Текст книги "Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 41 (всего у книги 50 страниц)
…Утром мы выехали с Альпертом из Пщины, намереваясь попасть на Первый Украинский в 60-ю армию генерала Курочкина, которая наступает, и, по слухам, удачно. Но когда мы по дороге туда заехали в Гинденбург, чтобы на всякий случай запастись разрешением комендатуры на ночлег в гостинице, если к ночи вернемся сюда от Курочкина, то вдруг узнали о неожиданном для нас событии.
Не дожидаясь конца войны, Верхнюю Силезию уже сейчас передают Польше. Конечно, это предвиделось Крымским соглашением. Верхняя Силезия так или иначе должна была отойти к Польше, но то, что это происходило уже сейчас, очевидно, было политической акцией, которая могла оказать влияние на более демократический состав формирующегося сейчас польской правительства. Во всяком случае, мне кажется, что это так.
Узнав это, мы изменили свои планы. Решили поехать к Курочкину на другой день и двинулись прямо в Катовицы, где, по сведениям комендатуры, в двенадцать часов по здешнему времени и в два часа по нашему, московскому, должен был открыться митинг, посвященный передаче Верхней Силезии Польше.
В Гинденбурге по этому поводу было уже вывешено на улицах несколько польских флагов, которых я до этого здесь еще не видел. Флагов было мало. Наверно, это объяснялось тем, что, насколько мне известно, как раз в самом Гинденбурге польского населения сейчас не больше семи процентов.
Чем дальше по дороге на Катовицы, тем флагов становилось все больше. Особенно много их было вывешено в шахтерских поселках между Кенигсхтотте и Катовицами, где жили и работали польские шахтеры. Начиная с Кенигсхютте по шоссе двигалось все больше людей – мужчин, женщин и даже детей. Очевидно, это поляки шли на митинг в Катовицы. Потом мы догнали небольшую колонну шедших из Кенигсхютте в Катовицы польских детишек. Потом обогнали шагавших по шоссе пожарников в полном обмундировании и блестящих касках. Потом долго ехали вдоль колонны шедших в парадной форме силезских шахтеров. Черные длинные брюки и черные ботинки, короткие, до пояса, черные куртки с рукавами, на которых сверху нашиты еще как бы вторые сборчатые рукава; черные круглые шапки, немножко похожие на монашеские клобуки, но только с разноцветными петушиными перьями – красными, белыми и черными. Впереди колонны шел оркестр, а впереди оркестра ехал всадник в жупане с меховой опушкой и в лихо сдвинутой набекрень шапке. Таких, как он, я видел когда-то на старых гравюрах, изображавших восстание Костюшки и другие события тех времен.
После шахтеров мы обогнали еще колонну детей, на этот раз школьников, потом еще одну колонну шахтеров и наконец въехали в Катовицы.
На главной площади города уже стояла огромная толпа. Хотя нет, назвать это толпой, пожалуй, неверно. Скорей, это была пришедшая сюда огромная демонстрация, разместившая правильно построенными колоннами. Сама по себе площадь была не очень большая, ограниченная со всех сторон домами. К самому большому, наверно, административному зданию с высокими окнами и массивными колоннами, к его центральному входу поднималась с площади серая каменная лестница, на которой уже стояли знаменосцы.
Знамен было много, больше ста. А может быть, даже и двести. Некоторые из них – новые, большая часть – старые, невесть как сохраненные. Некоторые с польскими орлами – и на полотнищах, и на золоченых остриях, заканчивающих древко. А некоторые знамена – и довольно много – были шелковые, голубые, с изображением святой Барбары, покровительницы шахтеров.
Посреди лестницы стояла трибуна, завешенная полотнищами с польскими орлами. А ниже трибуны по сторонам высились два полотняных транспаранта с портретами Сталина и президента Рады Крайовой Берута. Под портретом Сталина лежал огромный, многопудовый кусок угля с выдолбленной на нем надписью: «Великому маршалу Сталину от горняков Силезии». На ступенях лестницы перед началом митинга толпилось несколько десятков людей – польские и наши военные и штатские – должно быть, здешние члены руководства рабочей партии и служащие воеводства. Постепенно подходили еще и еще люди, которых пропускала на лестницу охрана. Прошло несколько опоздавших фотографов. А потом появился старый человек, высокий, сухой, прямой, словно проглотивший палку, в котелке и старом штатском пальто с приколотыми к нему двумя орденами и двумя медалями. Старик прошел важно, ни на кого не глядя; у него было серьезное и гордое, старчески худое лицо и большие, вылезшие из рукавов узловатые руки.
Не знаю, кто это был. Но мне, несмотря на котелок, показалось, что это человек из народа. Может быть, какой-нибудь старый горный мастер, участвовавший еще в той мировой войне. На митинге должны были выступать президент Рады Крайовой Берут, премьер-министр Осубка-Моравский и командующий Войском Польским Роля-Жимерский. В ожидании их суетилось несколько щеголеватых польских офицеров. На них были лихие конфедератки с синими околышами, один из них – маленький человек с миловидным лицом, длинными русыми, высовывавшимися из-под конфедератки волосами, в черном плаще и с большим пистолетом – особенно подчеркнуто суетился, бегал, улыбался, позировал фотографам. И я подумал, что это, наверно, чей-нибудь адъютант.
Мы приехали заранее и ждали около часа. Сначала было пасмурно, потом немножко поморосил дождь, потом разгулялось.
И когда на башне пробило два часа, выйдя из какого-то дома наискосок от площади, по направлению к лестнице пошли те, кого здесь ждали: Берут, Осубка-Моравский, Роля-Жимерский и с ними генерал-майор – наш представитель. Кто-то сказал мне что они приехали сюда после того, как уже побывали сегодня на двух митингах – у металлистов и горняков Силезии.
Когда они взошли на лестницу и встали на ней несколькими ступеньками ниже трибуны, в общей массе уже стоявших там людей, толпа закричала:
– Нех жие! Нех жие! – трижды. И трижды в такт этому обнажались головы и вздымались в воздух шапки. Если учесть что на площади было двадцать тысяч человек, зрелище довольно внушительное.
После этого оркестр горняков в своих странных черных одеждах и шапках с султанами заиграл чудесный польский гимн, красивее которого, пожалуй, только «Марсельеза».
Площадь стояла, обнажив головы. Наши офицеры стояли приложив руки к козырькам, польские – небрежно бросив поверх козырька два пальца.
Ловлю себя на ощущении, что, несмотря на всю серьезность моего отношения к происходящему сейчас в Польше, я отношусь с каким-то чувством внутреннего неприятия к чему-то неуловимо щеголеватому, что проскальзывает в манере поведения некоторых представителей Войска Польского. Есть в этом что-то внешне несерьезное, несмотря на весь тот безусловный патриотизм, который, как я уже не раз успел в этом убедиться, живет в душах поляков, может быть, сильнее, чем в людях других наций. Первым выступил генерал-лейтенант Завадский – воевода Силезии. До сих пор он был в Катовицах в качестве воеводы Домбровской области, но теперь, с этого дня, в его воеводство входила вся Силезия.
Я видел Завадского еще в сорок четвертом году в Люблине, когда он был заместителем по политической части у генерала Берлинга в Первой польской армии, и слышал еще тогда, что это один из крупных работников Польской компартии.
Он взошел на трибуну – невысокий, тщательно одетый, в большой, шитой по козырьку серебряным зигзагом конфедератке – и заговорил темпераментно, но в то же время размеренно, как опытный оратор, хорошо помнящий о необходимости пауз. Завадский говорил довольно долго, и насколько я, далеко не все улавливая, мог понять его речь, она, очевидно, была именно той речью, которую следовало сказать в этих условиях. Он говорил о будущих новых границах Польши по Одеру и Нейсе, о Балтийском море, о дружбе с Россией, о необходимости продолжать военные усилия, о благодарности народа к Красной Армии и Войску Польскому.
Когда он останавливался, завершая паузой каждую часть своей речи, народ на площади аплодировал и кричал «нех жие!». Оркестр играл один куплет польского гимна, и все на площади снимали шапки.
После того как Завадский говорил о Красной Армии и о Сталине, вдруг заиграли наш гимн. Оркестр играл очень неуверенно и в неправильном темпе, но, даже несмотря на такое исполнение, сам этот факт волновал душу.
После Завадского выступал Берут. Ему было на вид лет сорок пять, но, возможно, и больше. У него было одно из тех красивых и жестких лиц, которые долго не стареют. Он говорил не бог весть как хорошо, с ораторской точки зрения, и коротко. Но за время его короткой речи ему несколько раз аплодировали и кричали «нех жие!».
После Берута выступал Осубка-Моравский. У него были почти седая голова и совсем молодое, какое-то рвущееся вперед лицо. Все вперед – и нос, и подбородок. Эти острые и резкие черты лица делали его моложе, чем он есть.
В своей речи он сказал, между прочим, фразу о том, что Польша находилась и находится между Россией и Германией и никогда не смела и не смеет позволить себе роскошь враждовать с обоими своими соседями. Эту фразу, если я только правильно ее понял, я ощутил как какую-то чересчур деляческую. Правда, он сразу же после этого заговорил о том, что Польше необходимо дружить с нами, о чувстве благодарности и налагаемых им обязательствах и так далее, но все это благодаря предыдущей фразе воспринималось мною уже не с точки зрения эмоциональной, а с точки зрения разумной необходимости и практической пользы.
После выступления Берута и Осубка-Моравского площадь в их честь прокричала по три раза «нех жие!», а затем выступил генерал Роля-Жимерский. У генерала было полное, немножко бабье лицо, такое, что мне казалось, что, если этого человека одеть в сутану, она ему очень пойдет. Говорил он хорошо. Начал тихо, еле слышно и строил всю свою речь на повторах. Голос его все усиливался, все креп. Он говорил так, как иногда читают стихи умеющие это делать поэты – несколько монотонно, но при этом все больше и больше привлекая к себе внимание темпом речи, ее ритмическими и смысловыми повторами.
Его слушали внимательнее и горячее всех. И когда он закончил, ему больше всех выпало аплодисментов и криков «нех жие!». Он говорил о силе Красной Армии, о силе Войска Польского, о мести немцам, отбирал только самое простое и доходчивое из всего, что можно было сказать собравшимся здесь сейчас людям. Поэтому его слова были покрыты самыми громкими аплодисментами.
Мне показалось, что в этом поднявшемся на трибуну командующем Войском Польским, который был при этом еще и генералом старой польской армии, в сознании собравшихся, очевидно было нечто незыблемое, нечто такое, что олицетворяло для них Польшу вообще. Не только демократическую, новую Польшу, а вообще Польшу.
После Роля-Жимерского выступил наш генерал-майор, толстый, в генеральской фуражке и почему-то не в шинели, а в лётном комбинезоне. Говорил он трезво, разумно и очень коротко, с самого начала прямо обратив свою речь к шахтерам и металлистам Силезии, чем с первой же минуты вызвал к себе симпатии собравшихся на площади людей.
Вначале генерал смешно оговорился, сказав: «Товарищи шахтеры, товарищи металлисты, товарищи рабочие и работницы силезских шахт и рудников, товарищи домашние работницы». Должно быть, он хотел сказать «товарищи домашние хозяйки». Но этой оплошности никто не заметил, потому что все, что он говорил дальше, было разумно и хорошо.
Последним на трибуну вдруг выскочил человек без шапки; он что-то комкал в руке, я сначала не мог понять и только потом понял, что это снятая им с головы шапка. Черный, всклокоченный, он сразу начал с самых высоких нот, иногда срывался, хрипел, кашлял, но все равно продолжал до самого конца на этих высоких нотах. Он говорил страстно и сильно. Бичевал лондонское правительство, говорил о Беруте, Осубка-Моравском и Роля-Жимерском как о людях, которые не бросили свой народ, вместе с ним остались бороться в подполье и поэтому знают его нужды. Противопоставляя их лондонцам, он говорил о необходимости не покладая рук работать, говорил о том, что русские обещали помочь возрождению Польши, и призывал присутствующих приложить все усилия для восстановления страны. И хотя мне несколько раз казалось, что он не рассчитал силы своего голоса, что вот сейчас сорвется и замолчит, он все-таки выдержал всю речь до конца на этой высокой ноте.
Его много раз прерывали криками «нех жие!», и он сошел с трибуны под гром аплодисментов. Как я понял, он выступал от местной организации рабочей партии.
Кстати сказать, тот старик с двумя крестами и с двумя медалями, которого я приметил в начале митинга, стоял недалеко от трибуны и во всех тех местах, где ему нравились речи ораторов, снимал с головы свой котелок и, пристально глядя на говорившего, тянулся к нему, как бы желая тут же, немедля, выразить этим свое одобрение тому, что он услышал. Ему не просто нравились произносимые с трибуны слова, он сам как бы жил этими словами, принимал их в себя как нечто свое, собственное, уже не принадлежавшее больше оратору…
Следов того, где я был и что делал в следующую неделю, между 18 и 24 марта, в записных книжках не сохранилось. На Четвертом Украинском фронте никаких сколько-нибудь существенных событий не происходило; войска перегруппировывались для удара с нового направления.
Двое суток ушло на отложенную из-за митинга в Катовицах поездку на стык Четвертого и Первого Украинских фронтов в армию генерала П. А. Курочкина.
Армия эта хотя и наступала, но еще не добилась в те дни настолько ощутимых успехов, чтобы писать о них в «Красную звезду», куда с разных фронтов в изобилии стекались корреспонденции о взятии все новых и новых городов. Редакция по военному телеграфу торопила меня с другим – с материалами из задуманной мною серии очерков «Письма из Чехословакии».
Засев за эту неотложную работу, я, очевидно, так и не успел сделать дневниковых записей о двух днях, проведенных в 60-й армии. Жалею об этом сейчас хотя бы потому, что тогда один из двух дней я хвостом проездил за маршалом Коневым, прибывшим в свою крайнюю левофланговую 60-ю армию. В войсках Конева я бывал и до этого, но его самого видел впервые.
Через много лет, работая над своими романами о войне и в ходе этой работы обратившись за помощью к Ивану Степановичу Коневу, я расспрашивал его и о событиях прошлого, и о взглядах на войну, сложившихся у него как у командующего одним из решающих фронтов. Во время одного из этих разговоров мы оба стали вспоминать, когда же мы впервые познакомились и как это было.
Когда было, оба вспомнили, а как было – нет.
Видимо, первое знакомство было минутным. Корреспондент «Красной звезды» представился маршалу. Коневу и попросил разрешения в течение дня ездить вслед за ним всюду, куда он поедет.
Конев сказал «да», сел в свой «виллис» и поехал, вот и все первое знакомство.
На сколько-нибудь длительные разговоры со мной или с кем-нибудь другим, кто мог бы оказаться на моем месте, у Конева в тот день времени не было. При всем несовершенстве такого зыбкого инструмента, как память, это я как раз хорошо запомнил и не боюсь записать на бумагу много лет спустя.
Не помню подробностей обстановки, местности, погоды, но хорошо помню, как с утра и дотемна Конев стремительно объезжал один за другим корпуса и дивизии наступавшей армий ехал с одного наблюдательного пункта на второй, третий, четвертый, выслушивал людей, отдавал приказания и снова стремительно ехал дальше.
Видимо, он берег каждую минуту и спешил сделать за день как можно больше необходимого, прежде чем ночью вернуться к себе в штаб фронта. Время его было сжато до предела; хотя 60-я армия, проводила существенную наступательную операцию, но Коневу, кроме нее, надо было управлять еще всею громадою Первого Украинского фронта – семью общевойсковыми армиями, не считая двух танковых и авиации.
Подробности так и остались незаписанными, а впечатление о встреченном в тот день незаурядном человеке осталось.
Сорокасемилетний, на много лет моложе меня, пишущего сейчас эти строки, худой, резкий, стремительный, ни на что, ни на одну минуту не отвлекающийся и неспособный отвлечься от своего единственного дела – войны, – таким сохранился в моей памяти Конев ранней весны сорок пятого года.
Соблазн подробней поделиться воспоминаниями о таком человеке, как Конев, с которым я десятки раз встречался после войны, тем более велик, что у меня сохранилось после этих встреч немало достаточно подробных записей. Но, видимо, в данном случае в дневнике военных лет следует все-таки отказаться от подобного соблазна, оставив эту тему для одной из глав той книги «Послевоенные встречи», которую я уже давно начал и надеюсь через несколько лет закончить.
Глава двадцать восьмая
Записная книжка за 24 марта 1945 года.
…Наконец, еще раз перенесенное из-за погоды со вчерашнего дня на сегодняшний, начинается долгожданное наступление. На этот раз удар решено наносить со сравнительно глухого лесистого направления через город Зорау, перед которым вплотную стоят наши части.
После урока предыдущего неудачного наступления это готовили в большом секрете. Дороги под утро совершенно пусты, все уже давно растащено в стороны и замаскировано. Лишь у самой передовой на дороге, прикрытые утренней дымкой и замаскированные ветвями, стоят танки Чехословацкой бригады и полк наших самоходок. Их вывели сюда ночью.
Начало артподготовки назначено на 8.15. Звезды уже потухают, от окружающих болот, прудов и озер тянет сыростью. Туман, оторвавшийся от земли, поражает своей необычностью – он висит в воздухе на уровне 7–8 метров, словно на невидимых нитках подвешенная к небу громадная белая простыня.
Миновав танки и самоходки, сворачиваем налево и останавливаемся у трех кирпичных домов. Здесь помещается наблюдательный пункт корпуса. У решетчатого забора уходит дырка в землю. Щель с перекрытием в два ряда бревен, на всякий случай.
Передний край проходит примерно в километре. Впереди видна железнодорожная насыпь, в ней укрепились немцы. За насыпью – Зорау. Но его пока что скрывает туман.
Вхожу в маленькую комнату с несколькими плюшевыми стульями и никелированной кроватью. Командир корпуса генерал Мельников в распахнутом френче полулежит на кровати, подложив руки под голову.
– Вот валяюсь. Все готово. Делать нечего, жду.
Он присаживается на кровати. Мельников весь какой-то квадратный, с большой, наголо бритой головой и глубоким шрамом на лбу. У него квадратное туловище, тяжелое квадратное лицо и глуховатый спокойный голос. Но, несмотря на внешность, веет от него не угрюмостью, а какой-то солидностью, основательностью. На квадратном лице острые живые глаза.
Тут же в комнате сидят начальник штаба и начальник артиллерии. Все в состоянии томительного ожидания. То один, то другой выходит на улицу посмотреть погоду. Туман все еще не рассеялся, хотя день обещает быть хорошим.
– Раньше одиннадцати не рассеется, – угрюмо говорит Мельников. – Я еще вчера командующему это докладывал. Вчера тоже потом хороший день был, но рассеялось только к одиннадцати. Если раньше времени начнем, много снарядов зря покидаем.
Кто-то из присутствующих говорит, что лучше было бы вообще начинать в двенадцать или в час, тогда для немцев это непривычное время будет полной неожиданностью.
– По-моему, это и так для них будет неожиданностью, – говорит Мельников. – Я в этом убежден, что они пока ничего не знают. Ведут себя ни тихо, ни громко, как обычно. Но вот заряды даром покидаем, если начнем раньше, чем туман рассеется, вот это плохо будет.
Звонит Москаленко.
– Есть. Слушаю. Есть… – чему-то радуясь, говорит в трубку Мельников и кладет ее. – Отложено на час. Сейчас же сообщить всем, – оборачивается он к командующему артиллерией.
Потом снова хмурится и упрямо повторяет, что и в 9.15 все равно не рассеется. Не раньше, чем в одиннадцать.
Видимо, эта мысль его мучает, и разговор продолжает вертеться вокруг нее, пока не раздается новый звонок Москаленко. На этот раз, положив трубку, Мельников обращается к начальнику связи:
– А ну давайте немедленно выясните, у кого в корпусе позывные «Дуб», «Клен».
– У меня нет таких позывных, – не колеблясь, отвечает тот.
– Тогда выясните у всех приданных нам артиллерийских частей, у кого «Дуб», «Клен». Представьте себе, – говорит Мельников, когда начальник связи выходит, – какой-то мерзавец с этими позывными только что открытым текстом сказал по радио: «Дуб», я – «Клен». Помни, что через пять минут начнется».
– По-моему, и у приданных нам артиллеристов нет таких позывных, – говорит начальник артиллерии.
– Черт его знает! – пожимает плечами Мельников. – Может быть, у соседей? Соседи раньше нас начинают, но опять-таки по времени не выходит. Через пять минут, значит, в 8.10… Не понимаю.
– Может, немцы провоцируют, – предполагает кто-то.
– Если провоцируют, плохо. Значит, беспокоятся…
Через пять минут, хромая, волоча одну ногу, входит командир артиллерийской бригады. Худощавый, остроносый и показавшийся мне очень молодым, пока он не стащил с головы солдатскую шапку с генеральской звездочкой. Голова у него была почти совершенно седая.
– Что там с этими позывными? – спросил он. Мельников объяснил.
– Нет, у меня в бригаде тоже нет таких позывных, – сказал артиллерист и, снова надев шапку и сдвинув ее набекрень, присел, поставив меж ног палку, на которую опирался.
Через пятнадцать минут начальник связи входит и докладывает, что ни в корпусе, ни в приданных корпусу частях позывных «Дуб» и «Клен» нет.
– Как так нет? – строго переспрашивает Мельников.
– Никак нет, – стоит на своем начальник связи.
– Ну и слава богу, что нет, – облегченно вздохнув, говорит Мельников. – Так и доложим.
Через несколько минут снова звонят сверху, что артподготовка отложена еще на час.
– Это хорошо, – говорит Мельников. – Это, значит, в десять пятнадцать. А только все равно туман раньше одиннадцати не поднимется, – упрямо повторяет он.
В связи с погодой вдруг начинаются воспоминания о Крыме. Артиллерийский генерал называет хорошо мне знакомые места на Керченском полуострове: Корпеч, Тулумчак, Джантару…
– Вот уж когда нам с погодой не повезло, то есть так не повезло! Ну что за погода была! С утра, как только начали наступление, и дождь, и снег, и град, и черт знает что… Ужас просто.
– Да, кто в Крыму не бывал, тот горя не видал, – соглашается начальник штаба корпуса, который тоже был в Крыму.
Я выхожу на улицу. Туман все-таки начинает понемногу рассеиваться. Уже видны крыши домов на окраине Зорау. Мне начинает казаться, что Мельников ошибается и туман поднимется все-таки раньше одиннадцати.
– Ну как, рассеивается? – спрашивает Мельников, когда мы входим обратно.
– Понемножку рассеивается.
– До одиннадцати не рассеется, – еще раз повторяет он.
– А вы бы доложили командующему, – советует кто-то.
– Что ж я буду докладывать. Им там тоже все видно не хуже, чем мне. Они же не где-нибудь в штабе, а тут же, в восьмистах метрах от меня сидят.
– Да, значит, еще час и сорок минут, – говорит артиллерист. – Такое чувство, словно стоишь, ждешь на платформе, а поезд опаздывает.
Мельников заговаривает о том, что, видимо, сегодня все же, удастся обеспечить внезапность.
– По-моему, спрятались мы хорошо. Конечно, два-три дня назад они заметили, когда мы ставили артиллерию на прямую наводку. Но я приказал в тот же вечер всю артиллерию еще раз переставить. Немцы под утро стали бить по засеченным точкам, побили, побили по пустому месту, подумали, что разбили, и успокоились. А у меня все цело.
Из дивизии звонят по телефону, что немцы отдельными группами с ручными пулеметами подходят к железнодорожной насыпи.
– Неужели все-таки пронюхали? – встревоженно говорит в трубку Мельников. – Не должно этого быть. Стреляйте по ним понемножку теми орудиями, что на прямую наводку стоят. Ничего! – добавляет он, уже положив трубку. – Пусть немножко по ним постреляют, сколько-нибудь побьют, все польза. А кроме того, даже подозрительно было бы, если бы мы их наблюдали, а не стреляли.
Через двадцать минут с наблюдательного пункта дивизии сообщают, что, оказывается, немцы не подходят к железнодорожной насыпи, а, наоборот, отходят от нее. Наблюдатели, когда в первый раз докладывали, ошиблись.
– Вот это уже хуже, – говорит Мельников.
Все в комнате взволнованы.
– Неприятно, если что-то все-таки почувствовали, – говорит Мельников. – Хотя мое мнение прежнее – не должны они почувствовать. Но тогда вопрос, почему передвигаются. Ну ничего через пятьдесят минут начнем. Значит, даже если отойдут на вторую линию, все равно недалеко уйдут. Мы по первой линии дадим только десять минут огня и сразу перенесем огонь на вторую. Еще неизвестно, где их гуще накроет. Хотя, конечно, с психологической точки зрения плохо, если догадались заранее. Когда догадываются заранее, крепче держатся. Но все равно всех их так или иначе перебьем. А у мертвых психологический фактор особой роли не играет. Да, да, – подтверждает он начальнику артиллерии, – пусть пушки прямой наводкой бьют, и поактивнее. Пусть, не открывая общего огня, бьют отдельными орудиями.
Невдалеке начинают ложиться немецкие снаряды. Стекла дрожат.
– Капают, – говорит Мельников.
Разрывы все чаще.
– Нет, пожалуй, это артналет.
– Волнуются, – замечает кто-то.
– Да. Начинают волноваться.
Через минуту артналет прекращается. Наступает затишье. Только на переднем крае негромко, отрывисто бьют прямой наводкой наши малокалиберные пушки.
Звонят по телефону из дивизии. Мельников, положив трубку, говорит:
– Докладывают, что бьют немцев, они падают. А часть тех, что ушли, возвратилась обратно к насыпи. Ничего. Побьем. Всех.
Он произносит эти три слова раздельно, через точки. И тяжело ударяет по столу кулаком.
Ровно в девять тридцать слева тяжело начинают грохотать «катюши» и одним вздохом ахают сотни стволов артиллерии.
– Соседи начали.
Выходим на воздух. Слева километров за десять все ревет и грохочет. Это начал артподготовку бондаревский корпус с плацдарма, завоеванного им в предыдущем наступлении.
Артподготовка так и была назначена там на сорок пять минут раньше, чем здесь, на направлении главного удара, с расчетом на то, что немцы воспримут это как повторение нашего наступления на том же самом участке, что и в прошлый раз. А сразу же потянут туда свои ближайшие резервы. А потом, когда уже выяснится, что мы наносим свой главный удар не там, а здесь, возвращать эти резервы с полпути будет лишней потерей времени.
Насколько я знаю, все последние дни мы много занимались дезинформацией немцев. Производили ложные передвижения и, в частности, подавали соседям слева колонны автотранспорта и гоняли там у них по рокаде взад и вперед танки, стараясь сознать впечатление, что главный удар готовится именно там.
Изредка среди общего гула канонады слышны разрывы. Это отстреливаются немцы.
Возвращаемся в комнату. Звонит командующий. Предупреждает.
– Спокойствие, спокойствие, – усмехается Мельников, положив трубку. – Боится, чтоб мы не сорвались, услышав, что соседи начали.
– Десять часов десять минут, – среди наступившего молчания говорит командир артиллерийской бригады. – Немцы еще пять минут живут, а на шестой начинают умирать.
Начальник артиллерии вызывает в комнату еще двух командиров артиллерийских бригад, полковников. Оба входят с палками. Как я успел заметить, у многих наших офицеров, в особенности у танкистов и артиллеристов, ходить с палками стало не то привычкой, не то модой, а порой и тем и другим.
– Приготовьтесь, больше откладывать не будем, – обращайся к полковникам командующий артиллерией, и голос его звучит даже немножко торжественно. – Артиллеристам взяться за шнуры.
– Есть взяться за шнуры, – отвечают полковники и выходят.
Оставшийся в комнате генерал, командир бригады, вдруг вспоминает, как на Центральном фронте один раз у них вышла целая история.
– Не успели всех предупредить о перемене часа начала артподготовки, два полка начали раньше времени, а вслед за ними сорвались и остальные.
– Ну и что? – спрашивает Мельников.
– Ничего. Все удачно сошло.
– Потому и ничего, что удачно сошло, – иронически замечает Мельников. – А если бы неудачно, так и костей бы не собрать потом тем, кто раньше времени начал. Принцип принципом, а победа надо всем властвует и все забывать заставляет. Остается минута.
– Что ж, с богом, – говорит кто-то.
– В добрый час, – говорит Мельников и, застегнув на все пуговицы свое кожаное пальто, нахлобучив папаху, выходит. – Огонь! – уже выходя, говорит он начальнику артиллерии.
Тот бросается вниз, в вырытый возле самого дома котлован где стоят рации и телефонные аппараты. И через пятнадцать секунд раздается первый чудовищный залп эрэсов. Над нашими головами летят огненные стрелы, в нескольких сотнях метров от земли они чернеют и становятся похожими на маленькие гантели. Это тяжелые реактивные снаряды. А через минуту, заполняя своим голосом все пространство, за нашей спиной почти разом заговаривает тысяча артиллерийских стволов.
И в ту же минуту по шоссе мимо нас срываются вперед легкие 76-миллиметровые самоходки. Они идут на большой скорости одна за другой и исчезают за поворотом дороги.
Впереди все гремит и рушится. Сначала еще можно наблюдать, как снаряды попадают в дома на окраине Зорау. Потом над Зорау появляются наши бомбардировщики, все сливается в одно общее зарево, над которым стоит пелена дыма и пыли. И лишь в отдельных местах, вырываясь из этой пелены, взлетают вверх черные столбы.
Штурмовики с тяжелым резким ревом проносятся над немецкими траншеями у окраины города. Вслед за самоходками по шоссе идут чехословацкие танки. На втором или третьем из них едет человек в кожанке и, сорвав с головы шлем, машет им движущейся вдоль дороги пехоте.
От дома, где мы стоим, отделяется какой-то офицер и бежит к дороге. Видимо, это кто-то из офицеров связи. И ему нужно ехать вперед. Он машет рукой танкам, чтоб его подсадили на броню, но танки напирают один на другой и уже не могут остановиться, и в том, что они уже не могут остановиться, есть тоже что-то волнующее. Один за другим они начинают свертывать с шоссе и идти наискось по полю к переправе, которая наведена левее города.
Я поднимаюсь на чердак дома. В стереотрубу хорошо видно, как первые переправившиеся через протекающую перед Зорау речку танки минуют первые немецкие траншеи и движутся дальше. Видны маленькие фигурки саперов, идущих впереди танков с шестами миноискателей. Слева и справа от танков идет пехота, причем, как это всегда бывает во время атаки, издали кажется, что ее совсем немного. Да и не только кажется. Если взять весь громоздкий механизм нынешней войны, то, когда, скажем, как сегодня, на участке главного удара переходит в наступление целая армия при поддержке соседей, все-таки реально на самом участке прорыва в первой волне идет не так много пехоты. Несколько сот, может быть, до тысячи человек. Все глубоко эшелонировано, и в том корпусе, который прорывает фронт на участке главного удара, впереди идет одна дивизия, тоже построенная в два эшелона. В первом эшелоне идут два полка, а в каждом из этих двух полков впереди по два батальона. И в этих батальонах по одной роте идет уступом сзади и по две впереди, и в итоге получается, что на участке прорыва в самых первых рядах наступающих идет человек семьсот – восемьсот пехотинцев плюс саперы, плюс танки, плюс все, чем их поддерживают.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.