Текст книги "Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 44 (всего у книги 50 страниц)
– Нет, все-таки она женщина. По-моему, вы это неверно, – говорит Дударев. – Вот дом я сгоряча хотел сжечь. Даже было приказал, чтобы сожгли, а потом отдумал. Все-таки территория польская, и так мало во всем этом селе целых домов осталось, кому-нибудь еще пригодится жить! Что ж его жечь? Неразумно. А что до его жены, так ее оставили. Передали контрразведке, пусть с ней разберется. А стрелять женщин я никому не позволю. Это вы напрасно сказали, – укоризненно говорит мне Дударев. И за его словами я чувствую человека хотя и ожесточенного войной, но при этом твердо убежденного, что женщин нельзя расстреливать ни при каких обстоятельствах…
Спустя тридцать лет не всякий раз до конца влезешь в собственную душу, не всегда поймешь себя тогдашнего.
Перечитывая записанное тогда, захотелось поставить отточие и пропустить этот разговор с генералом Дударевым. Мне трудно сейчас поверить, что я мог сказать то, что я сказал тогда, что жену этого убийцы надо было тоже расстрелять для устрашения, чтобы таких убийств не повторялось.
Даже пусть это была всего-навсего сказанная в запале фраза, пусть я этого никогда бы не сделал в действительности, но все-таки я ее сказал, эту фразу. А командир дивизии пристыдил меня за нее. Для него была начисто исключена возможность такой кары по отношению к женщине, хотя бы и жене убийцы. А для меня тогда, в сорок пятом году, выходит, нет?
Что во мне заговорило тогда, в ту минуту? Что до такой степени ожесточило? Может быть, вдруг вспыхнувшее воспоминание о Майданеке и о той незабываемой страшной бабе-эсэсовке, надзирательнице, убийце, которую я там допрашивал? Может быть, я вдруг подумал, что жена этого фашиста так же, как и ее муж, способна стать убийцей, что ж ее жалеть?
Не знаю сейчас, как ответить самому себе на все эти вопросы. Но знаю, что так это было. Было со мной и бывало с другими людьми, отнюдь не жестокими от природы.
Горжусь Дударевым и его ответом, стыжусь своих слов, но оставляю их такими, какими они были тогда…
Возвращаюсь к записной книжке.
…Покончив с бритьем, Дударев долго и шумно фыркает, моется.
В это время сообщают, что на НП корпуса находится Москаленко, а этот НП в каких-нибудь пятистах метрах отсюда. Мне хочется повидать Москаленко и спросить его, как идут дела в масштабах армии, и я прошу Альперта съездить туда, проверить, действительно ли Москаленко там.
Альперт уходит, а Дударев обращается ко мне, предлагает мне на скорую руку пообедать.
– То есть, вернее, позавтракать. А хотя, в сущности, все же пообедать, поскольку обеда сегодня не предвидится!
Отказаться неудобно, хотя это и нескладно вышло по отношению к только что уехавшему Альперту, но что делать.
В ожидании обеда Дударев вдруг начинает ругать барахольщиков.
– Особенно некоторые «боги войны» этим отличаются, будь они неладны. Пехотинец, который впереди идет, он с собою чемодан брошенного барахла не заберет. Не пойдет – в одной руке автомат, а в другой чемодан. Что он: ну, если повезет, поест до отвала, ну, что-нибудь в свой сидор запихнет. Кстати, чаще всего то самое, что завтра же и выбросит, дальше не понесет! Ну, какую-нибудь занавеску на портянки себе порвет и тут же себе ноги подвернет. Ну, в карман полкилограмма сахара насыплет и потом его вместе с сором есть будет. Я за это никогда ничего никому не скажу. А артиллеристы, те в брошенный населенный пункт заходят после пехоты и раньше начальства. Вот этим некоторые и пользуются. Пехотинец с собой чемодана не возьмет, а этот или на лафет приторочит, или в машину сунет – и все в порядке. Наблюдал таких, которые этим отличаются. А когда увидел у одного такого кольцо золотое на пальце, содрал его с пальца. – Дударев, оттянув рукав, сжимает огромный свой кулачище. – Вот этим кулаком сплющил его и кинул куда подальше. Жалко, конечно, – золото! Но что это означает – кольцо на пальце? С кого оно снято? Потому что золотое кольцо – это один раз на тысячу, чтобы кто-нибудь в брошенном доме прямо на столе оставил!
По телефону звонит начальник штаба дивизии. Речь идет о каком-то танковом десанте.
Дударев требует, чтобы десант был посажен на броню без всякого промедления. Я спрашиваю, что это за десант.
Оказывается, в мое отсутствие, пока я искал командира Чехословацкой бригады, пришло сообщение, что танки уже прорвались на западную окраину Лослау, и Москаленко приказал посадить на эти танки десантников из дивизии Дударева и с темнотой прорваться еще дальше к Одеру.
– Нет, сегодня до Одера навряд ли дойдем, – говорит Дударев и показывает по карте расстояние, еще отделяющее нас от Одера. – Вот до сих пор сегодня, наверно, дойдем.
В его словах чувствуются хладнокровие и привычка к тому, что на войне не все так получается, как хочется и как первоначально записывается в планах.
– Всеми силами не дойдем, а батальон сядет на танки и прорвется.
В двух котелках приносят еду, и мы наскоро перекусываем.
– Вот, черт его знает, почему-то нам из тыла рыбу не присылают. Прислали б хоть какую-нибудь селедку, чтобы мы об особенностях Советского государства не забывали. Селедка у нас хорошая, а мы о ней уже забыли. Я про икру не говорю! Селедку! Как раз на моем участке однажды венгерский командующий, генерал-полковник Миклош Бела, оказался, так он, пока у нас в дивизии сидел, все интересовался, не намерены ли мы венгров присоединить или оккупировать. А я ему и говорю: да что вы, нет у нас такой цели! Нам дай бог над самими собой поцарствовать как следует… В самом деле, зачем нам ваша земля? Уголь у нас есть, нефть есть, железо есть, алюминий есть… Каучука, правда, нет, так мы искусственный научились делать. А вдобавок еще икра наша, русская, говорю ему в заключение. «Да, – говорит, – прекрасная икра», – даже облизнулся. Ему расхвастался, а сами уже полгода селедки не видим. Даже написать об этом куда-нибудь захотел!
В конце пятиминутного обеда опять звонок, Дударев подходит, и хотя я, слушая на фронте телефонные разговоры, часто по первым же словам, по интонациям, по разговорчивости или молчаливости догадываюсь, откуда звонят человеку, снизу или сверху, и если сверху, то какой именно начальник, на этот раз на протяжении всего разговора так и не могу попять, кто говорит с Дударевым. Он разговаривает своим обычным независимым тоном, голос его совершенно не меняется.
– Так точно, Дударев. Никак нет. Почему плохо? Нет, неплохо воюем. Шестнадцать орудий взяли. В полной исправности. И прошли пять километров… Да, буду двигаться вперед. С утра двигал. Сейчас дообедаю и опять двигать буду. Есть. Ну, что ж Еременко, моя дивизия свою задачу выполняет… Есть. Есть, буду знать!.. Есть… – повторяет он. Видимо, ему хочется как можно скорее положить трубку. – Есть… понимаю… есть!
Положив трубку, он садится за стол, отправляет в рот последний кусок котлеты, одним махом проглатывает стакан компота и, уже вставая, говорит:
– Москаленко звонил. Новый командующий фронтом, оказывается, теперь Еременко. Говорит: «Еременко тебе покажет!» Ну а что он мне покажет, если все идет нормально?
В его голосе ни тени страха или волнения.
– До свидания, увидимся.
– Само собой…
Я ухожу от Дударева и, встретив Альперта, еду с ним на НП корпуса, где, как удостоверился Альперт, действительно находится Москаленко.
Москаленко сидит на НП вместе с Епишевым и начальником Штаба 95-го корпуса, спокойным украинцем полковником Шубой. Я здороваюсь.
– А вы знаете, что ваш приятель-то уезжает? – говорит мне Москаленко.
По своему содержанию фраза звучит иронически, но в тоне, которым она сказана, иронии нет.
– Кого вы подразумеваете? – спрашиваю я.
– Петрова.
– Да, я знаю, что он уезжает, – говорю я.
– Еременко теперь.
Я молчу.
– Да, – после паузы говорит Москаленко, который, как мне в последнее время казалось, был во многом не согласен с Петровым, в душе винил его за неудачу предыдущего наступления и хотя и отдавал ему должное как человеку, но был недоволен им как командующим фронтом. – Неудачно у нас выходит, неудачно! Посреди наступления все меняется. Уже все в одном направлении разработали, а теперь новые планы появятся, новые направления… Неудачно! – в третий раз повторяет он. – Не вовремя! – И, поворачиваясь к полковнику Шубе, переходя с меланхолического тона на недовольный, говорит: – Все-таки мало вы сегодня прошли.
– У нас трудный участок, – спокойно отвечает Шуба.
– Это верно, – соглашается Москаленко. – Участок трудный без дорог. Хотя вы, конечно, не моргали, а чужие дороги заняли своей артиллерией – и у правого, и у левого соседа, – так что в смысле дорог у вас с ними так на так вышло. Хотя участок верно трудный.
Он спрашивает, когда в корпусе намерены закончить посадку десанта на танки. Шуба докладывает.
– Учтите, – говорит Москаленко, – пока что вам до Одера ближе, чем соседям. Посмотрите на карту. Видите, как он сам навстречу вам изгибается, подходит? Вы должны первыми дойти. А идете все-таки плохо… Вот Бондарев свой корпус за ночь перебросил с одного участка на другой, а уже больше вашего сегодня занял. И это после ночного марша… А ну-ка, вызовите мне авиаторов.
Ему вызывают авиаторов, но слышимость плохая. Тогда он начинает кричать, чтобы ему дублировали.
– Дублируйте… Девушка, девушка… Ты меня слышишь? – почти жалобно взывает он. – Передавай. Вызываю авиацию.
Он звонит назад, в глубокий тыл, а пункты, которые он отмечает на карте, подчеркивая их карандашом, совсем рядом с деревней Поломя, где он сидит.
– Передавай, – говорит он, – и повторяй!
Девушка передает и повторяет ему заковыристые польские и немецкие названия деревень.
– Передавай и дублируй, чтобы штурмовики еще один мощный удар нанесли до вечера… – Он называет серию соседних с Поломя пунктов. – А теперь так, – положив трубку, он поворачивается к начальнику штаба корпуса. – Есть сведения, и вы обязаны их знать, что немцами переброшена сюда 8-я танковая. Двумя артиллерийскими дивизионами займите оборону к северо-востоку от Лослау. Организуйте там противотанковый район я поглубже прикройтесь вдоль дороги.
После этого он начинает звонить в дивизию, которой незадолго до этого придали Чехословацкую танковую бригаду.
– Что это у вас, Савельев (Савельев – условный позывной командира дивизии)? Где у вас чехи? Один батальон в деревне стоит. А почему он до сих пор стоит, а не идет? А второй где? А почему вы плохо используете танки? Или вы используйте танки как следует быть, или я у вас их немедленно отберу за безграмотное использование. И будете действовать одной грудью. А впереди пехоты пойдете сами… Кстати, где вы сами? Уточните мне обстановку.
Его собеседник, видимо, докладывает обстановку неточно. Москаленко, обернувшись к Епишеву и прикрывая трубку рукой, говорит:
– Чувствую, что сидит здесь, через три дома… Где вы сидите?.. Это я знаю, что вы сидите у себя на НП. А где ваш НП? Где впереди? Ах, в Поломя?! Где, на какой окраине? Я хочу к вам приехать. На восточной? Так вы же сидите в полутора километрах сзади меня, а ваше место впереди…
На этом кончается его разговор с командиром дивизии, и он приказывает немедленно вызвать командира корпуса, в который входит эта дивизия, очевидно, для крупного разговора.
– Вот как иногда бесстыдно очки втирают! – говорит Москаленко, покусывая тонкие губы и задумчиво глядя перед собой.
Я спрашиваю, занят ли Лослау.
– Донесли, что занят. А что? Хотите ехать?
Я говорю, что попробую.
– Попробуйте.
По дороге на Лослау видим еще несколько разбитых немецких пушек. Потом вдруг слева от дороги на большом заболоченном лугу, дочерна изрытом «катюшами», густо лежат несколько десятков трупов немцев. Должно быть, немцы бежали, когда их накрыли «катюши». Трупы лежат и дальше вдоль дороги, но уже не так густо. Вообще сегодня по ряду малых и больших признаков чувствуется, что наступление, несмотря на медленное продвижение, идет удачнее, чем в предыдущие дни. Именно сегодня немцам нанесены тяжелые потери.
Впереди, в Лослау, сильно стреляют.
До города остается меньше километра. Мы останавливаемся на возвышенности. Дорога спускается в глубокую лощину, а на другом конце этой лощины, слегка поднимаясь в гору, стоит Лослау.
Перед самой железнодорожной насыпью около Лослау видна залегшая, окапывающаяся пехота. Это зрелище меня немножко удивляет. Но впереди на дороге тихо, и мы уже решаем ехать, Когда выскочивший откуда-то из-за дома капитан останавливает наш «виллис».
– Пока подождите, не ездите, – говорит он. – Весь этот участок сильно простреливают. Только что был большой артналет… Видите, пехота залегла. Подождите до темноты, уже недолго.
– А в самом Лослау есть пехота?
– Не знаю, – говорит он. – Наверно, есть. Танки уже часа четыре как прошли туда.
Мы стоим в нерешительности. Справа от нас две батареи 76-миллиметровых пушек бьют куда-то севернее Лослау. А немецкая артиллерия действительно, как нас и предупреждали, начинает бить по ведущей в город дороге. Видно, как на западную окраину города с визгом один за другим заходят наши «илы». Летчики пикируют, пуская в ход эрэсы, и под крыльями у них вспыхивают огненные пучки.
Постояв еще минут десять и не решившись ехать сегодня дальше к Лослау, мы поворачиваем назад.
Недалеко от дороги, не замеченная нами раньше, стоит обгоревшая «тридцатьчетверка». На ее изуродованных гусеницах сидят три пехотинца. Двое слушают, а третий играет на маленькой трофейной гармошке «На позицию девушка провожала бойца…».
Проезжаем несколько километров. Темнеет. Остановка. Лопнула вторая за день камера – залез гвоздь. При дороге высится разбитый снарядами фольварк. Заходим в него. Там все перевернуто. По крайней мере, десять или двенадцать снарядов попало в этот дом. Должно быть, там сидели немцы – у окна среди обломков валяются немецкие пулеметные ленты…
В ста метрах от фольварка, у самой дороги, воронка. Около нее лежат окровавленный ботинок, окровавленный кусок плащ-палатки и исковерканный котелок – все, что осталось от человека. А рядом, в двух шагах, насыпан маленький свежий холмик. В головах воткнут столбик, и на нем в большую палисандровую раму, должно быть взятую из фольварка, вставлен белый картон, оборотная сторона какой-то литографии с надписью от руки:
КАСАТКИН – сержант
БЕЛЯКОВ – сержант
КОНДРАТЕНКО – ефрейтор;
БРОДИЙ – красноармеец
Погибли 26.111.1945 года
Я стою у могилы и думаю об этом мгновенном конце четырех человеческих жизней. Они брали этот фольварк, по ним стреляли из минометов, около них разорвалась мина, они были убиты, и их похоронили в двух шагах от этой воронки, возле того самого фольварка, который через полчаса захватили их товарищи – захватили, взяли раму, может быть, от портрета Гитлера, может, от портрета какого-нибудь немецкого предка в сюртуке, и вставили в нее оборотной стороной какую-то литографию, и написали на ней четыре фамилии, и пошли дальше, вперед на Лослау. А извещения еще только будут написаны и еще полтора или два месяца будут добираться до Иркутска, Новгорода, Полтавы… Вот она, судьба человека на войне во всей ее страшной простоте…
Мы возвращаемся на дорогу. Накачивать шину нам помогает красноармеец 1896 года рождения, с классической внешностью солдата, с большими седыми усами и выцветшими густыми бровями. Он помогает старательно, видимо, скучает здесь и не знает, что делать. Потом спрашивает меня:
– Который час?
Я говорю.
– А что ты тут делаешь, отец? – спрашиваю я.
– А я тут у дороги поставлен, чтобы дорогу ровнять, – отвечает он.
Как раз в этом месте дорога поверх разбитого вдребезги асфальта метров на пятьдесят в длину засыпана щебнем, осколками битого кирпича. Когда проходит тяжелая машина, то дорога колышется, как море, ходит волнами. Как только несколько машин проходит по одному и тому же месту, они выдавливают на дороге глубокую колею. Старик боец поставлен здесь для того, чтобы регулировать движение машин, чтобы они не ехали все время по одной и той же колее. Рядом с продавленной колеей дорогу выпучивает вверх, и старик старается, чтобы следующая машина прошла уже не по колее, а как раз по этому выпучившемуся бугру, тогда бугор рядом с колеей продавливается, и дорога становится опять ровнее. Более легкие машины он пропускает мимо себя, но, как только идет тяжелый «студебеккер», старик бросает качать колесо, выскакивает на дорогу, кричит водителю и показывает ему руками, как нужно ехать. Некоторые водители проскакивают мимо, но большинство слушается и, въезжая на бугры, вдавливает их, ровняя дорогу.
С колесом возимся долго, клеим камеры, меняем, чтобы больше не стоять, накачиваем еще и запаску. Добираемся до Пщины глубокой ночью…
Записная книжка за 27 марта 1945 года.
…С утра я пошел к Ортенбергу и с его помощью узнал, что Петров еще не уехал. Мне очень хотелось повидать Ивана Ефимовича, а вместе с тем казалось, что человеку, который еще был здесь командующим фронтом, полным хозяином, могут быть неприятны какие бы то ни было попытки выразить ему сочувствие. И все-таки не повидать его теперь, после всего случившегося, казалось мне просто невозможным.
Ортенберг, как я и ожидал, посоветовал мне ехать в штаб фронта.
– Допускаю, что ему именно сейчас обременительно свидание с тобой, как и всякое другое свидание, – сказал Давид. – Но думаю, что впоследствии ему будет все-таки приятно, что ты пришел к нему проститься. И от меня непременно передай ему привет. Теперь он уже не командующий, и ему не может прийти в голову, что у меня для этого какие-нибудь корыстные побудительные причины. Он очень хороший человек. Вот уж кому не везет, так поистине не везет.
Я поехал в Кенты к нашим ребятам – журналистам, у которых стоял телефон. Собственно говоря, я не очень представлял себе, как и куда мне звонить. Звонить по телефону командующего – боялся налететь на Еременко. В данном случае это было бы совсем некстати… В конце концов я дозвонился до адъютанта и уже при его помощи связался с самим Петровым.
– Слушаю, – сказал Петров своим обычным ворчливым голосом.
– Здравствуйте, Иван Ефимович, это Симонов говорит.
– А-а, Константин Михайлович, здравствуйте.
Обычно следовали или вопрос: «Ну, где ж вы пропадали?», или предложение: «Заходите». Сейчас последовала тягостная пауза.
– Иван Ефимович, очень хочу вас повидать, – сказал я.
– Только попозже, – сказал он. – Вы попозже можете?
– Конечно. Я для этого в Кенты приехал. Буду сидеть здесь, ждать.
– Часов в пятнадцать, хорошо?
– Хорошо. Буду ждать.
– А где будете ждать?
Я сказал, что буду сидеть у журналистов.
– Я вам позвоню, – сказал Петров, и на этом разговор закончился.
Ровно в три, с обычной точностью, раздался звонок.
– Константин Михайлович?
– Да.
– Петров говорит. Приходите. Жду.
Во дворе домика, где жил Петров, было тихо. Ходил только один часовой. И мне почему-то бросилась в глаза случайная, может быть, подробность: это был не автоматчик, а часовой с винтовкой.
Я прошел в приемную. Там сидел только один из ординарцев, которого я и раньше встречал у Петрова.
– Кто-нибудь есть у генерала армии? – спросил я, обходя слово «командующий» и думая о том, что это слово надо будет обходить и в дальнейшем.
Оказалось, что у Петрова сидит секретарь Военного совета.
Через несколько минут он вышел, а я вошел.
Петров сидел за столом, так же как и всюду, где он бывал, накрытым огромной картой. Он поднялся мне навстречу. Поздоровался. Наступила пауза. Потом Петров сказал:
– У Москаленко-то ничего пошло дело! Двигаются понемножку.
Я сказал, что да, двигаются.
– Вы где были-то?
Я объяснил, где был.
– Да, – сказал Петров. – Хорошо как будто пошло. Если за сегодняшний день и за ночь подойдут к Одеру, то в ближайшие дин могут взять Моравска Остраву.
– В ближайшие дни? – переспросил я.
– Да. Тут будет одно из двух. Если нам удастся в ближайшие дни форсировать Одер, немцам неоткуда сейчас взять резервы. Чтобы подтянуть их из глубины и в большом масштабе, им понадобится хотя бы два-три дня. А теми резервами, которые они имели под рукой, они уже воспользовались. Рассчитывали на 8-ю танковую и на 16-ю танковую. Но их уже расщелкали. 751-я пехотная в начале боев была у них свежая, но ее тоже разбили. Так что в ближайшем тылу у них не должно быть резервов. Но если день-два не форсировать Одер, эти резервы могут появиться, и тогда будем сидеть под Остравой.
– А сколько еще осталось до Одера? – спросил я без раздумий. Кому же, как не Петрову, это знать!
И лишь в следующую секунду вспомнил, что он уже не командующий фронтом и может не знать последней обстановки. Но я оказался не прав.
– Сейчас я вам покажу, – сказал Петров и провел карандашом по карте. – Вот здесь и здесь осталось всего по пять километров. Час назад мне звонил Москаленко. Ночью могут пройти эти пять километров.
Он сделал еще несколько замечаний, касавшихся общего положения на фронте, и мне стало совершенно очевидно, что он не только не желает сам говорить ни о чем, связанном с его отъездом, но и не желает, чтобы на эту тему говорил я. Мне даже показалось, что наш разговор вообще не коснется этого. Но Петров, рассказав о положении на фронте, вдруг спросил как о самом естественном:
– Как, поручения в Москву будут?
И в этом вопросе сказался весь его такт. Он разом дал мне понять, что прекрасно понимает, что я уже наслышан о происшедшем, но что он не намерен касаться этого, а просто, как старый знакомый, раз едет в Москву, предлагает, чтобы я, если захочу, воспользовался этой оказией.
– А когда вы едете? – спросил я.
– Сегодня вечером. До Кракова на машине, а оттуда поездом. У меня свой вагон.
– Спасибо, – сказал я. – Тогда я сейчас схожу, напишу письмо и отдам вашему адъютанту.
– Хорошо, – сказал он.
В кабинет вошел генерал-лейтенант Кариофилли, командующий артиллерией фронта. Петров пригласил его присесть и спросил меня:
– Ну как, если взять все в целом, довольны вы этой поездкой? Много сделали?
Я ответил, что передал по телеграфу три корреспонденции, готовлю четвертую, а главное, собрал много материала, в том числе материал к повести, которую хочу написать, и, коротко рассказав ему историю партизанского доктора Юлия Бернарда, понимая, что после прихода Кариофилли мне ни к чему задерживаться, пора оставить их вдвоем, встал и попросил разрешения уйти.
– Всего доброго, – сказал Петров, протягивая мне руку.
Мне хотелось ему сказать разные хорошие слова, но от этого удерживало присутствие Кариофилли. И я лишь немного задержал руку Петрова и пробормотал, что благодарен ему и надеюсь скоро увидеться.
Когда я вышел, у меня в душе была какая-то пустота. Раз Петров ехал отсюда в Москву не спеша, поездом, значит, бродившие у меня до этого мысли, что, может быть, его просто назначают на какую-то другую должность, отзывают в Москву для другой работы, были самообманом. Его не переводили, а снимали, и он ехал теперь в распоряжение Ставки, и неизвестно, долго ли, коротко ли, но будет не при деле, а в конце войны это особенно горько.
По внешнему виду Петрова нельзя было заметить, насколько сильно он нервничал и переживал случившееся. Во всяком случае, он выглядел человеком, твердо решившим держать себя в руках. Даже тот нервный тик после контузии, который подергивал его лицо, когда он волновался, сейчас не был заметней, чем обычно. Он был человек, как человек, точно такой же, как всегда, и, не зная заранее всего происшедшего, я, придя к нему, ровно ничего не заметил бы по его поведению.
Может быть, и некстати, но мне вспомнился один рассказ, связанный с нервным тиком Петрова. Получилась эта история с одним командиром дивизии на Втором Белорусском фронте. Командир дивизии никогда раньше не видел и не знал Петрова, а Петров, когда был назначен командовать Вторым Белорусским фронтом, после предшествовавших этому переживаний страдал своим тиком сильней, чем обычно, и часто и быстро подергивал при этом головой. Командир дивизии рассказал об этом примерно так:
– Приехал ко мне командующий. Спрашивает, как я предполагаю наступать на своем участке. Докладываю ему: так-то и так-то. Кивает. Молчит. Снова кивает. «Дальше докладывайте» – говорит. Разворачиваю карту. Докладываю. Снова молчит, снова кивает. Вижу, соглашается со мной. Ну, у меня на душе уже легче, я ему предлагаю свой план во всех подробностях. Он кивает. Чувствую, со всем согласен. Потом спрашивает меня: «Все? Закончили?» «Закончил». – «Очень неразумный план. Очень неверный план, – говорит, – составили. Плохо придумали. Еще подумайте. После этого еще раз буду с вами говорить». И вышел, устроив мне этот разнос. А все время кивал. А я, не поняв, в чем дело, подумал о нем: «Вот странный человек!..»
Я зашел на квартиру к корреспондентам. Сначала написал письмо домой, а потом меня все-таки потянуло написать на прощание несколько теплых слов Петрову, таких, чтобы не оказаться при этом бесцеремонным и не копаться в чужой душе. Написал и отнес оба письма.
У Петрова кто-то был в кабинете. А в приемной сидел и ждал очень полный генерал-лейтенант. Когда я повернулся уходить, он спросил меня:
– Откуда вы, товарищ полковник?
Я объяснил.
– Будем знакомы. Корженевич.
Так я познакомился с начальником штаба фронта, о котором много слышал, а увидел его впервые только теперь.
Выходя из дома, я встретил на пороге Кучеренко, который был спутником Петрова везде и всюду с первого года войны. Этот толстый, храбрый, обычно говорливый украинец выглядел сейчас ужасно. Он как-то осунулся, почернел. Я почти не узнал его в первый момент. У него был не только совсем другой, тихий, глуховатый голос, но и другое выражение лица. Наверно, потому, что раньше постоянная улыбка была неотъемлемой частью этого лица, а сейчас ее словно вдруг и навсегда стерло. Глядя на Кучеренко, я понял не только то, как сильно переживает он, но и как сильно переживает случившееся сам Петров. Видимо, все было плохо, очень плохо.
Я попросил Кучеренко передать письма, простился с ним и ушел…
Как это видно из записной книжки, еще не зная, как скоро кончится война, но, как и все, чувствуя, что это не за горами я уже думал о своих послевоенных писательских планах – о повести и даже о военном романе.
Повести о партизанском докторе я так и не сочинил.
А роман о войне все-таки написал. Но гораздо позже, чем думал тогда, в сорок пятом… И, поставив точку на его последнем томе, так и не добрался до тех событий, которые видел в конце войны на Четвертом Украинском фронте.
Однако и мой тогдашний ответ Петрову, что я собрал много материала, и мои тогдашние мысли, что я когда-нибудь выведу в романе в роли командующего фронтом человека, похожего некоторыми своими чертами на Ивана Ефимовича, не остались без последствий.
Командующего фронтом, чертами характера напоминающего Петрова, я в романе не вывел, но Петров был одним из людей, общение с которыми в годы войны подсказало мне некоторые человеческие черты главного героя романа «Живые и мертвые» – генерала Серпилина, и в особенности характер его взаимоотношений с подчиненными.
Кстати, о подчиненных Петрова. Поистине редкое единодушие в оценке его человеческих качеств чувствуется во всех письмах о нем, полученных мною за последние годы. «…Только хорошее рождается в сердце при упоминании об этом славном человеке, как солдат, горжусь своим командующим, люблю его!..»
«…Вы верно подметили его исключительную память на фамилии. Он в Каракумах один раз видел меня в 1931 году, когда я командовал отрядом против басмачей, – а потом в 1942 году под Новороссийском, когда я доложил ему, что я комиссар корпуса, и назвал свою фамилию, он дал мне руку и, улыбаясь, сказал: «Старый знакомый, политрук из полка ВЧК, из Хивы». И я был поражен его памятью…»
«…Это был человек с большой буквы. Из глаз этого никогда не плакавшего человека катились слезы, когда при высадке на Керченский полуостров был убит стоявший с ним его ординарец. Мне это известно, я сам высадился немножко раньше…»
«…Лично зная об этом достаточно подробно на примере последнего, горького, трудного, но победного десанта в Крыму, я имел возможность неоднократно убедиться в исключительных чертах характера этого большого человека…»
Я привел четыре отзыва четырех самых разных военных людей – пехотного лейтенанта, корпусного политработника, майора-связиста и военного врача – о человеке, под началом у которого они в разное время служили.
И отзывы эти дороги мне не только сами по себе, но и как еще одно подтверждение моих собственных представлений о Петрове.
Возвращаюсь к записной книжке.
…Вечером, закончив и отправив по телеграфу очерк о чехословацких танкистах, я ужинал с Ортенбергом, когда мы услышали по радио приказ. Приказ был дан Первому Украинскому фронту за город Рыбник. Падение Рыбника ожидалось с часу на час, что не было неожиданностью и не удивило нас. Очевидно, 60-я армия заняла Рыбник после того, как немцы вынуждены были отступить из города под угрозой все более глубокого охвата их 38-й армией Москаленко.
После приказа передавали сводку. В сводке среди прочего отмечалось: «Северо-восточнее города Моравска Острава войска Четвертого Украинского фронта в результате наступательных боев заняли города Зорау, Лослау и более сорока других населенных пунктов…» Никакого приказа за это не было. За Рыбник был, а за это нет.
Ортенберг расстроился. Наверное, еще сильнее расстроился Москаленко, у которого сосед справа вырвал из-под носа салют. За Зорау и Лослау уже четвертый день шли тяжелые бои, было Убито и ранено несколько тысяч человек. А оставить Рыбник немцам, наверное, пришлось именно потому, что были заняты Зорау и Лослау. А между тем салют на этот раз был Курочкину, а не Москаленко. Так бывает на войне нередко. И хотя, казалось бы, пора было привыкнуть относиться к этому философски, люди, которых это затрагивает, все равно каждый раз огорчаются…
Несколько слов о справедливости в оценках действия войск. В дни войны, в горячке боев, в спешке донесений и составления приказов на основе этих донесений порой трудно было взвесить на безошибочной точности весах меру вклада тех или иных войсковых частей в достижение того или иного успеха.
Тем более важно, когда у хорошо знающих эту сторону дела военных людей хватает благородства, вспоминая о войне спустя много лет, уточнить прошлое в пользу соседа.
Именно такое уточнение, связанное с событиями на стыке Четвертого и Первого Украинских фронтов в конце марта 1945 года, я нашел в книге маршала Конева «Сорок пятый», и мне кажется не лишним процитировать здесь его слова:
«Мы продолжали продвигаться, но по-прежнему крайне медленно. Изо дня в день шли упорные бои за овладение небольшими населенными пунктами, узлами дорог, высотами и высотками. Войска несли немалые потери. Это, естественно, вызывало чувство неудовлетворенности. Операция протекала явно не в том духе, не в том темпе, не на том уровне, на которые мы вправе были рассчитывать, исходя из собственного опыта, из своего совсем недавнего боевого прошлого. Но вот 24 марта после некоторой паузы левее нас, в полосе Четвертого Украинского фронта, возобновила наступление 38-я армия под командованием боевого командира К. С. Москаленко. Своими решительными действиями она изменила обстановку на левом фланге 60-й армии. Для противника создалась угроза окружения в районе Рыбника и Ратибора. А у нас возникли благоприятные предпосылки для штурма этих городов. 60-я армия взяла Рыбник…»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.