вокруг.

– Значит, нет в вашей бригаде таковых? – не унимался выступающий. – Тогда, может, сам Солсаев – вредитель? Что вы скажете, честные жители Дуц-Хоте?

Всё загудело, задвигалось.

Кончилось всё ничем. Люди ругались, шумели, обвиняли друг друга, но сказать, что вот он вредитель, прилюдно никто не смог.

После митинга армия строем ушла в Ведено, а высокое начальство поехало смотреть ферму. Там в Красном уголке долго и сыто гуляли, в полночь уехали в район. Через неделю после этого задержали в райцентре председателя колхоза Диндигова, больше его никто никогда не видел.

* * *

Благодаря свой тихой и незаметной работе Арачаев Цанка был в стороне от всех этих колхозных потрясений. Ему ежемесячно выдавали маленькую зарплату не в виде облигаций, а реальными деньгами. Все ему завидовали, стремились устроиться на работу в школу.

После полугода жизни дома Цанка окончательно акклиматизировался, успокоился. Иногда вопреки запретам ходил на охоту. Только там получал удовольствие и наслаждение от жизни. К тому же это было средством пропитания большой семьи. Односельчане в лес ходили только по дрова, и то с разрешения сельсовета. Братья и мать просили Цанку бросить это опасное занятие, боялись доноса, нового ареста. Всем он говорил, что больше ходить на охоту не будет, однако через два-три дня не выдерживал скуки и однообразия зимней жизни в советском горном селе и тайком от всех, даже жены, уходил в горы.

Со всеми невзгодами свыкся Цанка, только одно его тяготило и беспокоило – это встречи с директором школы. Кухмистерова к Новому году выздоровела, вышла на работу. Несмотря на свой неказистый вид, она оказалась женщиной хваткой и трудолюбивой. К работе относилась ответственно, не имея других соблазнов и забот, весь день пропадала в школе, с душой относилась к детям, любила их, ласкала всех, как своих. Школьники отвечали ей вниманием и почитанием. Добрая слава об Элеоноре Витальевне закрепилась в сердцах жителей Дуц-Хоте. Несмотря на свою бедность, родители всячески старались отблагодарить новую образованную учительницу. Даже совсем маленькие ученики понимали, что в их селе еще не было такого учителя, и всей душой полюбили молодого директора школы. Произнести ее имя правильно никто толком не мог, и нарекли ее на местный лад – Эла Видала. Так и стали называть ее и дети и родители, к этому привыкла и сама Кухмистерова, вначале улыбалась, порой злилась, а потом поняла, что так даже лучше.

Она тоже избегала встреч с Арачаевым, при виде его краснела, опускала глаза, не знала, как себя вести, что делать. За время болезни, долгими зимними вечерами, Авраби много рассказывала Элеоноре Витальевне о Цанке, о Кесирт, об их трагической любви. Вначале она ничего по-чеченски не понимала, потом стала догадываться о содержании длинных бесед, после этого сама допытывалась у старухи обо всех подробностях, была заинтересована судьбой Арачаева, в душе хотела поговорить с ним, однако стеснялась, чувствовала перед ним неловкость и даже недоступность. И как ни пыталась Элеонора Витальевна избежать встреч с Арачаевым, сдержать себя не могла, хотелось ей поговорить с ним, поделиться своими печалями. Знала только, что Цанка свободно говорит по-русски, что повидал он многое, знает о многом, несмотря на свои тридцать три года. А в глубине души даже от себя прятала потаенные чувства, тягу и симпатию к не по годам состарившемуся сторожу школы.

Каждую ночь она мучилась, тяжелые, кошмарные сны ее преследовали постоянно. Проснувшись среди ночи, не могла понять, где находится, потом, услышав в темноте прерывистый храп Авраби, приходила в себя. Тогда она вставала, подкладывал дрова в печь, грела чай из душицы и мяты, долго пила, после этого с трудом засыпала.

В последнее время к пережитым кошмарам добавилось новое видение. Рассказ Авраби о судьбе Кесирт глубоко запал в ее и без того страдающую душу. Если бы Авраби могла говорить по-русски, наверное, все было бы не так трагично. Однако незнание языка заставило рассказчицу-старуху многое демонстрировать, показывать жестами, позами, мимикой. Эти выразительные сцены, исполненные сгорбленной, дряхлой, беззубой старухой в убогой, мрачной лачуге, при вое зимнего ветра в трубе, в далеких диких горах Чечни, оказали на Кухмистерову гнетущее впечатление. Она верила, что если бы добрый молодец Цанка был бы дома, на свободе, все было бы совсем иначе, красивее и счастливее. Каждую ночь Элеоноре Витальевне чудилось, что ее ждет та же судьба, что однажды Цанка спас ее и что только он сможет спасти ее и впредь.

