Текст книги "Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 43 (всего у книги 50 страниц)
– Куда вперед?
– На Лослау. Забирайте этот ваш штурмовой батальон и ведите его вперед.
Подполковник побежал выполнять приказание, а Москаленко зашел в дом и, сев там на телефон, час подряд говорил с командирами и начальниками штабов корпусов и дивизий, с командующими артиллерией, спрашивал, как кто воюет, называл пункты, по которым необходимо дать огонь… А когда кто-то доложил ему по телефону, что одна из дивизий против ожидания так и не продвинулась, резко крикнул в телефон:
– Так передайте от моего имени этому вашему так называемому командиру дивизии, чтоб он шел в свой батальон и поднимал его в атаку, раз по-другому не умеет им руководить! Раз он по своему уровню может быть только батальонным командиром, так пусть и ведет батальон в бой!
Когда мы уже вышли садиться в машины, снова появился подполковник, начальник штаба корпуса. Оказывается, он за это время успел съездить вперед и докладывал теперь Москаленко, что командир корпуса находится в такой-то бригаде и просит передать командующему, что он обеспечивает сейчас там взятие впереди лежащего леса.
– Обеспечивает взятие, – повторил Москаленко. – Надо не взятие обеспечивать, а пройти через этот лес, в котором нет противника.
– Нет, товарищ командующий, разрешите доложить, противник там есть…
– Вы что, сами его наблюдали?
– Сам наблюдал.
– Что наблюдали?
– Сильный автоматный огонь.
– Сами?
– Сам.
– Передайте вашему командиру корпуса, чтобы он скорей прошел через этот лес. Чем поздней он к этому приступит, тем труднее ему это будет, тем дороже обойдется потеря времени. Поняли?
После этого мы поехали назад и, свернув с шоссе, по ухабистой проселочной дороге добрались до двухэтажного каменного дома, в котором теперь помещался командный пункт 95-го корпуса, того самого, в котором я был с утра. Неподалеку от дома какой-то боец, подвесив на заборе зайца, ловко свежевал его. За оградой разложили костер и что-то варили. Издали были видны дымки разведенных в разных местах костров. Желудок вступал в свои права. Как это обычно водится, наступление, само собой, приостанавливалосъ до завтрашнего рассвета.
Я не раз успел убедиться, что в тех случаях, когда наступление не назначается специально ночью, а уж идет с самого утра и до ночи, ночью все равно, какие там ни будь приказы, солдаты как правило, не воюют. И обычно утренние доклады о том, насколько части продвинулись за ночь, зависят не от того, насколько они действительно продвинулись, а гораздо в большей мере от добросовестности начальников, делающих эти доклады, от большей или меньшей меры их правдивости перед лицом вышестоящих.
Командира корпуса на командном пункте не было. Он уехал куда-то вперед.
– Вот черти, – сказал Москаленко, – все время ездят. Вперед или назад, но обязательно так, чтобы командующий на месте их не мог застать. Ну, докладывайте вы, – обратился он к полковнику, начальнику штаба. – Как, знаете обстановку?
– Знаю.
– Точно всю обстановку на данный момент знаете? – заметив в голосе полковника нерешительную интонацию, спросил Москаленко.
– Нет, точно не знаю.
– Значит, ничего вы не знаете, – сказал Москаленко не столько злым, сколько усталым голосом. – Поезжайте вперед и толкайте свои части. И чтоб я здесь не видел ни вас, ни вашего штаба. Передвигайте его вперед, двиньте вперед штаб корпуса, штабы дивизий и полков, чтобы все двигалось. Поезжайте.
Полковник забрал свой объемистый портфель и, чувствуя, что возражения ни к чему хорошему не приведут, сразу же, откозыряв, уехал.
Кстати сказать, Москаленко обращался к подчиненным на «ты» редко и только в хорошие минуты. Чаще говорил на «вы», а когда сердился, всегда говорил на «вы». А Петров, наоборот, говоривший на «вы» в хорошие минуты, сердясь, обычно переходил на «ты».
Сегодня днем, будучи недалеко от Петрова, я видел, как он распекал того самого командира дивизии Дударева, у которого я был утром на командном пункте правее Зорау. Я не хотел вертеться перед глазами во время этого разговора и отошел подальше, но все-таки слышал его… Речь шла о том, что дивизионная артиллерия застряла в колонне, а сам Дударев находится не там, где, по мнению Петрова, ему нужно быть, а нужно ему быть гораздо ближе к переднему краю. Дударев возражал, и это рассердило Петрова, и он сразу перешел на «ты»:
– Немедленно поезжай вперед, и никаких разговоров! И сам организуй бой! Что это за командир дивизии, который тут дискутирует… Поезжай и воюй! Знай точно, где твои танки, где твои пушки, где твои солдаты, а не стой тут…
Я и до этого видел, как Петров раздражался и переходил на «ты», но на этот раз он особенно рассвирепел.
Отправив вперед полковника, Москаленко вдруг откинулся на спинку стула, задумался и как-то про себя, чуть заметно, усмехнулся. И в эту минуту я, во всяком случае, так мне надеется, вдруг понял одно обстоятельство, которое раньше не мог понять за всю поездку с ним.
До этого все его распоряжения – и чтобы штабы перемещались вперед, и чтобы батальон, несмотря на приказ своего прямого командира, сейчас же снимался с места и шел вперед, и другие такого же рода приказания, которые он все время горячо отдавал, – все это казалось мне каким-то не до конца продуманным.
Мне казалось, что, как опытный военный, он должен знать, что в конце-то концов, если штаб передвинется вперед еще на полкилометра, это не принесет такой уж большой пользы. И если командир батальона вопреки прежде полученному от прямого своего начальника приказу со старого перейдет на какой-то новый рубеж, это тоже не сыграет такой уж существенной роли…
А сейчас я вдруг понял: главные, влияющие на весь ход дела приказания Москаленко отдавал с командного и с наблюдательного пунктов, а уже отдав их и выехав вперед, он будоражил людей и подталкивал их в самом прямом смысле этого слова. Наверное, он знал, что батальон, который он снял с обороны во втором эшелоне, не дойдет сразу же до Лослау, а, передвинувшись вперед, остановится и будет ждать дальнейших приказов командира бригады. Наверное, он знал и то, что в конце концов не так уж важно, на полкилометра ближе или дальше окажется сегодня к ночи штаб 95-го корпуса.
Но при всем этом знании реальностей войны у него в то же время была своя затаенная и вполне практическая цель: ему хотелось взбудоражить, расшевелить людей, чтобы они взволновались, чтобы они, в свою очередь, кого-то другого взбудоражили и подтолкнули вперед. Он не давал людям успокоиться на сделанном и повышал голос, разговаривая с ними, не только из-за своего темперамента, но и потому, что на данном этапе боя ему это казалось полезным и необходимым.
И вдруг, задумавшись и забыв, что на него кто-то может смотреть, он усмехнулся, должно быть, всему тому, что происходило во время его поездки и во что он неизменно вмешивался. Усмехнулся тому, что хотя, в общем, его приказы выполнялись, но все это была война и те или другие беспорядки, как всегда, были частью войны. И ему вдобавок к отдаче приказов приходилось предпринимать все те необходимые действенные меры, которые входят в понятие «толкать вперед». И нажимать, и кричать при этом на тех самых людей, которых он, наверно, наградит после окончания операции.
Из корпуса мы поехали прямо в штаб армии. Саперы уже в полной темноте строили через речку около Зорау еще один мост, уже не временный, а солидный, большей проходимости, и нам уже ночью пришлось еще раз постоять в пробке…
Запишу, чтоб не забыть, две забавные подробности армейского быта.
На последнем из командных пунктов, где мы были, я вдруг увидел солдата, одетого в ушанку, ватник и кирзовые сапоги. При этом на руки у него были натянуты белейшие лайковые перчатки, бросавшиеся в глаза на фоне всего остального наряда.
