Электронная библиотека » Константин Исааков » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Один"


  • Текст добавлен: 6 сентября 2015, 22:13


Автор книги: Константин Исааков


Жанр: Жанр неизвестен


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

6. Прощание

Забегая вперёд нашего сюжета, произнесем ещё раз эту банальную фразу: шли годы. Да, они шли, а мальчик всё не находил свою девочку. Какие-то девочки бродили вокруг, какие-то – около. Но не было у них ни тех самых глаз, ни тех самых пальцев. Наверное, это были очень даже хорошие, а порой и красивые-раскрасивые девочки. Но чужие. Не было среди них его девочки.

А в «обязательной программе» внешней жизни Алексей взрослел и… выглядел совсем уже не мальчиком. Он учился, работал, что-то познавал, что-то терял. Он даже однажды женился – ведь все вокруг ждали от него этого, а он не хотел обижать окружающих. Он очень старался разглядеть в жене свою девочку. Но не случилось. Разрушился брак, и эту вину за эту жизненную неудачу он всегда носил в себе и даже немножко мазохистски лелеял. Ну и хорошо. Наличие чувства вины, как известно, один из признаков: душа жива.

Только вот вина – очень неблагодарный и капризный сожитель. Особенно для живущего в одиночку. Одиночество располагает к размышлениям, которые могут и к себе привести, и от себя увести. «Не оставляй мечты!» – подсказывали ему в два голоса Жюль Верн и Дюма-пэр. И вот, в очередной раз «проконсультировавшись» с «голосами», Один надумал: не там я ищу свою девочку. Просторы родины хоть и прекрасны, но рождают, наверное, не тех девочек, всё в которых как бы и есть, но они какие-то чужие, другие. Или он – другой.

И он отправился путешествовать. Он объездил если не полмира, то уж, по крайней мере, его треть. И в каждой из стран, в каждом океане, на каждом острове вглядывался в женские лица. Девушки от него порой шарахались: немолодой господин так пристально смотрит. Их лица часто были очень часто прекрасными: ведь именно женщина – венец творения. Но опять чужими. Да и мальчик Лёша, собственно, всё больше становился чужим – самому себе. Вглядываясь в отражаемое зеркалом незнакомое лицо седеющего мужчины с усталым взглядом, он спрашивал себя: я ли это? Но потом смотрел внутрь – туда, где сердце. И отвечал: так ведь я, настоящий – там.

Однажды он прилетел на очередной остров – большой и красивый. Деревья на этом острове ласкали взор и руки зеленью листвы, воздух пряно щекотал гортань, а вино наполняло грудь свежестью желаний. Именно с островами связывал он особые надежды в своём поиске. Ведь что есть остров, как не поздняя, несколько «новодельная», но модель Рая? А Рай без Евы – какой же Рай?

Это произошло случайно и, казалось, неотвратимо. Когда-то Лёшик вычитал у Томаса Манна: если на дерево твоей судьбы садится птица случайности, поверь, уж птица-то знает, когда, куда и для чего. Девушка подошла к нему сама на деловой встрече. Что-то сказала (губы!). Потом улыбнулась, почти засмеялась его ошарашено-вымученной шутке (лоб, глаза!). И они долго-долго стояли в толпе, искоса поглядывая друг на друга. Вечером они встретились – столь же невообразимым, случайным образом. Говорили и молчали. Говорили о чём-то хорошем, но совсем не о том, о чём он хотел бы ей сказать. Молчали – каждый о своём. Весь вечер он не мог оторвать глаз от её прекрасного лица. И время от времени скашивал взгляд на пальцы. Он думал, вот будем прощаться, я возьму её пальцы в свои ладони, и она поймёт, узнает: это я. Она ведь тоже искала меня всю жизнь, точно знаю.

Пришло время прощаться. Они сказали друг другу вежливые, но наполненные у каждого, возможно, своим смыслом слова. Она протянула ему ладонь для дружеского рукопожатия. Он взял её пальцы двумя руками.

Такого счастья он не испытывал никогда. В него вливался прохладный и нежный поток многокрасочной, бескрайней любви. Он наслаждался этим счастьем недолго: ровно столько, сколько приличия позволяли держать руку малознакомой вообще-то (по законам того, реального мира) девушки, хоть и его девочки. А хотелось не отпускать всю жизнь. Он встретил ту, которую вымечтал.

Но девушка увидела лишь немолодого мужчину, как-то странно вглядывающегося в её глаза, лоб, губы.

Наутро его унёс в небеса серебристый пассажирский дракон. Сидя меж драконьих крыльев, мальчик Лёша медленно умирал.

С трапа самолёта сошёл пожилой господин.

7. Альбом

Нет, он вовсе не был в детстве испорченным мальчишкой – в том смысле, который обычно вкладывают в это понятие взрослые. Разглядывая в очередной раз мамин старый альбом, на три четверти заполненный, конечно же, его фотографиями, в свои 50 с лишним лет он вдруг задумался над этим. И даже попытался вжиться в образ того себя, отделённого от нынешнего, казалось, даже не десятилетиями, а тысячелетиями. Это, как выяснилось, было совсем не просто. И он мысленно отметил, что немного завидует маме, которая по-прежнему способна называть его детским именем или обращаться к нему «сыночек», а значит, воспринимать как ребёнка. Ведь именно это ощущение – себя мальчишкой – он без особого успеха пытался нащупать. Похоже, именно рассматривание старых фотографий, за которым он частенько в последнее время заставал маму, ей в этом и помогало. А ему что-то не очень. У неё, наверное, есть ещё иллюзии насчёт прошлого. У него нет. Они молча листали потрёпанные альбомные страницы (он потом об этом пожалеет: опять дал себя втянуть). Интересно, подумал он, осознаёт ли она наивность этой иллюзии – иллюзии нерушимости его, сына, личности: из детства, отмеченного отнюдь не одной лишь лучезарностью, к статусу немолодого человека, давно уже имевшего своего взрослого сына? Может, и осознаёт. Не стоит спрашивать.

И у этих мальчиков и девочек с фотографий – уже внуки… странная штука жизнь. Вот такие же, возможно, «кудрявые бэби», как он на этом зеленоватом альбомном фото. Он вспомнил, что и сам когда-то колдовал над ванночками со снимками в тускло освещенной красной лампой кухне, тонируя отпечатки – такая тогда была мода – то бежевой сепией, то неким мутно-зеленым, с оттенком перестоявшего болота. Цветное фото станет доступным нескоро, и, видимо, так они, послевоенные дети, пытались разукрасить серость и нищету запечатляемых ими пейзажей и семейных портретов в неброских интерьерах.

Кудрявый бэби в зелёных тонах был, на самом деле, в гораздо большей мере её, маминым, «сыночком» – его внутренне передёрнуло, потому что как раз именно в этот момент она так к нему привычно обратилась. К нему?

Когда же сии поэтические кудри спрямились и – нет, не поседели, это потом, совсем потом, – а пока ещё почернели? Наверное, к школе. Проблески седины же мелькнули к университету. И нашествие лысины – к первой записи в трудовой книжке. Далее многолетнее многоточие – и мы имеем то, что имеем. Не очарователен. Увы.

Очаровательным, впрочем, бывает только детство. Ну, и отрочество, юность – не зря же их воспел классик. Никто же не скажет: что за очаровательная старушка! Или: до чего прелестный дед! В университете, помнится, он писал по толстовской трилогии курсовую и, купаясь в нежности её текста, поочередно влюблялся в героя на всех этапах его взросления. Какое счастье, что классик не написал «Зрелость», «Старость» – очарование неизбежно пропало бы. Детство, отрочество, юность даются человеку один раз, и прожить их надо так… Как?

До чего же они, дети, невыразимо красивы – причём абсолютно все, ведь не бывает некрасивых детей. Классно всё-таки придумал Господь Бог – то, что нам, человекам, дано поначалу воплотиться в ангелоподобное существо, которое гораздо ближе к Создателю (и его свите), чем к себе будущему – сухожильному, с жёстким глазом взрослому.

Ему показалась забавной мысль, что может, и сам Бог – вовсе не старичок с облачной бородищей и даже не измождённый страдалец на кресте, а прекрасный ребёнок. Или девушка? И какой же это был бы кошмар, если бы люди рождались в виде матрицы своего будущего взрослого образа – всё то же самое, только пока меньших размеров. Такой же злобненький прищур, те же властный, хамоватый рот и облезлый череп, те же загребущие ручки-ножки, но маленькие. Попробуйте представить, к примеру, какого-нибудь «любимого» вами политика таким вот «дитятей» – концентратом себя, взрослого. Что, страшновато? Нет, Господь знал, что делал: дитя – это надежда. На красоту, естественность, трогательность. На всё то, что, увы, скорее всего, не сбудется во взрослости.

Не оттого ли все мы, взрослея, испытываем к детям, особенно совсем маленьким, какое-то особое влечение – отчасти даже, скажем себе честно, эротическое: их хочется потискать, погладить, поцеловать. Конечно, для собственного спокойствия мы оправдываем эти невинные желания (невинные? но ведь – ведь нам так приятно к ним прикасаться!) умилением или иными, не эгоистическими вроде эмоциями. Но, по правде говоря, при этом не чураемся наслаждений лаской, не сильно заморочиваясь насчёт побудительных мотивов. Взрослые-то врут себе регулярно. Дети – только по необходимости. Либо по творческому порыву: фантазируют.

– Мама, а меня в детстве тискали? – спрашивает он как бы между прочим; мама уже не в том возрасте, чтобы всерьёз напрягать её нервы размышлизмами на столько двусмысленную тему.

Мама (нет, он явно её недооценил!) заговорщицки улыбается в ответ: мол, а как же? Не растеряла ведь с годами ироничность, способность подглядеть Игру Бога даже в самой вроде бы банальности, в обыденном сюжете. И потому ей можно задать и такой, вполне дурацкий вопрос:

– А это что за порнуха?

8. Поцелуй

На снимке: мальчик лет 4—5 (это он! подрос, но кудри ещё светлы) целует в губки бантиком щекастую малышку. Детки прямо-таки изображают любовную идиллию с дореволюционных открыток. Они сидят на краю стола, нетесно заставленного простой закуской и ещё более непритязательной выпивкой.

– Лёшик, поцелуй Лолочку, а мы вас сфоткаем! – взрослые уже прилично приняли, ими хочется страстей, но собственные полагается прятать, время ещё такое, 50-е. – Да не так, не в щёчку, а в губки! Всему тебя учить надо, большой уж мальчик… – и застолье хохочет до слёз. – Лолочка, да не поджимай ты губки, он их не съест. Вот так… вытяни их – как будто на чай дуешь. Ой, какая прелесть! Снято!

И руки со стопками сходятся к середине стола: «За наших голубков!»

Он не столько вспоминает вместе с мамой, сколько придумывает, конечно же, этот текст в устах кого-то из подвыпившей компании. Что он, маленький мальчик, чувствовал в этот момент, целуя в губы маленькую девочку? И что она чувствовала? «Мокро?», – как говорил аутичный герой знаменитого фильма? А если не только? Вон как она глазки-то прикрыла… И ведь прелесть какая! Просто херувимчик. А он, похоже, ещё не стесняется девочек – этих хорошеньких существ, которые чем-то от нас явно отличаются. Но – чем? Или всё-таки уже немножко стесняется? Как же он их будет стесняться уже через год-другой! Чем больше ощущать их притягательность, запретность, тем больше – стесняться!

9. Бабушка

В детстве его любили безоглядно. Мама – она, конечно, была иной, менее демонстративной: нежной, тёплой и задумчивой. Приходила обычно поздно – после дневных лекций и вечерней работы; а он, затаив дыхание, подолгу ждал её поцелуя перед сном. Особенно страдал, когда она очень уж задерживалась, гораздо позднее уразумев, что радоваться вообще-то надо было: значит, какая-никакая личная жизнь у неё, как видно, была. А тогда он лежал на своей привычной раскладушке и с бессознательным страхом брошенности рассматривал лепнину на потолке, в которой ему виделись кошмарные чудища и иные потенциально зловещие обидчики. А мама всё не шла.

Иногда он просился к бабушке, ложившейся здесь же, на легендарном пятиспальном диване, в их большущей, в 40 с лишним квадратных метров «гостиной». В прежние, доисторические, по его понятиям, годы это была действительно гостиная, а теперь она служила им и спальней, и столовой, поскольку была единственной из десяти комнат, благосклонно оставленной когда-то семье вошедшими в город красноармейцами. Большое, с пятью взрослыми дочерьми аристократическое семейство прадеда получило сей объедок своей «антинародной» собственности в обмен на то, что прабабушка, человек, как рассказывали, ещё более волевой и решительный, чем бабушка, отдала сразу, «не чинясь», красному командиру Коле – семейные драгоценности и столовое серебро. Коля, вскоре, однако, зачастит в прабабушкин дом. Но совсем не за теми драгоценностями – их больше не оставалось. Он влюбится в одну из пяти дочерей семейства (в его, Лёши, бабушку), женится на ней. Но потом с чего-то затоскует, запьёт. И помрёт от пьянства и туберкулёза. «Вот такие непутёвые мужики к нам и липнут», – любила повторять бабушка, временами вдаваясь в «доисторические» воспоминания.

Если же в те одинокие вечера у бабушки бывало хорошее настроение, то она в ответ на его сдержанные, застенчивые детские мольбы о тепле и ласке гостеприимно откидывала собственноручно простёганое одеяло, и он тихонько вжимался в пышные складки бабушкиной ночной рубашки. И засыпал – в любви и безопасности. Но порой бабушка напускала на себя суровость (и это к нему-то!), говоря, как ему теперь уже думалось, заученную то ли из катехизиса, то ли из кодекса строителя коммунизма фразу: «Большой мальчик должен спать один». И тогда он, неутешный в своей одинокости, продолжал бесконечно пялиться на ненавистный потолок с чудищами. Пока, наконец, над ним, полусонным, но стоически не засыпающим, не склонялось мамино лицо со словами: «Лёшичка, милый, что же ты не спишь? Ну, задержалась я, прости…» – и холодок в сердце таял, а тело наполнялось счастьем.

Наверное, в эти минуты он впервые начал ощущать своё тело. Но чужое, девчоночье, увидит – во всей, что называется, красе – скоро и неожидаемо.

10. Укол

Они тогда снимали комнату. Даже не комнату – угол. Дом был двухэтажный, как бы сейчас сказали, гостиничного типа, с несуразной верандой, по периметру которой квартирные двери образовывали незамысловатый узор вдоль стенок неглубокого колодца, а его дном был грязный южный двор. Чуть ли не круглыми сутками здесь перекрикивались соседки, шныряли трёхколёсные велики «Дружок», и практически всегда сохло чьё-то застиранное бельё. Лёшка ощущал тогда этот дом именно гигантским колодцем, и много позже, приехав в город своего детства, был сильно разочарован, обнаружив, что тут всего-то с десяток квартир. На современной цифровой фотке, сделанной им в тот приезд, дом выглядел совсем уж анахронизмом: какая-то покосившая хибара. Еще через два года, в очередную свою командировку (а он их брал сюда частенько, хотя ностальгии в себе категорически не признавал), Алексей Один того дома вообще не обнаружит: на его месте построят шикарный, но безвкусный отель. Иллюзию огромности создавала в детстве, подумалось ему, скорее всего, именно эта веранда, по которой они носились, играя в прятки, ловитки, лапту и ещё какие-то, давно забытые игры.

В тот воскресный вечер, однако, играть было не с кем – все дети невесть куда подевались. Он сидел на выставленном каким-то жильцом большом сундуке и тихо, почти медитативно скучал, когда к нему подсела соседская Оля – третьеклассница, девочка крупная, даже полноватая, в другие дни к нему, малышу-детсадовцу, которому ещё год до школы, и близко не подходившая. Несколько минут они в унисон уныло болтали ногами. Потом Оля, измерив его взглядом, вдруг предложила:

– А может, в доктора поиграем?

– Я не умею, – не останавливая ногоболтания, промямлил он.

– Сейчас научу, – покровительственно заявила она. – Ты будешь доктор, а я больная. Вот это, – она извлекла из кармана огрызок карандаша, – будет твой укол, а вот этим ты будешь меня слушать, – и Оля протянула ему валявшуюся тут же, у сундука, прыгалку. – Давай, говори: «Больная, я вас должен выслушать!»

Безропотно, хоть и без особого рвения он повторил текст «роли», приложив один резиновый наконечник прыгалки к своему уху, а другой – почему-то к животику задравшей свою маечку Оли.

– Да нет, повыше – где сердце! – уверенно командовала Оля, видимо, хорошо освоившая правила игры. – И говори: «Дышите – не дышите!»

– Дышите! Не дышите! – ему стало интереснее. – Больная, вы заболели, – с театральной угрозой в голосе сымпровизировал Лёша. – Сейчас я вам дам пилюлю.

– Фу, не люблю пилюли, – сморщила веснушчатый носик Оля. – А сделайте мне, доктор, укол – вот этой иголкой, – игриво указала она на карандаш.

Он изготовился было ткнуть обломанным кончиком в её пухлый пальчик, но «больная» вдруг задумчиво сообщила:

– Дурак ты что ли… укол детям делают в попу.

Информация была для него не новой, но в данном контексте озадачивающей.

– Сначала протрёшь место укола ваткой, – и она протянула ему свой носовой платочек. Не успел он опомниться, а Оля уже лежала на сундуке, уткнувшись носом в покрывавший его вязаный коврик и… спустив трусики. От вида этой попы, белеющей в полумраке веранды, он совсем растерялся. Он вообще-то знал, что голая попа – это не очень прилично, но это было… захватывающе интересно! Конечно, и он когда-то, совсем маленьким носился голышом по пляжу. Такими же голопопыми пробегали мимо и девчонки, к которым он тогда совсем даже не приглядывался, да и что было на них смотреть…

Но к тому, что он видел сейчас, почему-то очень хотелось присмотреться. Неожиданно он вдруг понял, что это… слепяще красиво! Сейчас, через много-много лет, он нашел бы яркие, выразительные, при этом самые что ни на есть деликатные слова, чтобы описать чудность девичьих (да нет же, ещё девчоночьих!) ягодиц. Но тогда он просто стоял с открытым ртом.

– Ну, коли же! – с азартом скомандовала Оля.

Он покорно потянулся рукой с карандашом к этому чуду. Но тут, как водится, в самый ответственный момент хлопнула дверь. И над сундуком взгромоздилась устрашающая тень Олиной мамы.

Сколько же было крику!

Срочно вызванная на веранду Лёшкина мама, которую оторвали от очередной толщенной стопки ученических тетрадок, заморочено и виновато улыбалась, но огонёк уже тогда хорошо знакомой ему иронии в её глазах (смысл которой он поймёт ещё нескоро) таки поблёскивал. Олина же мама на одной высоченной ноте воспроизводила множество каких-то загадочных слов, о значении которых он тогда даже не догадывался.

Как не догадывался и о том, что увидел, на самом деле, далеко не всё.

11. Тайна

– А Лёшка целуется! – эти слова произносит в раздевалке детсада издевательски жалостливый голосок. Адресованы они его маме, надевающей на маленького Алексея куртку: на улице холодно, ветер с севера – как его в эти краях называют, норд. Норд может сбить с ног, может перевернуть стоящий у обочины мусорный ящик, а то и вовсе вырвать с корнем дерево. Но бывают слова – хуже норда. Они будто раздевают догола, выставляя на всеобщее обозрение (раздевалка-то полна мам и детей!) самое постыдное: он сделал то, чего нельзя делать никогда!

Если бы он тогда мог предположить, что чувствовал Достоевский у позорного столба, то наверняка бы ощутил нечто похожее. Или вот что: как-то по радио Лёша услышал трансляцию с первомайского митинга, на котором толпа скандировала (ему подумалось, что совсем как на футболе): «Позор американским империалистам!» Он ещё не знал, кто такие эти американские империалисты, но представил двух дядек – почему-то, как ни странно, именно негров, он их как-то видел у здания местного нефтехимического института. И вот эти дядьки в чём-то были жутко виноваты, но ведь они не хотели – это он тоже странным образом понимал. Они стоят перед огромной, такой громкой толпой, прижавшись плечами друг к другу, ёжатся от ужаса. А толпа знай себе кричит: «Позор! Позор!» – и ему было так жаль этих американских империалистов. Доподлинно не известно, почувствовал ли тогда, в своей синей болоньевой курточке, под завывание норда за окном, он себя американским империалистом, но прижаться к чьему-то плечу очень захотелось.

Явно проинтуичив это, мама с деланной укоризной (но опять же, с этой затаённой, так хорошо знакомой ему чуть ироничной поддержкой) покачала головой и, как бы исполняя роль извиняющегося Лёшика, твёрдо заверила скорчившую кислую рожицу ябеду Фирочку:

– Он больше не будет.

И только уже дома, присев перед ним на корточки и взъерошив его пока ещё непослушные волосы, произнесла фразу, запомнившуюся на всю жизнь: «Никогда не целуй насильно». Он хотел было сказать: «А она первая…», но почему-то осекся.

…Культовый в те времена американский фильм «Серенада солнечной долины» он смотрел после этого первого, детсадовского просмотра, наверное, раз десять. И непременно вспоминал при этом Фирочку. Позже как-то открыл в альбоме старую детсадовскую фотографию, где тремя рядами построены мальчики-девочки, и Фирочка, как обычно, стоит рядом с воспитательницей, а вот и он, Лёшка, крайний справа: интересно, все дети дисциплинированно смотрят в объектив, а он – куда-то в сторону. Нет, не на Фирочку – её он с тех пор стеснялся и даже побаивался. А просто в сторону.

Аллергичную нервную девочку, скорее всего, полностью звали красивым южным именем Земфира. Но именно сокращенное, почти щенячье её имя как нельзя лучше соответствовало тому выражению «Фи!», которое почти всегда присутствовало на этом 6-летнем личике. Кончик своей толстой косы Фирочка обычно наматывала на палец и как бы со стороны подёргивала себя за волосы. Но мальчишки из группы сделать то же самое ни за что бы не решились: можно было схлопотать по полной, и один-таки смельчак схлопотал – не как-нибудь, а коленкой между ног, после чего перепуганная воспитательница унесла задиру в медпункт. Про таких, как Фирочка, обычно говорят: «Да ну её… не связывайся!».

В этой истории для него, вспоминавшего её уже взрослом, самым, наверное, загадочным было то, что в обычном районном детсаду, находившимся за углом от его дома, время от времени показывали кино. На стену натягивалась простынка, детей рассаживали на стульчики полукругом, тушили свет, и комната озарялась лишь отблесками с экрана, а сзади, у проектора крутился дядька, время от времени подтаскивавший тяжеленные коробки с лентой. Когда часть кончалась, свет в комнате включали, дядька снимал с колеса проектора одну бобину и водружал другую. Возможно, он был родственником или ухажёром кого-то из воспитательниц и по блату устраивал ей, а заодно и детям, мало что в этих фильмах понимавшим, бесплатное кино. Запомнил, впрочем, Лёшка только «Серенаду солнечной долины».

Свет потушили, и с экрана раздались звуки восхитительной (это он уже много лет позже оценил) «Читтануги-Чучи» Глена Миллера. На стульчике справа от него, задрав к экрану презрительно искривленные, как обычно, с выражением «Фи!» губки, сидела Фирочка. Сидеть-то она сидела, но ей явно не сиделось, и время от времени она тыкала локотком Лёше в бок. Зная, что с Фирочкой шутки плохи, он никак не реагировал на эти тычки. А надо вам заметить, на всех детсадовских мальчиках и девочках, были в те времена абсолютно одинаковые застиранные голубые маечки и чёрные трусики. Кто-то что-то пел с экрана, кто-то вертелся волчком на непонятном для южных детей льду, когда Фирочка неожиданно очень настойчиво потянула своего соседа за рукав. «Хочешькоечтопокажу?» – скороговоркой шепнула она Лёшику в ухо, и при этом он чуть не свалился со стула. Читтануговая музыка бурлила весело и громко, но Фирочкин шёпот он всё же разобрал. «Чего?». Но она уже… наклонила его за шею к оттянутой резинке своих трусиков. Фирочка была девочкой упитанной, и первое, что он разглядел в отблесках экранного катка, – это было кругленькое пузико с выпуклым пупком. Он засмотрелся на несколько отличавшийся от его пупок, но вдруг понял, что показывают-то ему совсем другое. Он и не знал, что это у них так… «Потрогай!» – повелительно прошипела Фирочка. И она потянула его руку туда, где он, к удивлению своему, ощутил глубину и мягкость.

Часть оборвалась, как всегда, неожиданно, и за секунду до того, как дядька включил свет, чтобы поменять бобину, резинка чёрных трусиков захлопнулась, а Лёшина рука был выдворена с территории, на которую только что так неожиданно попала.

Когда же вновь погас свет, и на экране продолжились калифорнийские любовные страсти, Фирочкин стул оказался отодвинут от него на такое малодоступное расстояние, что он чуть не заплакал от обиды, поняв, что это всё, больше «кина не будет». Если, конечно, не считать того, что разворачивалось на белой кинопростынке.

После этого случая он проникся какой-то невыразимой нежностью к брезгливой Фирочкиной мордашке. Да, именно мордашке – о том, другом, что ему не только показали, но и на мгновение дали потрогать, он и подумать боялся. Если и вспоминал, то, скорее, с неким священным ужасом. Будто ненароком проник в страшную тайну, что находилась в Фирочкиных трусиках, в Запретный город, о существовании которого он прежде знать не знал, ведать не ведал.

Тогда и возникло в нём это понимание запретности, которую таило в себе женское естество. Но если что-то нельзя, то что-то, наверное, можно? Хоть в щёчку поцеловать – ведь можно? (Откуда, как это в детских ощущениях, желаниях возникает эта взаимосвязь – между запретным местом и «поцеловать в щёчку»?) Впервые он понял: его губы способны выразить нечто, кроме слов. И в какой-то момент исхитрился. Фирочка, нагнувшись к ботинку, завязывала шнурок. Он тоже пригнулся – и с отчаянным безоглядством чмокнул её в шершавую, аллергичную щёку. Фирочка подняла на него брезгливый носик, показала язык, но промолчала. Дождалась, пока мама пришла. Коварная.

Второй раз прикоснуться к тайне довелось ему уже пятиклассником. А потом в выпускном, 11-м классе. Вот такие этапы большого пути.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации