Текст книги "И ты, Гомер! Фантасты о писателях"
Автор книги: Лина Ди
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
Он знал, что для писателя нет большей радости, чем навешать кому-нибудь лапши на уши. Да погуще.
Эмма отерла лицо тыльной стороной ладони (точно, жир, – удивился он, – лоснится…) и неуверенно взглянула на Хорста.
– Вы хотите послушать?
– Ну.
– Тогда пойдемте, пожалуй, во внутренний дворик. Здесь темновато. Только имейте в виду, – предупредила, – роман этот непростой.
– Да понял уже, – проворчал он.
Смешно, когда писака распушает хвост. Зато походка у нее такая, что залюбуешься. Идет – словно огонек на ветру танцует. Не ступает по полу, а чуть касается его мысками. Как будто весу в ней совсем нет. По траве бы пошла – и не смяла, разве что росинки подолом обмахнула.
А впрочем, что ж такого – когда налегке, с одним блокнотом? Ей бы лопату на плечо или рюкзак с бомбами за спину – глядишь, не так бы заплясала.
Во внутреннем дворике кафе обнаружился удивительный сад. Не такой, как в поселке, сад не ради яблок или груш, а ради красоты. Столько бесполезных цветов и цветущих кустов Хорст не видел, наверное, за всю свою жизнь. До пьяной одури благоухала сирень. Струили тонкий, словно на талом снегу настоянный аромат белые шапки жасмина. Крупными мятыми лепестками устилали дорожку магнолии. Осыпанные хрустальным крошевом, водили хоровод акации, образуя таинственную арку. Посреди двора, обрамленная декоративными булыжниками, возвышалась вересковая горка, с вершины которой, по каменному желобу, сбегал ручеек. Хорст не сразу сообразил, что это фонтан, а вода вытекает из короткой металлической трубы, замаскированной под корягу. Тут же, рядом с горкой, под легким пластиковым навесом стоял накрытый к ужину стол, пугая табличкой «зарезервировано».
Пока они ели в кафе, на улице стемнело. Однако Эмма оказалась права – света во дворике было больше чем достаточно, потому что на смену ушедшему солнцу пришел яркий оранжевый фонарь. Он тянулся к навесу, стоя на чугунной ноге, и обращал сад в царство вечного заката.
Покосившись на табличку, Эмма присела с краю стола, а Хорст примостился рядом с ней. Достаточно близко, чтобы слышать ее дыхание. Вернее, не слышать… потому что дышала она беззвучно, как бабочка. Только шелест листвы, да плеск фонтана, да собственное, нетерпеливое сопение, да наглая трель сверчка – доносившаяся откуда-то из дальнего конца сада – врывались Хорсту в уши.
Он жадно раздувал ноздри, пытаясь ощутить ее запах. Но пахла сухая земля, пахли цветы, вода и камни, горячей пластмассой пах нагретый фонарем навес. В этой обонятельной симфонии каждая нота звучала отчетливо и призывно. Только аромат женщины не вплетался в нее золотой нитью. Не будил чувства. Не доводил ее до совершенства.
Несколько минут оба молчали, заново приглядываясь и принюхиваясь друг к другу. Потом Эмма раскрыла блокнот и, слегка картавя от волнения, начала читать.
Мягко струился ее голос. Сперва Хорст не прислушивался, мечтая о своем. Ему хотелось, чтобы между ними проскочила искра любви – как в романах – и, будто сухая солома, заполыхали сердца, но она все никак не проскакивала. Чего-то не хватало.
Понемногу что-то из произносимых ею фраз стало проникать в его сознание. Должно быть, сработал триггер на слово «война».
– …не стихала, переполняя реки кровью и требуя все новых и новых жертв ненасытному Марсу, богу войны… И женщины отказывались рожать, говоря, все равно заберете сыновей, так чем умирать на полях битвы, лучше им и вовсе не появляться на свет. Некоторые шли к врачам, чтобы сделали их стерильными. Другие избегали мужчин и старились, не познав материнства…
«Все то у них с ног на голову, – удивлялся Хорст, – в этих городах. Они тут даже не амазонки, а какие-то курицы. Закисли без нормальных мужиков. У нас гены ни к черту – и то бабы рожают… Впрочем, это, наверное, сказка».
В сказках он мало что смыслил. Занудная все-таки штука – литература. Хорсту надоело, он едва сдерживал зевоту. А через пару минут уже и не сдерживал – раззевался так, что едва не проглотил мотылька.
– …И стало некому работать, и некому носить оружие… Остались одни увечные и старухи, которым поздно иметь детей… И могилы – целые поля, целые долины крестов…
– Да ладно пургу то гнать, – с досадой перебил ее Хорст. – Поля могил! Сочини лучше что-нибудь веселенькое, раз так охота. Я чуть не заснул. А то – поехали ко мне, что мы тут зря время теряем? Уж как нам с тобой хорошо будет!
И, чтобы показать, как, он сгреб Эмму в охапку, стиснул в медвежьих объятиях и – точно желая услышать, как пугливым воробышком бьется девичье сердечко, приник ухом к ее груди.
Оно не билось. Под мягкой коричневой тканью, облегавшей упругое тело, царила тишина. Словно в библиотеке, где дремлют под старыми переплетами безумные мысли давно умерших людей, и боязно ступать по темному от вековой пыли паркету – чудится, что каждый твой шаг звучит, как гонг.
Ни трепета, ни всхлипа, ни стука – ничто не шелохнется…
– У тебя нет сердца! – изумленно воскликнул Хорст.
Она отстранилась.
– Погодите! Дайте дочитать… Ведь я сказала, что роман необычный. Не торопите меня, послушайте!
– Ну хорошо, – смирился он.
– …А тем временем, ученые заметили, – продолжала Эмма, низко склоняясь над блокнотом, так что рыжеватые кудри упали ей на лицо, — что лезин, распыленный на большой поверхности, обладает как бы самостоятельной жизнью. И это не удивительно – ведь не будь вещество живым, как бы смогло оно – так универсально – врачевать живое тело? Им стали покрывать глиняные болванки, и те превращались в подобия людей – ходили, слышали, видели, умели произносить некоторые слова. Их называли големами. Это были настоящие мужчины – со слоновой поступью, грузные и сильные. Но солдаты из них получались никудышные – неповоротливые, с хрупким глиняным нутром.
«Ну и бред!» – Хорст даже привстал, бледнея от мгновенного испуга. Страшная картина сама собой – помимо его воли – нарисовалась в сознании. Вот сейчас – представилось ему – все лезиновые лоскуты, которые он успел нанести на свои раны, вдруг оживут и уползут прочь, и он останется истекать кровью…
«Да нет, ерунда! Ведь это вымысел! – упрекнул себя Хорст. – Фантазии чокнутой девицы».
Но сон как рукой сняло. В кармане, как живой, перекатывался баллончик с биоспреем.
– Вдобаво големы были глупы, так глупы, как никогда не бывают люди. Ученые продолжали экспериментировать с разными материалами и обнаружили, что склеенные из картона болванки гораздо лучше подходят для их целей. Если сделать такую – в форме человеческого тела – а затем тонким слоем напылить из баллончика лезин, то получится вполне себе разумное существо. И не просто разумное, а почти идеальное – не воинственное, скромное, неприхотливое. Сперва, конечно, не вполне приспособленное… Ходит – бревно бревном, натыкается на предметы, не понимает, где оно и что с ним происходит. Но ведь и в младенце не сразу пробуждается ум…
Эмма закрыла блокнот, улыбнулась и замолчала.
– Ну, что, кончилась твоя сказка? – спросил Хорст.
– Кончилась. Только это не сказка была, а присказка. А сказка – знаете в чем?
– В чем?
– А в том, что никакой сказки нет. Это наша история. Не верите?
Она извлекла откуда-то из складок платья миниатюрный баллончик и – такой же миниатюрный – складной ножик. Задрала рукав…
– Смотрите.
Атласная кожа легко и бескровно разошлась, и Хорст увидел пропитанный жиром картон. Плотный, коричневый, из какого обычно делают коробки. Эмма улыбалась – ей, очевидно, не было больно.
– Мы все такие, – говорила она, – других не осталось. Не ищите их. И не судите нас. С чего вы взяли, что у меня нет сердца? Ничто так хорошо не впитывает эмоции, как бумага. Конечно, если говорить о моторчике, который перекачивает кровь – то его нет, у нас и крови-то нет, нечего перекачивать. А невидимое сердце – то, что умеет жалеть и любить, оно есть!
Хорст смотрел, смотрел и, как бы невзначай, уронил ей на руку папироску.
В сырую погоду плотную бумагу не так-то легко поджечь. Но стояло сухое, знойное лето, и жаден был картон до огня.
Эмма вспыхнула вмиг, вся, как тонкая соломинка. Закружилась в пламенном смертном танце, медленно оседая в фонтане золотых искр. Хорст наблюдал за ней в страхе, в изумлении, в благоговейном восторге. Несколько долгих – как вечность – мгновений он любил девушку с пожаром в глазах.
Но вот она скособочилась, неловко присела на газон, задрав бесформенные колени и почернев лицом. По бархатистой траве расплывалась оранжевая лужица лезина и, запинаясь о стебли и мелкие цветы, остывала причудливыми фигурами.
Хорст пожал плечами, сплюнул и, подхватив рюкзак, через кафе вышел на улицу.
Он брел по тускло освещенному городу, навстречу толпе. Словно темная речная вода – корабельный киль, его обтекало людское течение. Его мутило от мыслей и чувств, которые невозможно выразить словами – а значит, вообще никак, потому что другого способа выразить чувства и мысли у человека нет.
Разве что… Хорст опустил руку в карман и нащупал бомбу – «картошку». Притаилась, милая, ждет своего часа… надежная, холодная, тяжелая… Извлек ее аккуратно, чтобы не повредить, размахнулся от плеча – и швырнул, не оглядываясь, в сторону троллейбусной остановки. Грохнул взрыв. Послышались нестройные вскрики, и в небо озарилось красной вспышкой. В эту минуту Хорст понял, что война подобна пожару в библиотеке – дым, чад и много горящей бумаги.
Джон Маверик «Графоман»
Новый день разгорался непредсказуемо и пестро. Тонул в бесчинстве красок, вспыхивал оттенками и полутонами, заворачивался в зыбкий шлейф сменяющих друг друга картин.
Нет, не так. Новый день начинался предсказуемо и пошло. Кларк стоял у распахнутого окна и скучающим взглядом перелистывал приевшиеся до зевоты аляповатые детали пейзажа. Каменистый пляж, у самой воды обрывающийся узкой полоской горячего серебряного песка, небо, лоснящееся золотом, забрызганное прозрачно-бирюзовыми каплями солнца. Но это кто-то выдумал. Дикое и безвкусное сочетание цветов.
Кто-то встал раньше всех и выдумал: солнце и небо с малахитовыми прожилками облаков, и грубые камни на берегу, изъеденные ветром и разграфленные тонкими штрихами соляного инея. «Как тетрадки в клеточку,» – лениво удивился Кларк. Три бочкообразные пальмы у самой стены их с Луром дома. «Боже мой, пальмы! Еще вчера здесь были березы.»
– Уныло, да? – спросил тихо подошедший Лур.
– Ага, – Кларк со вздохом отвернулся.
От Лура его тошнило по утрам сильнее, чем от панорамы за окном.
– Вообще-то, мне больше нравится наоборот: солнце желтое, а небо синее, но я не смогу сейчас исправить, слишком сильный след. Разве что, берег…
По серому пляжу разползлись фиолетовые, голубые, красные пятна цветов. Зарябило в глазах, словно на голые камни кто-то выдавил из тюбика радугу.
– Да, так лучше, – согласился Кларк. – Свари-ка мне кофе.
Лур многое умел: одним ловким мазком оживить скучный пейзаж, приготовить завтрак, мягким уютом наполнить дом, сложить песню или рассказать историю. Умел улыбнуться, когда Кларк пытался шутить. Угадывать желания и исполнять их с расторопностью сказочного джина.
Но при всех достоинствах у Лура был один – главный – недостаток: от него невозможно было избавиться. Что только не делал Кларк: гнал его, оскорблял, вышвыривал, как щенка, на улицу, запирал от него дверь. Просил оставить в покое, и по-хорошему просил и по-плохому. Бесполезно. Лур умел проходить сквозь закрытые двери. Ничего не требовал, но всегда находился рядом. И Кларк смирился, хотя и не понимал причины его настойчивости. Связывало ли их что-то из прошлого? Может быть… Ведь и они когда-то плыли в потоке времени, влюблялись, ошибались, учились. До тех пор, пока не застряли – в наказание или в награду? – в таком месте, откуда не выбраться, да и надо ли?
Кларк считал, что не надо, не оттого, что Безвременье ему нравилось, а потому, что не видел смысла менять одну иллюзию на другую.
Пальмы или березы… не появится ли завтра на их месте маяк? Качели? Вышка для прыжков с парашютом? Возникает ощущение, будто вокруг тебя что-то происходит, хотя на самом деле не происходит ничего. Реальность аморфно-статична, в ней нет событий, а есть лишь вероятностные всплески. Разум тасует миражи, точно гигантскую карточную колоду. От этого в мире не становится больше настоящих вещей, но создается видимость движения.
Кларка подобный расклад устраивал, Лура – нет. Чудак, мечтатель. Ничтожный графоман. Большую часть дня – хотя день, конечно, такая же условность, как и все прочее – он сидел за письменным столом и кропал свою бесконечную рукопись. Вычеркивал, правил, вымарывал целые абзацы и главы, изводил кучу бумаги… потом носил в редакцию и каждый раз возвращался ни с чем.
Кларк знал, что Лур пишет о нем, но только посмеивался над жалкими мечтами горе-сочинителя. Издевался над его упрямством, над отчаянной неспособностью понять и принять очевидное. Никогда он, Кларк, не согласится стать героем чужого романа. Уж если жить, то своей жизнью, а не кем-то навязанной.
Он улыбнулся бирюзовому солнцу и закрыл глаза. Исчезли ярко-вычурные краски, сразу сделалось тепло и приятно. Безвременье пахло морской солью, йодом, кофе и свежеподжаренным хлебом. И еще чем-то неуловимым, причудливым, как слово давно забытого языка.
За завтраком Лур был задумчив и сосредоточен. Разливал кофе по чашкам, подавал на стол гренки, йогурт, фрукты… но сам почти ничего не ел. Два раза уронил кухонный нож на пол.
– Пойдешь в редакцию? – насмешливо поинтересовался Кларк.
– Да, я вчера закончил переделывать, – сдержанно ответил Лур. – Попробую. Вдруг на этот раз получилось хорошо?
– Ну-ну, – усмехнулся Кларк. Он с удовольствием запустил бы в друга чем-нибудь тяжелым, но не хотелось омрачать завтрак банальной истерикой.
– Мне Главный Редактор намекнул, что если я немного поправлю эпилог… и еще завязку… так, чтобы сразу ввести читателя в курс дела… потому что в тексте не хватает динамики, – Лур лихорадочно шарил глазами по столу. – Я, пожалуй, не голоден. Ты ешь, я скоро вернусь.
Кларк презирал графоманов. Даже больше, чем самозванных художников, своими блудливыми мыслями рисующих то изумрудные звезды на розовом небе, то ледяные дворцы посреди городской площади, то разлапистые сосны с золотыми яблоками, то ржавые танки на морском берегу. От живописцев хоть какой-то прок: они делают мир интереснее и ярче. Во что превратилась бы действительность, если бы ее постоянно не расцвечивали люди? Иногда Кларку становилось любопытно, но выяснить не было никакой возможности.
Повсюду, точно мягкие плюшевые бабочки, порхали мыслеформы, садились на деревья, на крыши домов, на фонарные столбы, окутывая их и преображая. Лур шел вдоль моря, прижимая к груди драгоценную рукопись и увязая по щиколотку в серебряном песке. Солнце плавилось голубой свечой, его шустрые блики вплетались в зеленые волны, как пряди дождя в листопад. Море было похоже на время, такое же своенравное и живое. Внушающее благоговейный страх, но не тем, что таило в себе опасность, а своей отдельностью и непокорностью человеческому воображению. Оно – единственное – не менялось от прикосновения взглядов, его невозможно было выдумать, переделать или подчинить.
Иногда запертые в Безвременьи люди говорили: «А что если это море придумало нас?» Могло ли оно быть богом, не тем, которого изображают на иконах и которому бьют поклоны в церквях, а неразумным богом, богом-стихией? Морю не нужно наше поклонение, оно не судит наши поступки, но Лур все равно молился ему.
«Пожалуйста, сделай так, чтобы рукопись взяли, – шептал он, бредя по сверкающей отмели, у пенистой кромки воды. – И чтобы Кларк согласился. О, море, я хочу любить! По-настоящему, чтобы сердце болело. Пожалуйста…»
Здание редакции Лур узнал сразу. Оно – хоть и отращивало каждый раз новые щупальца улиц, окружало себя то веселенькими треугольными домами, похожими на яркие пакетики из-под молока, то длинными гусеницами бараков; рядилось то в металл, то в пластик, то в цветные витражи – все равно оставалось самым огромным и внушительным.
Но, сколь изменчивым оно было снаружи, столь же неизменным внутри. Теплый, сонно жужжащий полумрак, зеленые ковры с жестким ворсом на лестницах и зеленые гобелены на стенах. Входящий словно нырнял в мутное озеро с цветущей водой.
В приемной перед кабинетом Главного Редактора никого не было, но Лур покорно вытянул из прорези в стене номерок – 121, значит, перед ним 120 человек. Опустился на стул и взял с низенького столика вдоль и поперек зачитанный журнал. Ожидание в Безвременьи могло длиться сколь угодно долго, иногда оно заканчивалось сразу, а бывало, что растягивалось на целую вечность. Все зависело от Главного Редактора, он один знал, кто и сколько должен ждать. Он знал каждого посетителя по имени, все его страхи, надежды, маленькие постыдные комплексы и ревниво взлелеянные мечты. Не смеялся над ними, как Кларк, а просто – знал.
– Лур Олемрик, – позвал из-за слегка приоткрывшейся двери бесстрастный голос, и Лур вскочил. Кинулся в кабинет и чуть не столкнулся с зеленоглазым Помощником, который тут же вежливо посторонился, пропуская его вперед.
Сам Главный Редактор восседал за столом, гнущимся от наваленных в беспорядке бумаг, и Лур понял, что 120 авторов уже побывали тут до него.
– Итак, господин Олемрик?
– Вот, я все переписал, – запинаясь проговорил Лур и подал Редактору рукопись.
Но тот не стал читать. Ему достаточно было заглянуть Луру в глаза, испуганные, но честные, как серо-голубая речная муть, наивно подсвеченная зелеными паутинками солнца.
– Ничего вы не переписали, Олемрик. Те же самые ошибки. Я предупреждал вас, что ничего больше не буду объяснять? – и легким взмахом руки Главный Редактор отправил рукопись Лура в мусорную корзину. – Все, идите.
– Всего хорошего, – улыбнулся Помощник.
Они оба смотрели Луру вслед, а потом вместе прислушивались к затихающим шагам в коридоре.
– Бездари, – сказал Главный Редактор. – Графоманы. Ни в ком ни капли таланта. Закидали меня макулатурой, и из этой дряни я обязан что-то выбирать. Лучшее из худшего, – он медленно сгребал измаранные неровными почерками листы в большую кучу. – Вот, не угодно ли, некий Йорк. Какой подарок себе запланировал на тридцатилетие. От него уйдет жена, смертельно заболеет ребенок, мать разобьет паралич. Потом его уволят с работы – и все в один год. Как он собирается это пережить? Наложит на себя руки и снова попадет к нам. Но я его повесть утвердил, сам сочинил, сам пусть и расхлебывает.
– Но Олемрик неплохо пишет, – возразил Помощник. – За что ты его так?
– Олемрик – такой же графоман, как и остальные. Сотый раз приносит одну и ту же рукопись. И что он вцепился в этого Кларка? Не понимает простой вещи: нельзя заставить человека жить. – Главный Редактор зачерпнул со стола полную горсть исписанных листков, подошел к окну и выпустил их, точно стаю голубей, в яркую пустоту. С неба бледно-сиреневыми хлопьями падал кем-то придуманный снег. – Графоманы. Ни одной цельной мысли или приличного сюжета, сплошная грязь, кровь и сопли.
Внизу, на ступенях соседнего здания сидел Лур и плакал. Он чувствовал себя ненастоящим, и боль его была ненастоящая. Пепельно-серое солнце ласково серебрило его поникшие крылья, дробилось на тусклые жемчужины и распрыгивалось по мокрому асфальту.
Но крылья Лура были невидимы для всех, кроме Главного Редактора, даже сам Лур о них не догадывался. А если бы догадался – смог бы летать, не зря ведь человек рождается крылатым.
Главный Редактор вздохнул, провожая взглядом танцующие на ветру рукописи.
– Почему никто из них не понимает, чего я хочу?
– А чего ты от них хочешь? – спросил Помощник.
Над городом тихо скользили и оседали в акварельную слякоть наши бездарно написанные судьбы.
Сергей Катуков «Поэт во Вселенной»
Отяжелевшие гроздья света соскальзывают со стекла, уносятся в бесконечность, обагренные звездными сверхскоростями. Великая Черная Сушь, едва сбрызнутая манной небесной, на миг обращается в фиолетово-сиреневый драгоценный монолит пространства, навечно пришпиленный гвоздиками солнц к аристотелевым сферам. На стекло иллюминатора падают контуры отражения, человек дотрагивается до них ладонью, и тепло, отделившееся от пальцев, на несколько мгновений остается белесыми пятнышками.
– Вам не спится? – На стекле появляются контуры Ямады.
– Не спится. – Левкоев оборачивается к вошедшей на прогулочную палубу Ямаде, японке, главной по навигации. Короткая стрижка и поджатые губы делают ее похожей на сосредоточенного старшеклассника. Взгляд Левкоева снова возвращается к стеклу, скользит по созвездиям, галактикам, звездным трассам. А мутных пятнышек уже нет, и даже их места не найти.
– Ну вот… еще одна метафора хрупкости человеческого бытия среди космических пространств. «Младая будет жизнь играть и равнодушная природа красою вечною сиять…» – продекламировал он иронично.
– Что это?
– Это из стихов нашего литературного классика. Я вам о нем рассказывал.
– Ах, да-да… Пуш-кен.
Левкоев засмеялся.
– Опять неправильно?.. А вы что-нибудь сейчас пишете? Лирическое?
– Ну что значит «лирическое»?.. – Левкоев задумался.
Еще на Земле, когда подбирали команду для нового полета и было решено собрать международный экипаж, никто сначала не думал, что в его состав войдет русский космический журналист Василий Левкоев. Экспедиция к «Вратам Запределья» была уже почти на низком старте, когда один из участников – датчанин Нильсен – получил травму во время тренировок и ему срочно нужно было найти замену. Левкоев не был техническим специалистом или ученым, он здорово управлялся с велосипедом и лыжами, совершил три туристических полета на земную орбиту, описал их в интригующем бестселлере, получил за это престижную литературную премию, но это был совсем не повод брать его в дальний космос. Крупное издательство, где вышел его роман, узнав о ситуации с Нильсеном, предложило включить в состав экспедиции не ученого, не профессионального астронавта, а писателя, который смог бы участвовать в «путешествии в неведомое» и увековечить его в литературном шедевре. В единственном отношении этот журналист, гуманитарий, автор трех поэтических книг, мог потягаться с космонавтами. Однажды после целой серии испытаний на центрифуге, полетов в стратосферу и трехнедельного заточения в сурдокамере его спросил доктор: «Ну что, как вы?» Левкоев, причесываясь после душа, улыбаясь, ответил: «Знаете, я как-то думал, кем мог быть Пушкин, русский поэт девятнадцатого века, живи он сейчас. Или хотя бы век спустя, в двадцатом веке. Говорили, что он очень хорошо сложен. Физически развит. Любил путешествовать и совершал атлетические упражнения. И я вам говорю: он верно стал бы спортсменом, атлетом. И вот какое мое состояние, вот что я вам отвечу: здоров, как Пушкин!» Левкоев был человеком невероятного, великолепного здоровья и уравновешенности. В нем наверняка поместилось бы два-три самых крепких космонавта.
– Я всегда считал себя человеком выдержанным, уравновешенным, – продолжил Василий после задумчивой паузы. – Все так считают… Знаете, что обо мне писали критики? «При виде этого розовощекого атлета вам в последнюю очередь придет в голову просить почитать что-нибудь из его нового». А сейчас, в полете, я вдруг почувствовал себя… очень странно. В совершенной невесомости. Я имею в виду какую-то внутреннюю невесомость… Неопределенность… Вот вы на своем месте. У вас есть дело. У капитана. У всех в экипаже. Все, так сказать, заняты. Их мысли носят, так сказать, характерную процессуальность, – последнюю фразу Левкоев произнес с сарказмом. – А у меня не мысли, а чувства – непредсказуемые, как виртуальные частицы: возникают неизвестно откуда, исчезают, мерещатся. Я даже не уверен, есть ли у меня эти чувства вообще. Будто я полигон для испытаний принципа этого вашего физика… Гейзенберга… или как будто я тот самый ящик с котом другого вашего физика – Шредингера…
Ямада засмеялась. В иллюминатор подглядывало кольцо планетарной туманности – богатый колоритами глаз дракона, который словно тревожный свет маяка на неведомых берегах, сигналящий скитальцам во Вселенной о неминуемой гибели рядом со своей скалистой галактикой.
– Мы карабкаемся, ползем по плоскому космическому мрамору, от звезды к звезде. Я часто вижу это во сне: как мы ползем, ползем… по этой бескрайней пустоши… и вдруг упираемся в безвестное Ничто, в котором нельзя нащупывать… нащупывать… Мы бессильны. Наши механизмы, построенные по законам бытия, перестают… вращаться. Законы исчезли. Мы столкнулись с новыми… неопределенностями, которые могут растворить нас, как клетчатку – серная кислота.
– Какой трагичный взгляд на вещи, – сыронизировала Ямада. – Почему вы это так воспринимаете?
Левкоев повторил свой недавний трюк: подышал на ладонь и прислонил ее к стеклу. Там осталось сонное, мутное пятнышко, быстро растаявшее.
– Вот, пожалуйста! Видите? И так всегда. И с чувствами точно так же… Больше всего неясно, чем заняться поэту в космосе. Лишите его почвы с цветочками, грязной, налипшей на ботинок сентябрьской лапшой из листьев и мусора. Что делать поэту во вселенной, что делать философу в космосе? Вспоминать о притяжении? Жаловаться на невесомость и желать гравитации? Он воображает вечность, в галактических чертежах видит живописные лики вселенной, ему снятся будоражащие воображение сны, на которых зиждится его пантеизм: видеть живое в планетах, дух стремления – в кометах, мудрость – в том, как чертовски сложно изнутри устроен этот Левиафан. И, несмотря на эти чудеса премудрости, необычайность космических миражей, ему остается только молиться, жаловаться, чтобы его снова выбросило на родной, узкий, голубой берег родной планеты. Когда-нибудь…
И Левкоев рассказал о «симфонии Вселенной», которую он воображаемо слышит в космическом амфитеатре своих сновидений: звезды срываются с вековечной работы, слетают с орбит, толпятся, очаровываются, пленяются, клянутся не покидать, но «черная материя», этот вселенский «мистер Икс», приколдовал их навечно к веретену гравитации, и они с повинной возвращаются в костер галактического ядра.
– Ямада! – восклицает поэт, и голос его звучит одиноко, искренне, словно дрожащая игла света среди слепых ледяных просторов черной пустоты, – разве вы не слышите это? Тонкую, пронзительную ноту сомнения в мировой симфонии. Люди столетьями мечтали, что из этой пустоты к нам выйдет новое, оживотворенное воплощение Вселенной, другой разум, братский, мудрый, все понимающий разум. Люди только и мечтают о том, как состоится эта великая встреча. А реальность проще. Она только посмеивается над нами: а с чего это вы взяли, что кому-то нужен этот ваш контакт? Может, те, единственные, кто сумеет нас понять, единственные, возникшие помимо нас, – вдруг они никогда не захотят нас знать? Они ушли в себя, в ментальную эволюцию, налаживают свою внутреннюю духовную жизнь, а до великого и прекрасного космоса им дела нет. Вместо того, чтобы строить космические корабли, они строили социальное равенство, заботились о своей планете как о своем маленьком космическом домике, никуда не собирались с него улетать, а обустраивали его. Свои технологии они направили внутрь, а не вовне. Они ведь поняли, что никогда не справятся с космосом, что они крошечные создания, вид небес их угнетает!
– И более того, – продолжал Левкоев, горячась, – каждый из этих разумных существ – вместилище для гения. Представьте: миллиарды существ и каждое – великолепная личность, великий гений, Шекспир или Леонардо, проникший в глубины своего внутреннего психического космоса, в океанские глубины, в микромир и конечную пустоту материи… Мы одиноки здесь. И мы будем одиноки там, за «Вратами». То, что показалось нам сигналом ко встрече, – не очередной ли это самообман? Билет на сеанс второсортной фантастики, после которого нас, как маленьких детей, снова за ручку вернут к реальности… Может быть, будет лучше, если это так и останется загадкой? А между тем, они, те, от которых мы ждем неких невероятных откровений, может быть, они – усталые творцы Вселенной, отвращенные от контактов, и пусть тогда они так и живут себе на пенсии возле тихой заводи и мирно, беспечно дремлют. Выбрали себе маленькую космическую Швейцарию в виду седых Альп, в уютном теплом шале, в кресле-качалке, с книжкой, перед камином… С вечерним бокалом вина… Может, эта планета, в конце концов, на которую мы летим, – это на самом деле пансионат для одиноких усталых творцов Вселенной, которые нашли там последний приют…
– Послушайте, Левкоев… – Ямада сделала глубокий вдох и посмотрела в глаза одинокого поэта, оторванного от своей земной родины. – Это малодушно. Даже если мы в очередной раз встретимся с бездной, которая посмеется над нами, мы все равно должны ее понять, исследовать и, стиснув зубы, идти дальше. Мы должны дерзнуть. Потому что за этим может таиться величайший свет, величайшее открытие!
Ямада прислонила ладонь к стеклу иллюминатора и долго держала так, пока вокруг нее не образовался тонкий, похожий на ореол, влажный налет.
– Вам надо отдохнуть, – сказала Ямада, уже выходя с палубы. – Завтра мы совершим «прыжок», пройдем «Врата» и узнаем, наконец, что именно означает эта ваша бездна.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.