У запасливых артиллеристов на длинных лафетах что-нибудь обязательно приторочено. На одном лафете приторочена распластанная коровья туша, а на другом были перекинуты на ту и на другую сторону связанные за шеи гуси, целый выводок. Они висели низко и, отдав богу душу, жалостливо мели мертвыми лапками землю…
Глава двадцать девятая
Записная книжка за 26 марта 1945 года.
Вчера я из-за сломавшегося «виллиса» проторчал весь день в Пщине, но все-таки постарался не потерять его даром. Сделал сорок страниц записных книжек и засел за четвертый из своих чехословацких очерков – на этот раз о командире танкового батальона. Очерк не кончил, свалился спать. Дописывал сегодня с утра, но так и не кончил, решил все-таки ехать на фронт и в одиннадцатом часу зашел перед этим к начальнику штаба армии генералу Воробьеву. Он сказал, что вчера продолжалось продвижение, а сегодня с утра танки ворвались на железнодорожную станцию Лослау и ведут за нее бой.
Я вышел от Воробьева и уже было сел в машину, как вдруг подъехал «виллис» и из него вылез командующий воздушной армией генерал-лейтенант Жданов. Я думал сегодня проехать к летчикам на их передовой пункт наведения и, подойдя к Жданову, спросил, будет ли он там.
– Да, в течение дня поеду, – сказал Жданов. – Но сначала поеду к Еременко, он сейчас на командном пункте у Москаленко.
– Кто это, Еременко? – спросил я, подумав, что это, наверно, заместитель Жданова.
– Новый командующий фронтом, – сказал Жданов.
– Как «новый командующий фронтом»? – переспросил я.
– Новый командующий фронтом, вместо Петрова.
Я смотрел на него, пораженный этой новостью.
– Да, да, – сказал он. – Сегодня в шесть утра подняли меня срочной депешей от Еременко: «Вступаю в обязанности командующего Четвертым Украинским фронтом. Немедленно явитесь ко мне. Еременко». И все! Поехал в Кенты, в штаб фронта, но там его не было, сказали, что он сейчас у Москаленко. Сейчас пойду уточню у Воробьева.
– Товарищ генерал, задержитесь на минуту, расскажите, как все это произошло, – попросил я, пораженный стремительностью этой перемены.
– Не знаю, как и что, ничего ровным счетом не знаю, – сказал Жданов.
– Грустно, – сказал я.
– Да, – как мне показалось, искренне согласился Жданов, который, насколько я знал, служил с Петровым еще давно, в Средней Азии и любил его.
– А в чем дело? – спросил я.
– Не знаю. Даже не было обычной формулы: «Сдаю фронт. Петров. Принимаю фронт. Еременко». Просто: «Вступаю в обязанности командующего Четвертым Украинским фронтом… Еременко». И все. Не знаю, в чем дело. Может быть, всему виной предыдущая неудачная операция. Но она была не такая уж катастрофически неудачная. Не знаю. Жалко старика, – сказал Жданов.
Он так же, как и многие другие, называл Петрова стариком не столько за возраст, сколько за какую-то особенную повадку Ивана Ефимовича держать себя с людьми, которая заставляла говорить о нем «старик». На самом деле крепкому высокому и молодцеватому Жданову было тоже пятьдесят, они были однолетки с Петровым.
– Подождите меня здесь, – сказал он. – Я сейчас уточню у Воробьева. И если вы тоже к Москаленко, поедем вместе.
Я стоял у «виллиса» и ждал Жданова. Было какое-то грустное, тяжелое чувство. Прежде всего было жаль Петрова. Жаль очень. Мне казалось, что ему, как это часто бывает на войне, просто не повезло.
Не знаю, не мне судить о масштабах его военных талантов, но он, во всяком случае, был хорошим, опытным военным и большой души человеком. И этот удар должен был поразить его в самое сердце.
Минутами, когда я наблюдал его здесь, на Четвертом Украинском фронте, мне самому казалось, что у него выходит что-то не так, как нужно, и выходит не так не оттого, что он не талантлив или не умен, а оттого, что он недостаточно резок, жесток и упрям в самом прямом смысле этих слов для того, чтобы действовать в соответствии с жесткими обстоятельствами войны.
Мне иногда казалось, что он излишне мягко разговаривает с офицерами в такие минуты, когда они этого не заслуживают слишком мягко и благородно относится к ним, взывая только к их рассудку и чувствам, не проявляя жесткой беспощадности и требовательности, как это делают другие.
Казалось, что Петров относится к некоторым из подчиненных ему офицеров и генералов так, как должен был бы относиться к идеальным офицерам и генералам, которые, может быть, воспитаются у нас через десять лет после войны на основе всего ее опыта.
А между тем многие из людей, с которыми он разговаривал, которыми командовал, были в значительной мере продуктом военного времени, и с ними, наверное, надо было обращаться, исходя из реального, трудного бытия четвертого года войны, а не по идеальным нормам отношения к идеальному офицеру и подчиненному, как это делал Петров. И когда он это делал, то хотя подчиненные его за это и любили, но в то же время в ряде случаев за это же самое меньше уважали, чем он того заслуживал. Так мне, по крайней мере, несколько раз казалось.
И быть может, его неудачи – конечно, не все, потому что кто бы и что бы ни говорил, а на войне огромную роль играет военное счастье, – но какую-то часть его неудач обусловливал характер его отношения к подчиненным. Обусловливал и неудачи, и даже меньший темп продвижения войск, чем тот, которого Петров мог бы добиться, действуя по-другому.
Может быть, и так, не знаю…
Однако независимо от того, как сам Петров кончит эту войну, – преуспеет он на ней или нет, все равно, когда я буду потом писать роман о войне, туда в качестве фигуры командующего фронтом влезет со своими потрохами не кто-то, а именно Петров, верней, человек, похожий на него, ибо независимо от его неудач именно он мне по-человечески правится. В нем, как мне кажется, присутствует сохранившееся от старого воспитания редкое сочетание какой-то ласковой грубости и простоты с вежливостью и чувством такта; и все это при большой прямоте, принципиальности, преданности делу, самоотверженности, живущих в нем, как в коммунисте, в лучшем смысле этого слова. А плюс ко всему у него какая-то немножко мешковатая, спокойная личная храбрость, которая для меня бесконечно обаятельна…
Конечно, я записал сейчас гораздо больше, чем успел подумать, пока несколько минут не было Жданова. Три четверти всего этого надумал уже потом, в течение всего дня.
Жданов вышел, сказав, что Еременко находится там же, где и Москаленко.
Я развернул «виллис» и поехал вслед за Ждановым. Но, как водится на забитых машинами дорогах, мы вскоре потеряли друг друга, и я его так больше и не видел.
По моим сведениям, наблюдательный пункт Москаленко был в Бродеке, но, уже подъезжая туда, свернув с шоссе на проселочную, мы залезли в непроходимую грязь, и, пока вытаскивали машину, меня взяло сомнение: Бродек был уже близко, а артиллерийская стрельба слышалась где-то очень далеко; если Москаленко и был с утра в Бродеке, то сейчас уже навряд ли здесь. Он любит выбирать свои наблюдательные пункты поближе к передовой. Мы вернулись на шоссе и на перекрестке увидели тянувших связь бойцов. Я подозвал командовавшего связистами капитана и узнал, что действительно наблюдательный пункт Москаленко не то уже перешел, не то переходит вперед, в деревню Нидер-Сверкляпы, на полдороге между Зорау и Лослау, и, кажется, Москаленко уже поехал туда.
Мы поехали в эти Нидер-Сверкляны. В деревне толпились связисты, вдоль домов тянулись провода, а у кирпичного здания, в окна которого уже было протянуто несколько проводов связи, на мягком зеленом плюшевом диване снаружи, у стены, на солнышке, видимо, в ожидании начальства, пригревшись, спал какой-то не то связист, не то ординарец. Словом, все приметы наблюдательного или передового командного пункта были налицо.
У нашего водителя Миши спустил скат, и он, сверхчеловечески ругаясь, выковыривал засевший туда патрон. Пока он возился с этим, мы с Альпертом узнали, что это действительно наблюдательный пункт, но Москаленко еще не прибыл сюда, заехал к кому-то по дороге и должен вот-вот быть.
Зная, что на свете нет ничего более неточного, чем слова «вот-вот», а уж тем более на войне, я предложил Альперту для начала поехать на наблюдательный пункт 95-го корпуса, к Мельникову; по моим сведениям, он помещался километра на четыре левее основного шоссе, шедшего на Лослау.
По дороге туда видим первую попавшуюся нам на глаза за эти дни немецкую технику – несколько танков и брошенные на дороге орудия. По обочинам и недалеко от них лежат убитые немцы – не слишком много, но и не слишком мало. То есть для человека, который представляет себе современную войну как Бородинское сражение, конечно, мало. А мне показалось, что много. И я подумал, что немцы вчера и сегодня понесли большие потери.
Все, кто до нас ехал по этой дороге, как всегда, конечно, не торопились убирать валявшиеся на дороге трупы, а просто переезжали через них. Некоторые трупы до неузнаваемости расплющены колесами машин.
За каким-то Обером – а Оберов здесь такое же неисчислимое количество, как и Нидеров, потому что все деревни называются сначала Обер такая-то, а потом Нидер такая-то, а потом снова Обер, а потом снова «Нидер», и так далее, – словом, за одним из Оберов сворачиваем влево, на деревню Поломя. Там должен быть наблюдательный пункт Мельникова. Дорога здесь изрядно избита. Последние километры чувствуется, что наступление прокатилось здесь всего несколько часов назад. Немецкие трупы, убитые лошади с еще не запекшейся до конца кровью. Еще догорающий немецкий бронетранспортер. Наша самоходка, разорванная на три части и тоже еще дымящаяся.
Подъезжая к первым домам деревни, понимаю по звукам боя, что мы втягиваемся в какой-то «язык». Теперь стреляют не только спереди и слева, но и почти что сзади. В деревне дорога издырявлена воронками. На перекрестке стоит дымящаяся «тридцатьчетверка» из Чехословацкой бригады. Слева от дороги лежат наши убитые, накрытые плащ-палаткой, и ничем не накрытые окровавленные трупы немцев. В палисадничке у дороги кто-то стонет. Его перевязывают.
Останавливаемся перед сараем, возле которого стоит капитан.
– Где генерал Мельников?
– Не знаю, – отвечает он. – А вы не знаете, где штаб 95-го корпуса?
– А что? – спрашиваю я.
– Да мне нужно туда отвести двадцать пленных.
Он кивает на сарай, из ворот которого выглядывают измазанные перепуганные немцы. Я указываю по карте, где штаб корпуса. Он сзади нас километров за восемь.
– Ох ты, – досадует капитан. – Далеко как! А мне их туда вести надо.
Он еще раз повторяет: «Далеко!», но думаю, что все-таки, несмотря на это опасное для немцев замечание, он доведет их.
Поломя оказывается чудовищно длинной деревней. Мы проезжаем ее почти всю и на западной окраине чувствуем себя уже где-то недалеко от острия вдавшегося в немецкое расположение клина. Теперь немцы стреляют с трех сторон. Связисты, тянущие провода и знающие обычно больше других, говорят, что командира корпуса надо искать еще дальше, у церкви.
Церковь на пригорке. Она старая, деревянная, напротив нее трехэтажный серый дом, про который нам сказали, что там НП командира корпуса. На доме вывеска, на ней написано, что здесь помещалась местная организация национал-социалистской партии. На первом этаже никого нет. На втором тоже. Я уже начинаю думать, что здесь вообще никого нет, как вдруг замечаю тянущийся вверх по лестнице провод связи. Наверное, наблюдательный пункт там, наверху. Мы с Альпертом лезем на верхний этаж, потом на чердак. На чердаке провода связи обрезаны. Должно быть, здесь ранее действительно помещался наблюдательный пункт, но не наш, а немецкий, и эти обрезанные провода немецкие.
Спускаемся вниз. Как нам сказали, деревня занята всего каких-нибудь два-три часа тому назад. В первом этаже дома, в служебном холле, из двух кожаных кресел уже вырезано по доброму куску кожи. И это подтверждает, что деревня взята недавно. Если бы она была взята вчера, то с этих бесхозных кресел вся кожа была бы уже срезана вчистую.
Выйдя на улицу, видим во дворе церкви чей-то «виллис», которого раньше не было. Находим Мельникова в полуподвале поповского дома. Он сидит там вместе с Дударевым, командиром 351-й дивизии, которого я уже дважды мельком видел позавчера. Оказывается, мы попали не на НП корпуса, а на НП этой дивизии.
Мельников выбрит, застегнут на все пуговицы, в чистеньком желтом пальто с туго затянутым поясом. Он точно такой же, как в первый день наступления: розовый, основательный, аккуратный, словно только что вышедший из бани и мечтающий выпить залпом три стакана крепкого чая.
Дударев, напротив, замороченный, потный, обросший трехдневной, черной, как голенище, щетиной.
Они сидят с двух сторон стола над одной картой и, должно быть, уже не в первый раз рассматривают ее.
Здороваюсь с Мельниковым и представляюсь Дудареву.
– Очень приятно, – говорит он, сняв очки. – Я очень люблю некоторые ваши произведения. «Землянку» очень люблю.
Я с сожалением признаюсь, что «Землянка» принадлежит Суркову, хотя и очень нравится мне самому.
– Нет, «Землянка» мне тоже нравится… Нет… я не то хотел сказать. Я это… как его?.. Вылетело из головы. Ну, вы же знаете, что я хочу сказать… Очень люблю это ваше произведение.
– Верно, «Жди меня», – говорю я.
– Вот именно! «Жди меня», – говорит он. – «Жди меня, и я вернусь…» Вот-вот, именно это.
Кроме командира корпуса, у Дударева сидит еще несколько человек корпусного начальства. Кажется, ему не по вкусу, что у него над душой столько народу. Он очень устал, а дело, в общем, идет, и он его только что толкал, двигал, выезжал в полки, вернулся оттуда… Сейчас он немного отдыхает, а потом – он уже предвидит это – ему снова надо будет ехать и снова толкать и двигать.
И в эту короткую паузу он, видимо, вполне сознательно хочет говорить не о действиях своей дивизии, а об искусстве.
– Вот именно на Халхин-Голе, – говорит он, когда я напоминаю ему, что мы одновременно с ним были на Халхин-Голе. – Я там читал ваши стихи насчет танков. У меня и ансамбль там был. Очень красиво их исполнял один из ансамбля… Жуков приезжал, тоже слушал… Очень красиво исполнял…
Он задумывается.
– Вы уж, пожалуйста… Я даже хотел письмо написать. Но вы же сами лично поедете в Москву. Так скажите там, что за безобразие, почему нам все с бомбежкой картины присылают? Что за черт! Ну, понимаете, сил нет! Пятый раз присылают – и все с бомбежкой. Вот слышите? А? Земля дрожит!
Рядом стреляют наши пушки, а подальше рвутся немецкие снаряды.
– Ну вот, – говорит Дударев. – Наслушаешься этого, а потом опять бомбежкой в кино угощают. Да черт их дери! Пусть они посылают все это в тыл, где этого не видят. А тут дайте нам какую-нибудь человеческую картину. Тоже ж мы люди!
– «Серенаду Солнечной долины» мы смотрели, – говорит начальник политотдела дивизии, маленький курносый человек с детским удивленным выражением лица. – Прелестная картина. Верно, товарищ генерал?
– Ну конечно! Прекрасная картина. Может быть, и не совсем прекрасная. Но по настоящей ситуации хорошая. Вот так им и передайте. Генерал Дударев для вас, может быть, и ничего не значит, но все-таки, как бомбежку на вашем экране слышит, так уходит и больше не смотрит! И считает, что фронтовики с ним согласны. Что ж, в самом деле, – о тыле вы думаете, тылу объясняете, какая она такая, война! А нам? Какой он такой, мир – мы уже о нем забыли, не хотите объяснить? А надо объяснять, какой он из себя мир, без войны когда он был!
Я отвечаю, что кинопрокат, посылающий на фронт не то, что нужно, как видно, неправильно понимает кинопропаганду.
– Вот именно. Пропаганду! – сердится Дударев. – Меня уже поздно пропагандировать. Вы им это скажите.
Должно быть, тема эта занимает его уже давно и серьезно.
– Или вот еще, – продолжает он. – Был я на Западном фронте. Так вот там журнал «Смех» издавался. Кто-то там карикатуру поместил. Не помню, что было под ней написано, а изображены были повешенные. Какой же тут смех, когда людей вешают? Я им написал письмо, что нечего тут смеяться. Издавайте тогда журнал «Трагедия», будем знать, что читаем!
Этот неожиданный для меня разговор перемежается обменом деловыми соображениями между Дударевым и командиром корпуса.
– Неважно сегодня идете, плохо… – говорит Мельников, глядя на карту.
– Почему плохо? – ворчливо возражает Дударев. – Неплохо идем!
– Нет, плохо, медленно.
– Почему медленно? Прошли за день четыре-пять километров и еще пройдем. Ничего не медленно, – продолжает возражать Дударев все тем же ворчливым тоном.
– И все же надо нажать. Неважно действуете!
– Почему неважно? Тринадцать орудий взяли за утро. Вот, пожалуйста!..
Дударев с торжеством кивает на задрожавшее в эту минуту оконное стекло.
– Вот из немецких бьем, из захваченных 105-миллиметровых, на предельной дальности – и по немцам! А вы говорите, плохо…
– Ну ладно, кончайте разговор, Дударев. Давай нажимай!
– Я нажимаю, – не сдается Дударев, видимо привыкший противоречить начальству. – Вот я подтянул артиллерию и нажал. Сейчас пехота пошла. Артиллерию опять подтяну и опять нажму. А пехоте что ж одной, без артиллерии? Ведь нецелесообразно. Что же нахрапом лезть? Надо сперва подтянуть, потом бить, а потом идти. А потом опять бить и опять идти… Вот и будет все хорошо.
– Ну, давайте мне пункты для бомбежки, – приказывает командир корпуса, прекращая этот разговор.
– Пожалуйста!
Дударев быстро показывает несколько пунктов на карте, которую командир корпуса тотчас же передает начальнику штаба, чтобы тот связался с авиаторами. В это время Дудареву звонят из полка.
– Так, – говорит он. – Хорошо!.. Молодцы!.. Ей-богу, молодцы! – И кладет трубку.
– Еще три 105-миллиметровых орудия в полной сохранности захватили. За день шестнадцать, значит. А вы говорите, плохо!
Снова звонит телефон.
– Огонь дать? – спрашивает Дударев. – Куда? По развилке дорог? А что? Отходят?.. Сейчас дадим.
Он с картой в руках поворачивается к начальнику артиллерии.
– Вот здесь у немца орудия скопились на конной тяге. Действуйте по этому перекрестку…
Еще один звонок по телефону. Начальник штаба полка доносит, что полк выдвигается вперед на Вильхву.
– Пусть в лобовые не ходит, – говорит Мельников. – Позвоните, прикажите им левей обходить.
– Не надо звонить, – говорит Дударев. – Они и так нацелены с самого начала левее.
Входит капитан и докладывает, что взяты пленные из новой немецкой дивизии.
– Конечно, – говорит Дударев, – подбрасывают силы. Этого надо было ожидать. Надо артиллерию подтянуть.
Через пять минут выясняется, что речь идет не о показаниях пленного, а о документах, взятых на убитом.
– Ну, тогда это еще не факт, что новая дивизия, – равнодушно говорит Мельников. – Может быть, просто кто-нибудь из вернувшихся в строй раненых. Немцы теперь всех подряд хватают, кто близко к фронту попал, и сразу на передовую. Затыкают дырки всем, чем способны. Такие номера дивизий могут оказаться, каких давно и на свете нет.
Мельников поднимается, чтобы ехать в соседнюю дивизию. Я тоже поднимаюсь. Мне сказали, что на окраине деревни находится с тремя своими танками командир Чехословацкой танковой бригады. И мне его было бы очень кстати повидать.
– Я еще заеду к вам, – говорю я Дудареву.
– Хорошо.
Я выхожу на улицу. Тут же, на задворках, за церковью, наши артиллеристы действительно лупят из немецких 105-миллиметровых, выкрашенных желтой краской орудий.
– А куда они бьют? – спрашиваю я у начальника политотдела.
– Наверно, по указанным целям, – говорит он, но все-таки, усомнившись, спрашивает младшего лейтенанта: – Куда вы бьете? Не по своим?
– Нет, нам цель дали.
– Кто дал?
– Начальник штаба артиллерии.
– А куда именно вы бьете?
Лейтенант называет пункт, по которому он бьет, и добавляет, что пушки бьют почти на предельной дальности – восемь километров.
– Ну, если на восемь километров бьете, – говорит начальник политотдела, – тогда наших там, безусловно, еще нет. Как со снарядами?
– Немец бросил много снарядов.
– Тогда бейте.
Мы с Альпертом едем в самый конец деревни к танкистам.
– А у нас индюшка, – с торжеством говорит водитель.
– Какая индюшка?
– Голову ей свернул и в мешок положил. Завтра пожарим, – радуется он.
Что на это ответить? Бедная индюшка уже отдала богу душу и не в состоянии посоветовать своим братьям и сестрам «по перу» не попадаться на глаза распустившимся на трофейных хлебах водителям.
У самого последнего дома деревни встречаем чехословацкого танкиста со свежезабинтованной, подвязанной к шее рукой.
Спрашиваем его:
– Где командир бригады?
– Был тут, – говорит он с легким акцентом. – Но уже пять минут уехал. Может быть, вы его догоните.
– А где штаб вашей бригады? – спрашиваю я.
– Километров за шесть в тыл отсюда.
Ехать в штаб бригады, назад, нет никакого смысла.
Выехав из деревни, проезжаем полкилометра. Дорога идет по узкой лощине. Бой слышится теперь с двух сторон. С одной примерно в километре, а с другой, судя по звукам автоматной и пулеметной стрельбы, еще ближе.
Выскакиваем на гребень холма. Впереди плохо видно. Примерно в километре горят дома, над ними стоит сплошной дым, и к этому дыму подходят три танка. Должно быть, это и есть танки уехавшего туда командира бригады.
Я злюсь на себя, что не добрался до этого командира бригады на полчаса раньше, и с досады готов ехать вслед за танками. Но Альперт с решимостью человека смелого и именно поэтому не боящегося проявить там, где, по его мнению, следует, осторожность, настаивает на том, чтобы мы не ехали.
Поспорив с полминуты, я после иронического замечания Альперта, что командир танковой бригады, очевидно, случайно оставил свой «виллис» здесь, а сам уехал вперед не на «виллисе», а на танке, соглашаюсь, что Альперт прав, и мы поворачиваем обратно мимо каких-то развалин и лежащих около них убитых немцев.
Когда я возвращаюсь, Дударев кончает бриться. Он одновременно добривается, дает разные повседневные, не слишком существенные указания и разговаривает со мной.
Разговор почему-то заходит об остающихся и не остающихся жителях.
– Среди остающихся тоже есть сволочи, – говорит Дударев. – Фольксдойче! Один такой сегодня утром убил моего начальника связи. Шел мимо дома, а тот из винтовки с чердака – и наповал. Ну, мы его вытащили, и я сказал, чтобы расстреляли к черту.
– А вы его допрашивали?
– Да, несколько слов сказал с ним. Он признался, что из немецкой полиции. Да и форма на нем была полицейская, и на рукаве повязка со свастикой. А долго разговаривать мне с ним было некогда. Расстреляли его.
– А кто у него был там в доме, из семьи?
– Никого из семьи. Только одна жена.
– А что вы с ней сделали? Надо было ее расстрелять, – говорю я.
– Почему?
– Для устрашения, чтобы больше не повторялись такие случаи убийства офицеров.
– Нет, почему же расстрелять, – не соглашается Дударев. – Ведь она женщина. Мы с женщинами не воюем.
– Это, конечно, так, – говорю я. – Но, во всяком случае, надо сделать как-то, чтобы не повторялись такие убийства.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.