Умудренная жизнью Авраби понимала настроение девушки, замечала, как все чаще и чаще директор произносит имя сторожа школы, как все больше и больше интересует ее семья Цанки, его отношение к детям, к жене, к родственникам. Как могла, отговаривала старуха Элеонору Витальевну от дурного шага, запрещала ей видеться с Арачаевым, грозила примерами прошлого, говорила, что Цанка – и счастье, и горе женщины. Однако не вытерпела Кухмистерова, после тяжелой, длинной, ветреной ночи решилась в выходной день, когда Цанка один будет дежурить в школе, пойти к нему; просто поговорить, послушать и посмотреть в его большие, манящие серо-голубые глаза. Как только твердо приняла это решение, с удивлением для себя отметила, что жизнь стала светлее, теплее, с какой-то надеждою, и даже романтизмом.

В ночь перед долгожданным воскресеньем нервничала Элеонора Витальевна, суетилась, не находила себе места. Сняла с себя свою единственную одежду – старый, обвисший свитер, связанный из грубой овечьей шерсти, подержала в руках, помяла, о чем-то мучительно думала. Наконец спросила у Авраби:

– Бабуля, как ты думаешь, высохнет до утра свитер, если я его постираю?

– Конечно, нет, – усмехнулась старуха.

Читала она мысли девушки, наверное, завидовала, горевала по своей прошедшей даром молодости, да и всей жизни, и может, поэтому решилась на дерзкое: полезла она под нары, со скрипом вытащила старый деревянный сундук, достала из него красивое бархатное платье Кесирт, протянула Элеоноре Витальевне, улыбнулась.

– Чье это платье? – удивилась Кухмистерова.

– Мое, конечно, – твердо ответила старуха, жестом попросила надеть.

– Нет, не могу, – отодвинула руки старухи девушка.

– Это постирай, – по-чеченски говорила Авраби, показывая на корыто с водой, – а это надень, пока свитер сохнет. Не волнуйся, это я носила в молодости.

Еще долго шел спор, наконец упорство старухи и девичий соблазн взяли верх. Надела Элеонора Витальевна дорогое платье.

– Неужели это ваше платье? – с удивлением говорила она. – Вы были такой?

– Да-да, – улыбалась Авраби.

– Нет, пойду в своем, – девушка хотела снять платье.

– Не смей, тебе оно очень идет, – старуха жестами и восклицаниями стала восторгаться. – Как ты преобразилась, стала похожа на женщину, а то ходишь, как пугало огородное.

– Так я ведь не на свидание иду, а на работу.

– Ну, поноси, пока свитер сохнет, а то замарался весь, даже воняет. – При этом Авраби поднесла свитер к лицу, глубоко вдохнула и, сделав на лице отвратительную гримасу, брезгливо сморщилась. – Давно хотела тебе сказать, да все неудобно было. Ты ведь женщина молодая, да к тому же директор.

Последние слова, особенно о запахе, больно кольнули самолюбие девушки. Отрезая себе путь назад, она сама взяла свитер и с неотвратимым упорством окунула его в холодную воду, так, что частые маленькие пузырьки стайкой устремились к поверхности жидкости.

– Как ты похорошела! – еще раз воскликнула Авраби, отошла в сторону, пряча выступившие непрошеные слезы.

В ту ночь Элеонора Витальевна долго не могла заснуть, всё ворочалась, думала о чем-то новом, сладостно томящем душу, заманчивом и невольно желанном. Заснув, спала долго, как никогда прежде в Дуц-Хоте, – крепко и сладостно. Проснувшись на заре, подогрела воду, мылась в медной чаще, тщательно мыла коротко стриженную голову. Авраби, не вставая с нар, скрыто наблюдала за девушкой, где-то в глубине души ревновала, завидовала, потом не выдержала, сказала, что сидела бы она дома, а не искала себе приключений.

– Мне надо быть на работе, – оправдывалась Кухмистерова, искоса поглядывая в изъеденное с краев ржавчиной, поблекшее от времени маленькое зеркальце Авраби.

К обеду Кухмистерова стала одеваться. На бархатное платье косилась, оглядывала его со всех сторон, недовольно крутила головой, вновь и вновь вопросительно смотрела на старуху. Та знала, что стоит Элеоноре Витальевне сообщить, что это платье покойной Кесирт, как на этом все кончится. Однако молчала, мучилась, несколько раз порывалась сказать, а потом подумала: «Что я ее отягощаю, неволю. Девушка она молодая, умная, одинокая. Что ей здесь еще делать? Пусть пообщаются. Оба уже не маленькие, жизнью побитые. Да и познали они уже сладость друг друга. Что их сдерживать? Пусть сами разбираются. Думаю, глупостей не наделают. А Цанка как-никак человек ответственный, взрослый… Да и Дихант, дрянь поганая, пусть получит свое».

Потом Элеонора Витальевна стала надевать подарки дуц-хотовцев: не по-женски большие кирзовые сапоги, овечий, далеко не новый, но еще добротный полушубок и широкий платок из козьего пуха. Долго оглядывала себя при скудном свете из маленького тусклого окна. Вставшая к тому времени Авраби ударила тыльной стороной костлявой, почерневшей местами от старости ладони по бедрам и ягодицам девушки.

– Здесь и здесь очень мало. Женщина должна быть такой, – и старуха показала на широкую печь.

Кухмистерова засмеялась, ничего не ответив, выскочила. На улице было морозно, свежо. Угасал февраль. С равнин резкими порывами дул колючий ветер. Низкие, тяжелые, мрачные тучи всем своим весом легли на горы, поглотили все вокруг, сделали мир узким, замкнутым. Казалось, что есть маленькое горное село Дуц-Хоте и дальше ничего нет и никогда не было. Дальше крайних домов ничего не было видно, только какая-то пепельно-молочная дымка безызвестности, пустоты и мрака.

Даже в полдень село казалось вымершим, пустым. Несмотря на свежевыпавший обильный снег, на улице не было видно детворы: детям нечего было надеть, да и на голодный животик бегать по морозу не радостно.

Дойдя до школьного двора, Кухмистерова остановилась в нерешительности, стояла долго, не могла ни о чем думать, от мороза и ходьбы тяжело, часто дышала. Наконец, увидев густые клубы сизого дыма, стремительно поднимающегося из трубы школы, она сделала отчаянный шаг. После первого, робкого стука в мощную дубовую дверь никто не отозвался, тогда Элеонора Витальевна постучала сильнее. В настежь раскрытом проеме показался темный, длинный силуэт Цанка, его глаза были широко раскрыты от удивления.

Сухо поздоровавшись, Элеонора Витальевна что-то пробормотала насчет срочных, неотложных дел, прошла в свой кабинет, плотно закрыла за собой дверь, сидела минут двадцать в одиночестве, разложив перед собой кучу тетрадок и какие-то незаполненные бланки казенной отчетности. Она слегка дрожала, то ли от холода, то ли еще от чего. Что-либо читать, думать не могла, мысли были о другом. Наконец Арачаев нарушил ее одиночество. Он робко постучал в дверь, предложил чай. Кухмистерова ничего не ответила, только смотрела на него оробевшим, растерянным взглядом. Цанка исчез и через минуту появился с двумя клубящимися белым паром стаканами.

– Можно, я посижу с вами? – спросил он и, не ожидая ответа, поставил стаканы на стол, потряс в воздухе обожженными руками, засмеялся, сел напротив.

Кухмистерова опустила в смущении взгляд, слегка порозовела, прятала под столом дрожащие руки. Арачаев изредка, исподлобья бросал в ее сторону вкрадчивый взгляд, потом, осмелев, впился в нее глазами. Только сейчас он увидел ее вытянутое худое лицо, маленький аккуратный нос, правильные бледные губы, светлые прямые брови, высокий, умный лоб.

– Пейте чай, – тихо предложил он, – а то остынет.

– Да-да, – также слабым, срывающимся в волнении голосом ответила она.

Вновь наступила долгая, тягучая пауза. Кухмистерова сидела в той же застывшей позе. Тогда Цанка встал, обошел стол, обнял ее за плечи, наклонился, коснулся губами пылающей щеки.

– Успокойтесь, не бойтесь меня, – прошептал он на ухо.

– У вас есть папиросы? – вдруг спросила она.

– Папирос нет, обеднел я, есть махорка.

Чуть погодя вместе курили, наполнив маленькую комнату едким дымом. После нескольких глубоких затяжек Кухмистерова впервые подняла глаза, откровенно уставилась на Арачаева.

– У меня есть вопрос к вам!

– Какой? – заинтриговался Цанка.

– Вы были на Колыме?

– Да.

– Вы не видели случайно там моих родителей – Кухмистерова Виталия Петровича и Кухмистерову Елизавету Федоровну?

– Нет, – после небольшой паузы ответил он.

Потом снова пили чай, еще курили, и после этого со слезами на глазах Элеонора Витальевна рассказала Арачаеву о своей короткой, но горестной жизни.

Родилась она в Петербурге в 1912 году. Ее отец был сыном чиновника и всю жизнь до революции и после нее неизменно работал на телеграфе. Мать Элеоноры Витальевны имела дворянскую родословную, получила образование за границей, знала несколько языков. После революции уговаривала мужа бежать от большевиков, однако Виталий Петрович, с юности носивший в душе реформаторские настроения, смотрел на все безобразия как на неизбежные болезни зарождения нового, справедливого порядка. После гражданской войны жизнь потихоньку наладилась; отец по-прежнему работал на телеграфе, а мать стала директором фабрично-заводского училища. Элеонора Витальевна после школы окончила музыкальный институт, преподавала пение в том же училище. Вместе со своими старыми друзьями, однокурсниками организовала, кружок народной самодеятельности. Однако наряду с революционными, пролетарскими песнями там звучали и запрещенные, буржуазные мелодии и ритмы. Однажды нагрянула облава, в маленькой подсобке, куда никто, кроме музыкантов, не заходил, нашли настенную карикатуру на Сталина. Всех арестовали. Кухмистерову осудили на три года. В женской колонии под Костромой провела год, потом перебросили под Ростов-на-Дону. Везде помогало музыкальное образование: пела и играла и для начальства, и для осужденных.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации