Текст книги "Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 50 страниц)
В комнате стояли пары с тюфяками. Граната разорвалась в тюфяках, но пулеметчика ранило в плечо. Я перетянул его бинтом поверху, не снимая рубашки, и спустился снова к Абдуллаеву.
Абдуллаев просит:
– Воды мне!
– Сейчас. Берись за мои плечи! – Он обнял меня, но не мог удержаться, упал.
– Я, – говорит, – погибаю!
Я бегу наверх, беру тюфяк и иду опять вниз за Абдуллаевым. Говорю пулеметчику: там человек пропадает. Вынесли его наверх на тюфяке. Сейчас, говорим, принесем тебе воды!
Пошли осматривать комнаты. Всюду тишина. Дошли до последнего окна, но тут из дома напротив по нас пулемет! Мы скрылись за стенку. Я выдернул кольцо и кинул гранату туда, через улицу, но она разорвалась под домом. Я – вторую! Она влетела к ним в окно, и мы больше ничего оттуда не слыхали. Теперь мы прошли мимо своего окна свободно и вошли в кухню. Там варилась фасоль, грелся чай и было ведро воды.
Я говорю товарищу: «Смотри кругом, пока я напьюсь воды и налью фляжку!» После меня он тоже попил, и мы вернулись к Абдуллаеву, дали ему наконец воды.
Стало смеркаться. На улице слышен гул мотора. Смотрим, подошла немецкая самоходка и стала под нашими окнами. А гранат противотанковых нет. Я говорю пулеметчику: сейчас я побегу, гранаты возьму. А самоходка подошла как раз под самые наши окна и начала стрелять вдоль по улице.
Я вернулся во двор, к воротам, и кричу через улицу нашим: «Дайте мне гранату!» А наши с той стороны перебежать не могут – немцы ведут вдоль по улице пулеметный обстрел. Тогда я кричу нашим: «Ладно, бросайте так!» Они с той стороны кричат: «Лови!» Сперва запал завернули в бумажку и бросили, но три метра не докинули. Я по-пластунски подполз, взял и обратно отполз. Потом кинули мне гранату, я поймал и бросился обратно по коридору в ту комнату, под которой стояла на улице немецкая самоходка. Вложил запал, дернул кольцо и бросил противотанковую гранату под переднюю гусеницу. И лег к стене под окно.
Через три секунды получился взрыв. Я сразу поднялся к окну. Два немца выскочили с самоходной пушки. Я выстрелил, одного убил, а другой заполз за пушку. Пушка встала. Я оставил бойца наблюдать, а сам вернулся вниз, дал двум раненым воды и пошел к воротам.
Через улицу все еще бьет пулемет, но уже в темноте. Стрельнет и молчит. С той стороны к нам перебежали санитар Трушин и три бойца. Мы стали выносить раненых. Абдуллаева положили на матрас, привязали к матрасу веревку, один перебежал на ту сторону и потом оттуда потянул матрас – быстро, волоком через улицу!
Вообще мы часто таскали вот так, веревкой, и боеприпасы и завтраки…»
Вот и весь рассказ Николая Ефимовича Ерещенко, дословно записанный в блокноте.
Несколько лет назад, случайно узнав, что он жив-здоров и успел стать до конца войны Героем Советского Союза, я написал ему письмо и получил ответное, которое хочу привести:
«…Получил ваше письмо, которому был очень рад. Да, вы правы, что прошло уже много время с того момента, когда мы с вами виделись. Этот день для меня очень памятный и тем, что это был день освобождения югославской столицы от немецких захватчиков, а еще и тем, что мне в этот день исполнилось тогда двадцать лет.
Мною вам был вкратце тогда рассказан боевой эпизод городского боя на четвертый день. Но первые дни в городе Белграде были не менее жаркими. Сейчас уже трудно вспомнить все подробно, но бои были тяжелые, и днем и ночью.
Коротко о себе. Живу в городе Кировограде, работаю директором автобазы. Семья моя – жена Антонина, две дочери, Ольга и Татьяна. Оля работает и учится в Политехническом институте. Жена также работает бухгалтером, и все время мы трудимся после войны.
Ерещенко Н. Е.».
Помню, как я колебался тогда в Белграде. Как корреспондент, я обязан был сначала засесть на несколько дней, написать обо всем, что успел увидеть, а потом уж, переправив материал в редакцию, продолжать поездку. Можно было сделать и по-другому – сразу полететь в Москву, отписаться там и вернуться сюда. Но я не мог заставить себя сделать ни того, ни другого. Было жалко терять время, запираться здесь, в Белграде, в комнате, сидеть и писать. И в Москву лететь не хотелось. Хотелось увидеть что-то еще и только потом, набив себя всем виденным до отказа, вернуться и отписаться за все сразу.
Так после всех колебаний я и поступил. Уехал из Белграда во Врщац и явился там на аэродром, не оставляя надежды, что меня отправят с ближайшей оказией в Черногорию, а если не туда, куда-нибудь еще, в Хорватию или Словению.
На этот раз на аэродроме во Врщаце я встретился с человеком, о котором до этого знал только понаслышке, – с начальником нашей авиационной базы в Южной Италии, в Бари, полковником Соколовым, который находился на аэродроме во Врщаце, выполняя специальное задание командования.
Не знаю, правда ли не предвиделось тех оказий, которые я имел в виду, или нашим авиаторам в те дни было почему-то не с руки отправлять меня туда, куда я просился, но Степан Васильевич Соколов сразу и решительно сказал, что таких возможностей пока нет. Но, пожалуй, если генерал Корнеев не будет против, можно полететь в другое, тоже, наверное, интересное для меня место. И притом сегодня же ночью. И, еще не сказав, куда именно, поинтересовался, какие у меня при себе документы, давайте поглядим их.
Я вынул из кармана гимнастерки и положил перед ним служебное удостоверение «Красной звезды», свидетельствовавшее о моем звании и должности, и мое предписание: «Направляется в действующую армию…»
Соколов посмотрел и вздохнул:
– Маловато. Надо бы паспорт.
Я удивился:
– Какой же у меня, у военнослужащего, паспорт?
– А вот такой, – вытащив из кармана свой заграничный паспорт, сказал Соколов. – Полетим-то с вами в Италию!
Когда я услышал это «полетим», мне, несмотря на предыдущее «маловато», показалось, что Соколов в душе готов взять меня с собой и сейчас, задним числом, только прикидывает сложности, с которыми это может быть связано.
Я не совсем уверенно напомнил, что первоначальное разрешение на полет к югославам было получено от Молотова и что, наверное, можно считать, что оно действительно и для полета на нашу воздушную базу в Бари…
Соколов ничего не ответил. Еще раз посмотрел мои документы и, окинув взглядом меня самого, добродушно усмехнулся.
– Вид у вас, в общем, более или менее подходящий, заурядно строевой. Colonel как colonel! О'кэй!
При моих слабых познаниях в английском я все же знал, что colonel – это полковник, а я всего-навсего подполковник, но Соколов объяснил, что англичане и американцы слово «подполковник», обращаясь друг к другу, не употребляют. Подполковник, полковник – у них все равно: colonel!
Сказав мне напоследок для одобрения, чтобы я выкинул из головы, какие у меня документы – те или не те, раз полетим, то это будет уже не моя, а его, Соколова, забота. «Даст бог, не только до Бари, а и до Неаполя и Рима вас довезу!» Соколов ушел то ли связываться с Корнеевым, то ли заниматься своими предотлетными делами.
– Советую поспать! Полет ночной! – были его последние слова.
Стихи, которые я спустя несколько лет написал об этом полете, так и назывались «Ночной полет» и начинались со строчек:
Мы летели над Словенией
Через фронт, наперекрест,
Над ночным передвижением
Немцев, шедших на Триест…
Все в ту ночь именно так и было, хотя сам я почти до конца полета ничего не видел. Над горами Югославии стоял очень высокий облачный фронт, и мы, поднимаясь над ним, все набирали и набирали высоту. О том, что мы можем пойти на такой высоте, когда станет трудно дышать, я заранее не думал. Если что и тревожило – мысль о немецких зенитках. И поначалу, когда мы поднимались все выше и выше, это меня, наоборот, успокаивало.
Что на самом юге Италии, в городе Бари, существует наша авиационная база, с которой наши летают в Югославию, в разные ее точки, по разным заданиям, а кроме того, вывозят оттуда в Италию, в госпитали, тяжело раненных партизан, я знал уже давно. Побывать там было интересно само по себе, а возможность вдобавок оказаться еще в Неаполе и в Риме тогда, в 1944 году казалась мне совершенно несбыточной и в первую минуту просто-напросто ошеломила меня. Ведь это был еще даже не сорок пятый, а всего только сорок четвертый год!
Напомнив об этом, приведу сохранившиеся у меня в блокноте записи.
…Последние километры над тихой водой Адриатического моря. Все приближаются очертания берега. Слева ожерелье береговых огней, под ногами огоньки аэродрома. Садимся на освещенное поле. Вылезаем. После полета на высоте пяти с половиной тысяч метров воздух по-летнему жаркий.
Соколов велит мне сразу же из самолета быстро идти во встречающий нас, подогнанный к самому самолету штабной «шевролет» военного образца. Уже из «шевролета» вижу, как он разговаривает с каким-то подъехавшим к самолету на таком же «шевролете» английским офицером. Смеются и дружески хлопают друг друга по плечам.
Соколов садится в машину. Едем несколько километров. Приезжаем в дом, стоящий за оградой в саду. Здесь живут наши. Называется это «Вилла ди Веллина». Мне говорят, что здесь останавливался маршал Тито после того, как наши летчики вывезли его из Дрварского ущелья. Пьем по чашке кофе и сразу ложимся спать; все устали. Думал, что просплю долго, а проснулся через три часа. Комната маленькая, белая, а окно голубое: снизу, с койки, в него видно только небо.
Открываю окно. Во дворике виллы растут пальмы и апельсиновые деревья. Первый раз в жизни вижу апельсины прямо на ветках. И совсем желтые, и желто-зеленые. За низкой каменной оградой вдали спокойная, голубая полоса моря. Одеваюсь и выхожу во двор. Все еще спят.
Увидев меня, из дома вслед за мной выходит югослав в форме, но без знаков различия. Знакомимся, довольно понятно говорит по-русски. Его зовут Антон. После госпиталя занимается тут, на вилле, хозяйством, повар. Говорит, что пойдет сейчас в город. Оказывается, Соколов ночью, когда прилетели, сказал ему, чтобы купил омаров – хочет угостить меня.
Идем по шоссе до Бари, в его портовую часть. Сначала идем через новую часть города. Накатанный асфальт, свистящий шелест шин. Новые, многооконные, большие, но, несмотря на размеры, легкие здания. По таким улицам хочется быстро проехать. Потому ближе к рыбному рынку, старая часть города. Узкие, мощенные камнем улицы. Дома не такие высокие, а кажутся высокими из-за того, что улицы очень узкие. Здесь, наоборот, хорошо, что идем пешком – хочется все время останавливаться.
Дома крепкие, стены толстые, двери часто стеклянные – одновременно и дверь и окно, за которыми тесная и полутемная комната. Внутри у открытых дверей, почти на улице, кто-то жарит я варит на маленьких таганках; кто-то за деревянным столом без скатерти доедает завтрак. А в глубине на кроватях еще спят.
Среди домов высокая, уходящая далеко в небо базилика. Поднимаюсь по истертым ступеням, захожу внутрь. Полумрак и пустота. Антон знает итальянский, говорит, что его знают почти все далматинцы. Прошу его узнать, когда построена эта базилика. Привратник говорит, что в одиннадцатом веке. Ощущение древности этих улиц. У нас все оставшееся от одиннадцатого века наперечет, по пальцам! А здесь в каком-то городе, на какой-то улице какая-то, кажется, мало кому известная базилика. Обыкновенная церковь, одна из многих. Одиннадцатого века – и никого это не удивляет!
Проходим мимо крепости. Не такая старая, но тоже пятнадцатого века, сложена из тяжелых замшелых плит. А на верхушке башни приборы английской военной метеостанции.
Мулы уличных торговцев. Седла с высокими деревянными закраинами, инкрустированные перламутром и медью. Если глядеть спереди или сзади, по форме похожи на наши, старинные женские кокошники.
Рыбный рынок – каменный, внутри оцинкованные стойки. Две огромные лошади, впряженные в громыхающую по плитам телегу; на ней ящики с живой рыбой. К телеге кидаются розничные торговцы, хватают, накрывают грудью и руками ящики, отталкивают чьи-то другие руки, шумят, кричат. Мне кажется, что дело сейчас дойдет до драки, но ничего подобного! Никто ни с кем не поссорился, никто никого не ударил. Всю рыбу разобрали кто куда, и вся она уже на цинковых стойках. Все опять тихо и мирно.
Антон обходит стойку за стойкой и говорит мне, что омаров на рынке нет, «пойдем к морю, может, купим у рыбаков».
Выходим к морю. У берега рыбаки в закатанных по колено штанах ловят между камнями крабов. На пляже стол с навесом и скамейками. Продают только что пойманных устриц и морских ежей. Устрицы дорогие, их берут мало, а морские ежи – дешевая еда. Итальянцы приходят сюда целыми семействами, покупают этих ежей, похожих на каштаны, режут пополам, поливают их соком кусочки хлеба, выскребают из скорлупы все остальное и запивают принесенным с собой вином.
Море тихое. О войне напоминают только мачты потопленных во время последнего немецкого налета кораблей – торчат из воды.
Купив омаров, возвращаемся. По улице мимо нас со страшным ревом лупит вереница «виллисов». На первом американский летчик и местная невеста в фате и подвенечном платье. «Виллисы» гудят непрерывно, словно зацепившись этими гудками один за другой…
…Едем с Соколовым в Неаполь и Рим. Все-таки не удерживаюсь и спрашиваю его насчет документов. Машет рукой, говорит:
– Ничего, обойдемся моими. У вас ничего не спросят. Только бы андерсовцы, увидев нашу форму, где-нибудь не задрались, не вышло бы из-за них скандала. Тогда хуже. Но бояться таких вещей мы тут не приучены. Поживем – увидим.
Из дальнейшего разговора выясняется, что польский корпус Андерса, сформированный у нас, но не захотевший сражаться на нашем фронте, воевал здесь, в Италии, между Неаполем и Римом, понес очень большие потери под Кассино. Андерсовцы тут злые на всех сразу, в том числе и на англичан, потому что англичане сунули их под Кассино, в самое пекло, где потяжелее, и их там легло очень много.
– Поживем – увидим, – повторяет Соколов. С тем и едем.
В Неаполе осматриваем крепость у моря. После осмотра разговариваем с проводником.
– Как, вы русские? А я думал, вы поляки. Нет, постойте. Если вы русские, то где же у вас серп и молот?
Считает, что у нас где-то должны быть обязательно пришпилены серп и молот.
Ночуем в английской военной гостинице, в комнате вдвоем с Соколовым. Соколов еще спит, а я просыпаюсь и автоматически вскакиваю с постели от чьего-то присутствия. И действительно, в комнате английский солдат. У него на каталке чайник и кружки. Налил из чайника две большие кружки коричневого густого чая с молоком, поставил на тумбочки около меня, проснувшегося, и Соколова, спящего, и, не сказав ни слова, развернул свою каталку и ушел. Чай, как выясняется, крепкий и вкусный.
Хотя и война, но дороги в Италии хорошие. Едем от Неаполя до Рима почти без объездов. Иногда на шоссе как на шахматной доске: в серый асфальт вкладками темные пятна там, где были воронки.
Соколов говорит, что до войны итальянские дорожные рабочие славились по всей Европе не только мастерством, но и тем, что им можно было при этом мало платить. Хотя немцы, когда отступали, взорвали на шоссе почти все мосты, но этого едешь и не замечаешь. Все мосты восстановлены. И только когда вдруг перед мостом резко сворачиваем в сторону, понимаем, что мост новый и к нему сделан заново поворот шоссе. А остатки взорванного моста то слева, то справа.
Ливень. Проехав Капую, попадаем на шоссе в воду – вышла из берегов горная речка и катит через шоссе. Мотор заглох. Стоим посреди воды, и вылезти некуда.
Навстречу, тоже через воду, едет грузовик с американцами. Разворачивают свой «студебеккер», подцепляют нас на буксир и вытаскивают. Отцепив на сухом месте, откозыряв, разворачиваются и едут дальше.
Вообще, к чести наших союзников, взаимопомощь на дорогах тут поставлена на ять.
Кругом следы боев. Все слева и справа от дороги разбомблено или разбито. Много воронок, много предупредительных знаков там, где еще не разминировано, по бокам от шоссе.
Подъезжаем к тому, что было городом Кассино. По местности сразу понятно, почему здесь были такие сильные бои. И слева, и справа от дороги горы. Все как на замке. А дорога упирается прямо в Кассино, как в скважину, в которой надо повернуть ключ. Только уже въехав в Кассино, в развалины, видим, Что дорога там сворачивает влево, в объезд города.
Зона разрушения начинается еще километров за шесть, за семь до города. Воронки от бомб перекрывают одна другую. Иногда дома разбиты так, что остались только белые каменные брызги среди травы.
Колючая проволока, уже заржавевшая, вывернутые из земли потроха блиндажей. Надписи: «Не сходить с дороги», «Опасно». В самом городе не разберешь, где были прежде улицы. Он еще не расчищен.
Среди всей мертвечины вдруг около дороги старый довоенный деревянный столб с желтой дощечкой и указателем: «Отель». Вылезаем около него и ходим среди развалин. Да, здесь, ничего не скажешь, были бои, и очень жестокие. Это не просто бомбежка. Это такое мелкое крошево из камня, которое получается, когда день за днем, неделю за неделей лупит по одному и тому же месту артиллерия.
Среди развалин к нам подходят три польских солдата-андерсовца. Стоим, ждем, что будет. Может быть, идут с намерением устроить с нами потасовку? Оказывается, нет. Подошли, чтобы спросить про Польшу. Рассказываю о том, что видел. О боях за Вислой, на плацдармах южнее Варшавы. Они, в свою очередь рассказывают о боях за Кассино, говорят о том, что я уже слышал от Соколова, что их польские части понесли особенно тяжелые потери. Сейчас они стоят здесь поблизости в резерве и отдыхают.
Двое родом из Люблина. Один из них, узнав, что я был в Люблине, расспрашивает про город, сильно ли пострадал, какие улицы целы, какие разрушены. Улиц не помню, но, в общем успокаиваю его, что город более или менее цел.
Спрашивает, где сейчас правительство, в Люблине? Отвечаю, что, кажется, да. Говорит после этого, что ему хочется в Польшу, чтобы там, в Польше, воевать с немцами. Второй кивает.
Садимся в машину, отдаем честь. Поляки тоже. Стоят, смотрят вслед.
Дальше по дороге на Рим тоже многое разрушено, но не так сильно, как в Кассино. А сам Рим цел и ничем не напоминает о войне. На улицах шумная южная толпа и очень много велосипедов. Машин тоже много, но, наверно, все-таки не хватает бензина. Очень много военных. Каких только нет! Американцы, англичане, канадцы, австралийцы, новозеландцы, южноафриканцы, французы, поляки, чехи, бородатые индусы. Эти видны сразу, а всех остальных различаем главным образом по нашивкам на рукавах.
В палаццо «Венеция», где раньше с балкона выступал с речами Муссолини, устроена выставка шедевров, привезенных из всей освобожденной части Италии. Картин немного, всего пятьдесят, по одной-две на залу, но самые лучшие и самые знаменитые: Рафаэль, Боттичелли, Рубенс, Гольбейн, Ван-Дейк, Тициан, Караваджо. Залы полны американскими, английскими, канадскими и всякими другими солдатами, приехавшими в отпуск с фронта.
Вечером идем в оперный театр на оперу «Лючия ди Ламермур». Знаю о ней только, что ее у Толстого слушали Анна Каренина и Вронский. Не знаю, почему поставили именно ее. Может быть, из-за англичан и американцев, из-за того, что ее сюжет из шотландской жизни.
На сцене скалы Шотландии и актеры-мужчины в клетчатых шотландских юбках. А когда в антракте зажигается свет, вижу, как из соседней ложи выходят два офицера в шотландских юбках» таких же, как на сцене…
…Из Рима едем в Неаполь, обратно, другой дорогой, вдоль побережья. Тут тоже были большие бои. Городки поблизости от дороги разрушены или полуразрушены. Незадолго до Неаполя спускает камера, а у нас нет насоса. Встаем у обочины. Несколько итальянцев завтракают на траве около мотоцикла, переоборудованного в крошечный грузовичок. Итальянцев, взрослых и детей, десять. И все они, как видно, едут на этом грузовичке, да еще с корзинами и чемоданами. Непонятно как, но факт.
Итальянцы не только дают нам насос, но и помогают качать колесо. Выясняется, что это семья рабочего консервного завода, которую везет обратно в Неаполь их родственник, механик, владелец и конструктор этого мотоцикла-грузовика.
Поняв, что мы советские, спрашивают про Сталинград – правда ли, что он уже весь заново выстроен и теперь опять самый красивый город в России? Чувствуется, что верят в наши неограниченные возможности. Спрашивают про «катюшу» – правда ли, что Красная Армия не применяла на полную мощь это страшное оружие на своей территории, а теперь, когда будет наступать по Германии, применит эту «катюшу» на полную силу? Женщина, у которой муж дорожный рабочий, спрашивает, можно ли будет после войны поехать в Россию строить дороги.
Потом, когда разговорились, спрашивают, как в России относятся к итальянцам из-за того, что они воевали против нас, вместе с немцами. Волнуются, что мы ответим. Успокаиваются. Требуют, чтобы мы доели с ними их завтрак. Когда отказываемся, говорим, что уже позавтракали, требуют, чтобы выпили по глотку вина – у них с собой большая плетеная бутылка. Чувствуем, что это принципиально важно, и пьем. Когда трогаемся, машут вслед руками.
Под самым Неаполем колесо еще раз подводит. Около дороги роща, у въезда в рощу шлагбаум, у шлагбаума американский солдат. Оказывается, нам повезло. Как раз в этой роще какая-то американская ремонтная часть. Часовой вызывает лейтенанта. Приходит большой неразговорчивый человек, из рукавов далеко вылезают огромные рабочие руки. Рассматривает колесо, потом, сам сев за руль нашей машины, везет нас через рощу на полянку – там стоит его ремонтная летучка.
Лейтенанту помогают несколько итальянских мальчишек. Он командует ими. С нашей машины снимают колесо, ставят на него другую резину. У мальчишек что-то не клеится, лейтенант сам привычно и ловко помогает им. Через пятнадцать минут все готово. Лейтенант говорит «о'кэй»; ничего другого он за все время и не говорил. Мы, поблагодарив его, едем – все в порядке.
…Возвращаемся в Бари. Вечером перед обратным вылетом идем в кино. Сегодня первый день демонстрируется «Диктатор» Чаплина. Давка такая, что только наша советская военная форма позволяет нам кое-как протиснуться в зал.
Зал неистовствует, смеется над Гитлером и Муссолини. Особенно над Муссолини. Это ближе и потому смешнее. В тех местах где он появляется, зал стонет от хохота.
Мне картина тоже нравится, но не смешит меня почти нигде. Смотрю и никак не могу отделаться от мысли, что где-то там еще живет и действует живой, настоящий Гитлер. У нас эту картину, наверно, не смогли бы смотреть слишком много страшного на памяти…
К этим тогдашним записям добавлю, что для Степана Васильевича Соколова поездка в Рим не была туристской прогулкой. Он встречался там с представителями нашего командования при Главном союзном командовании в Италии. Короче говоря, у него были свои служебные дела, в которые он меня не посвящал.
Сначала предполагалось, что я полечу из Бари прямо в Москву. Туда надо было лететь одному из находившихся в то время в Бари наших авиаторов, полковнику Щелкунову. Полет предполагался беспосадочный, прямо до Москвы. По тому времени рейс достаточно длинный. Но самолет был для этого оборудован дополнительными, облегченного типа, стоявшими прямо в фюзеляже брезентовыми баками для горючего, а кроме того, в него ничего не предполагалось грузить. Должны были лететь только экипаж и мы двое с полковником.
Однако погоды, как назло, несколько ночей не было. Один раз, если только меня не подводит память, мы все-таки вылетели, но вернулись, не смогли пробиться через очень высокий грозовой фронт. Потом опять не было погоды, не обещали ее по дальнейшей трассе, давали только до Белграда. В конце концов мы полетели не в Москву, а в Белград и приземлились там не то на десятые, не то на одиннадцатые сутки после нашего вылета в Италию.
На обратном пути погода была хорошая, шли на гораздо меньшей высоте, чем когда летели туда, в Италию. Нехватки кислорода не испытывали, зато видели под собой звездочки зенитных разрывов. Хорошо запомнил их, потому что много раз за войну видел их над собой, вверху и лишь этот единственный раз под собой, внизу.
Вернувшись в Белград, я седьмого ноября был там на приеме, который маршал Тито устраивал в только что освобожденной от фашистов столице Югославии по случаю двадцать седьмой годовщины Октябрьской революции. И вдруг под конец этого вечера за столом югославские партизанские генералы запели старую красноармейскую песню двадцатых годов, напомнившую мне детство, военный городок, пехотное училище в Рязани и тогдашних краскомов – сослуживцев отца по этому училищу.
Эй, комроты!
Даешь пулеметы!
Даешь батареи,
Чтоб было веселее!
В Белграде пели эту песню так же, как пели тогда, в двадцатые годы, в Рязани, – озорно, лихо, с присвистом. И между моими детскими воспоминаниями и этой вдруг зазвучавшей в Белграде песней была какая-то очень важная для меня связь времен.
Утром в день отлета из Белграда – лететь предстояло во второй половине дня – я поехал на хорошо знакомую всем, кто бывал в Белграде, гору Авала высокий и удивительно красивый, поросший лесом холм километрах в десяти от центра города. На этой горе, на самой вершине, стоял тогда и стоит сейчас памятник югославского скульптора Мештровича над могилой Неизвестного солдата, не вернувшегося с той, первой мировой войны.
Я впервые был на этой горе в дни освобождения Белграда, видел следы обстрела, щербины, выбитые осколками наших снарядов в черном мраморе памятника. И знал, правда из вторых уст, некоторые подробности боя. На Авале находился немецкий наблюдательный пункт. Сначала наши били по нему из пушек, а потом, узнав, что странного вида постройка на самой вершине горы памятник Неизвестному солдату, прекратили обстрел и, забравшись на гору, уничтожили засевших там немцев гранатами и автоматным огнем.
Я задумал написать рассказ о могиле Неизвестного солдата и перед этим хотел еще раз побывать там.
Я не умею писать пейзажей, да обычно мне и не приходит это в голову. Но бывали в жизни, в том числе и на войне, исключения, когда какое-то внутреннее значение пейзажа поражало меня, и тогда он уже навсегда западал в память.
Так было и тогда, с горой Авала. То, что именно наверху этой горы, с которой на все четыре стороны света – на юг, север, восток и запад открываются лежащие кругом нее сербские земли, что именно в этой точке находится могила Неизвестного сербского солдата прошлой мировой войны, было связано для меня с мыслями не только о прошлом, но и о будущем, о том, какой же будет в нашем создании память об этой второй мировой, еще не довоеванной войне.
С того дня прошло очень много лет. И вот в 1971 году, тоже осенью, я снова поднялся на Авалу.
Я, конечно, помнил о трагедии, которая произошла здесь в 1964 году, когда наши ветераны боев за Белград, летевшие на двадцатилетие со дня его освобождения, погибли при катастрофе самолета, врезавшегося в склон Авалы всего на несколько сот метров ниже могилы Неизвестного солдата.
Я помнил это, и все-таки, когда увидел врезанную в склон горы каменную плиту со скорбным списком, начинавшимся с имен маршала Бирюзова и генерала Жданова, командовавшего тем самым мехкорпусом, который первым прорвался к Белграду, когда я увидел в этот осенний будничный день цветы у подножия плиты и стоявших перед ней без шапок людей, у меня стиснуло горло.
Умом я понимал, что это всего-навсего случайность, катастрофа, и все-таки, может, оттого, что это была именно Авала с ее могилой Неизвестного солдата, казалось, что смерть настигла этих людей откуда-то оттуда, из прошлого. Тогда, в боях, не коснулась, прошла мимо – под ногами, над головами, на метр справа, на сантиметр слева… А тут, когда они летели на двадцатилетие Победы, все-таки дождалась и настигла.
И в Сербии, и в Хорватии, и в Македонии, и в Черногории, где бы я ни был в эту поездку, осенью семьдесят первого года, на столичных площадях и на сельских улицах, на въездах и при выездах из городов и деревень, на перекрестках дорог и на поворотах горных серпантин – везде я видел памятники погибшим в годы войны с фашизмом.
Памятники были самые разные – иногда плиты, иногда обелиски, иногда скульптуры.
А общим было одно – везде стояли даты смерти: сорок второй, сорок третий, сорок четвертый… И почти везде – даты рождения, объяснявшие, что погибшим было еще так мало лет! Всего восемнадцать, двадцать, двадцать один…
И когда в городе Опатии в курортном парке я вдруг увидел памятник человеку, которому, судя по датам, когда он погиб, было под восемьдесят, я долго смотрел на медную табличку, прежде чем понял, что этот человек не погиб в бою, а умер своей смертью, и что он не партизан, а ученый-садовод, заложивший когда-то этот парк, где теперь стоит ему памятник.
Так непривычно было увидеть в послевоенной Югославии памятник человеку, умершему в своей постели…
И это чувство непривычности сближало меня с югославами, мою память о войне – с их памятью, мое прошлое – с их прошлым.
Не знаю, достаточно ли внятно объяснил я это свое чувство, но, не сказав о нем, не могу проститься с Белградом осени сорок четвертого года…
До Москвы из Белграда тогда, в сорок четвертом, я добирался сначала тремя самолетами, с пересадками и ожиданиями погоды. А потом, от Брянска, поездом.
Прямо с дороги явившись в «Красную звезду», я стал докладывать заместителю редактора Александру Яковлевичу Карпову о том, где был и что делал.
Мой рассказ о полете в Италию Карпов выслушал с удивлением и впервые в жизни наорал на меня, имея к тому все основания.
– Мы его, понимаешь, две недели искали, рассылали по военному проводу запросы, а он был в Италии! Да кто тебе разрешил? Ты хоть там, на месте, у кого-нибудь «добро» получил?
Пришлось сказать правду: не получал.
– Будет тебе теперь на орехи! Так достанется, что света не взвидишь! Да ты хоть понимаешь, что наделал? – кипятился Карпов.
Я молчал. Понимал, что выволочка справедливая, но что сделано, то сделано.
Замолчал и Карпов. Долго ходил по кабинету и думал. Потом остановился передо мной.
– Сколько тебе нужно времени написать о том, что видел в Италии? Четырех часов хватит?
Я сказал, что хватит.
– Бери машинистку, запирайся и диктуй, не уходя из редакции.
Я заперся с машинисткой и, надиктовав за четыре часа не больно-то складный очерк «По дорогам Италии», принес его Карпову.
Карпов прочел, отправил в набор с пометкой «срочно». И только после этого впервые усмехнулся.
– Вот, отправил в набор на свою голову. Пусть все увидят, что эта твоя Италия уже лежит у нас в набранном виде, прежде чем ты растреплешься о своей авантюре и с тебя начнут требовать устных и письменных объяснений, как и почему. Раз собираемся печатать в газете, авось никому не придет в голову, что такая поездка могла быть ни с кем не согласованной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.