Текст книги "Все еще здесь"
Автор книги: Линда Грант
Жанр: Зарубежные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
Покончив с кухней, мы расходимся по своим спальням. У себя я нахожу: апельсиновую губную помаду шестьдесят шестого года, окаменелую, не оставляющую даже самого слабого следа на тыльной стороне кисти; голубые тени «Ревлон»; пустую палетку от подводки. В гардеробе висят пятнистая блузка от «Биба» и пурпурное мини-платье от Мэри Куант – помнится, в нем я ходила на концерт «Битлз» в «Эм-пайр» и прыгала и визжала вместе с другими девчонками, перекрывая рокот бас-гитары, и ритм ударных, и голоса Джона и Пола, выводящие «HardDay's Night». Подростковая сексуальная истерия. Нас распирает от гормонов, мы – тринадцатилетние – обнаруживаем в себе неведомые прежде желания, явившиеся внезапно, как внезапно вырастает грудь: вчера еще ничего не было, а сегодня, намыливаясь в ванной, вдруг обнаруживаешь под рукой холмик с нежным бутончиком соска. Явление груди приводило нас почти в такой же ужас и восторг, как немного спустя – первая кровь; к тому и к другому прилагались новые обязанности, теперь требовалось носить лифчик и пользоваться прокладками. И в то же время, и так же внезапно, над кроватями у нас появлялись плакаты «Битлз» – Пол с невинным мальчишеским лицом, самый милый и нестрашный из всех, и Ринго, некрасивый длинноносый «битл-еврей»; Ринго был для нас старшим братом, с ним мы делились романтическими фантазиями о прогулках при лунном свете с красавчиком Полом. А с Джорджем мне однажды удалось поговорить. Он ехал в своем зеленом «Воксхолле» вниз по Мей-тер-авеню, а я сдернула с головы школьный беретик и подбросила его вверх так, что он летающей тарелкой завертелся высоко под небесами. Джордж посигналил, опустил стекло и крикнул: «Эй, а поймать сможешь?» Я рванула через дорогу, дотянулась до беретика в прыжке, поймала его на палец и закрутила у себя над головой. Джордж рассмеялся и сказал: «Садись, подвезу». Мы ехали через Ливерпуль к аэропорту, и он задавал мне обычные вопросы: «Алике Ребик? Твой папа – доктор из Токстета?» – «Да». – «Как же, его весь город знает», – сказал он. Прохожие оборачивались на нас посмотреть, и мои волосы развевались на ветру, как знамя. «Классная у тебя грива, – сказал Джордж. – Наверное, трудно причесывать?» – «Вообще не расчесать!» – гордо сообщила я. «А я свои отращиваю. И я, и все остальные. У нас теперь волосы будут длиннее». У въезда на автостоянку при аэропорте, взяв с заднего сиденья зеленый рюкзак, спросил: «Домой-то доберешься?» – «Конечно, – ответила я. – На автобусе доеду». – «Молодец. Ладно, еще увидимся. Берет не потеряй». Где-то с полчаса я стояла у его опустевшей машины, пожирая ее глазами, снова и снова перебирая в памяти каждую деталь этой удивительной поездки. Попросить автограф мне, разумеется, и в голову не пришло – что вы, как можно! – и теперь, много лет спустя, мне уже невдомек, было ли это на самом деле или это ложное воспоминание, наивная подростковая фантазия. Но синий беретик – вот он, лежит на верхней полке, с приколотым к нему позолоченным школьным значком. Здесь же сложены стопкой мои пластинки. Старый проигрыватель стоит на столе. Я включаю его в сеть, достаю из конверта «Rubber Soul», ставлю на вертушку: игла с шипением и шорохом движется по исцарапанной пластмассе. Я бросаю синий берет в мусор, а когда заканчивается песня, выключаю проигрыватель, хороню его в отдельном черном пакете и завязываю узлом.
Мы наполнили уже двадцать мешков, когда Сэм, повернувшись, чтобы открыть окно, обнаружил у стены мамину гладильную доску, до того знакомую, что мы могли бы двадцать раз пройти мимо нее и не заметить. Для нас она сливалась со стеной – простая деревянная доска, вся в трещинах, купленная в сорок седьмом году, через несколько месяцев после свадьбы; на этой доске мать отглаживала воротнички так, как учила ее в Дрездене бабушкина горничная Фрида: «Мегпе Hebe, всегда начинай гладить изнутри. Вот так, видишь?» А потом мама – мне: «Милая, всегда начинай гладить изнутри. Видишь? Вот так».
Сэм взял в руки эту доску – доску, на которой мама гладила его школьные рубашки и брюки, а потом – цветастые рубахи, в которых он ходил подростком, в которых кружил головы девчонкам и отплясывал в «Каверн» под звуки «Битлз», «Джерри энд Пейсмей-керс», «Формост», Били Фьюри, – взял ее в руки и вдруг поднял на меня полные слез глаза и сказал:
– Хватит. Больше не могу.
Когда я обернулась, его уже не было. Он сидел снаружи, на траве, под юккой. Я села рядом на влажную землю. В блекло-синем небе чертил свой путь самолет.
– Не могу больше. Все это сразу… не могу.
А у него шея в морщинах, вдруг заметила я.
– Меня уже тошнит от дома, тошнит от всего. Тошнит от собственной жизни.
Я ушам своим не верила. Мой старший брат, воплощение порядка и праведности – и вдруг такое несет!
– Сэм, перестань! Что за ребячество?
– Ты понимаешь, что наши дети однажды сделают с нами, со мной и с Мел, то же самое? Живешь-живешь – а кончается все вот так. Дети роются в твоем барахле и говорят: на фиг нам это старье, пусть гниет на помойке. Знаешь, вот сейчас, когда я взял в руки эту доску, у меня слезы потекли. Ты говоришь, ребячество. Я и сам себе все время, всю жизнь так говорю. Не будь ребенком, Сэм. Пора бы тебе повзрослеть. И вдруг я подумал: да когда же, черт возьми, я был ребенком? И поребячиться-то не успел. Бар-мицва, пара лет в Америке – и все. Да и до того… После школы – каждый день – в библиотеку. Учись, Сэм, учись, на одни пятерки, все экзамены сдавай на отлично. Всех экзаменов еще не сдал – а уже муж, глава семьи.
– Сэм, а зачем ты вообще женился?
– Я тебе скажу зачем. Потому что смертельно хотел трахаться. А она мне не давала. Потрогать – пожалуйста, а по-настоящему – нет. В конце концов я понял, что либо пойду с ней под венец, либо отправлюсь в город и сниму себе проститутку. Знаешь, что я сделал? Однажды вечером сел на автобус с десяткой в кармане, поехал на Гамбиер-террас, прошелся, огляделся… и уехал домой. В ужасе. Потому что понял: стоит переспать с одной из этих девиц – лечиться буду всю оставшуюся жизнь. И на следующий день сделал предложение. После свадьбы мы наконец-то трахнулись, и с тех пор я не занимался сексом ни с кем, кроме нее. Тебе не кажется, что одна женщина за всю жизнь – это маловато?
– Как, вообще ни с кем? А в Америке?
– А, в коммуне. Да это, в сущности, и коммуна-то была ненастоящая – просто снимали дом на десятерых. Мы там прожили всего месяц – дольше не выдержали. Мел вообще никакая коммуна была не нужна, а мне хотелось посмотреть, на что это похоже. Оказалось, похоже на бардак, совмещенный со свинарником. А это не для нас. Мы с Мел не склонны к хаосу, мы рождены, чтобы наводить в хаосе порядок.
– Значит, теперь ты решил наверстать упущенное. И что же, есть кандидатуры?
Он хихикнул, лицо осветилось знакомой волчьей усмешкой Ребиков – как у отца. К спине у него прилипли сухие листья. У меня на коленках – грязные пятна. Земля усыпана гниющими розовыми лепестками.
– Есть. Лорен.
– Почему?
– Если честно – у меня встает от одного взгляда на нее. Думаешь, этого недостаточно?
– И ради этого ты готов наплевать на тридцать лет семейной жизни?
– Знаешь что? У моего члена мозгов нет. Памяти тоже. И уж точно нет совести. Думаешь, я хочу на ней жениться? Еще чего! Она не из тех, с кем интересно разговаривать. Не мать моих детей, и матерью моих будущих детей уж точно не станет. Я просто до смерти хочу ее трахнуть. Она же ходячая секс-бомба! Я хочу ей вставить, черт побери, хочу почувствовать себя в ней, чтобы она визжала и вертелась подо мной! Лучше уж от перетраха умереть, чем от недотраха, понимаешь?
– Господи, Сэм, как ты можешь мне такое говорить!
– А почему бы и нет?
– Я твоя сестра. Я не хочу этого знать.
– А в детстве мы все друг дружке рассказывали, помнишь?
– Перестань, Сэм.
– Алли, ты хоть понимаешь, как я прожил эти тридцать лет? Ты моталась по всему свету, делала что хотела – а я в двадцать четыре года стал отцом, а в тридцать у меня уже была своя контора и трое подчиненных.
– Не надо, Сэм. Первые пять лет ты жил в свое удовольствие. Стал притчей во языце, х: единственный адвокат в Ливерпуле, который едва-едва себе на жизнь зарабатывает.
– Надо было таким и оставаться – лучше было бы. Я не хотел становиться знаменитостью, не просил об этом бремени – быть сыном Саула Ребика, потому что, можешь мне поверить, это тяжкое бремя. В ту ночь, когда начались беспорядки, мы с Мелани лежали в постели и развлекались единственным способом, который доступен бедным и молодым, – и вдруг звонит телефон. Папа. И он говорит: «Поезжай в Токстет, ты нужен Людям». С большой буквы – именно так он это произнес. Фу-ты ну-ты! Чем больше я о нем думаю, тем лучше понимаю, кто он такой был на самом деле. Лицемер, надутый ханжа. Что он знал о социализме? Да ничего. Просто в те времена это считалось крутым, вот он и примазывался, чтобы изобразить крутого!
Меня охватывает ярость. Хочется схватить братца за редеющие волосы и приложить башкой о тротуар.
– Да как ты смеешь? Пациенты его обожали!
– А как же! Особенно пациентки, да? Саул Ребик, ливерпульский король абортов! Интересно, сколько из этих нерожденных детей были от него?
– Что ты такое говоришь?
– Алике, неужели ты ничего не замечала? Да он крутил с дюжиной сразу!
Солнце уходит за горизонт. На небе ни облачка: тьма ложится на утомленную жарой землю, словно твердь, которой Господь разделил небо и воды морские.
– У него были любовницы?
– Да какие они любовницы? Так, подстилки. Являлись к нему в клинику на двадцатиминутный пере-пихончик за закрытой дверью. Когда он умирал в больнице, маме пришлось отгонять этих сук от его палаты. Ни одну из них к нему не пустила – и правильно сделала, с чего бы?
– Я тебе не верю. Почему же я ничего не знала?
– Алли, да потому, что ты его обожала, поэтому и он с тобой обращался как с маленькой принцессой. А всех прочих женщин топтал. Что он с мамой сделал, а? Как она хотела убраться подальше от Германии – а он ей не дал, и не потому, что так жалел бедняков, а потому, что хотел и дальше бегать по бабам! Она хотела начать новую жизнь в стране, где все иммигранты, а он похоронил ее здесь. Не позволил ей даже обратиться за репарациями – и знаешь почему? Спроси меня, и я тебе отвечу: боялся, что, если у нее появятся собственные деньги – не прибыль от крема, это семейный бизнес, – она плюнет на все и уедет в Америку одна. А об этом он и думать не хотел, потому что ему мало было иметь в каждом доме по бабе – еще и жена была нужна, хорошенькая дрезденская куколка, которую можно всем показывать и рассказывать, как она погибала, а он ее спас.
– Я тебе не верю! Наш папа был не такой!
– Правда? А вспомни, как ты сама с ним кокетничала, как строила ему глазки, как с собственной матерью соперничала за его внимание|Помнишь? Это было мерзко, мне было стыдно за тебя!
– Что ты такое говоришь, Сэм? Намекаешь, что…
– Нет, нет, конечно, нет. Это не в папином стиле: он маленькими девочками не интересовался – ему нужны были бабы. И я, когда женился, сказал себе: будь что угодно, как угодно, но таким, как отец, я не стану. Я буду верным мужем. Поэтому и девушку вы-брал такую, про которую знал: из нее получится верная жена.
– Хорошо, что же ты теперь собираешься делать? Уйти от Мел?
– Да не знаю я, черт побери! Люблю ли я ее? Конечно, люблю. Как можно ее не любить? Она – часть моей жизни, мать наших детей, у нее есть все, что только можно пожелать в женщине, – сильная, храбрая, любящая, верная… и стройная до сих пор, хотя это, конечно, не так ладно. Есть у нее недостатки? Да ни одного. Просто я не хочу шестьдесят лет жить с одной женщиной, мне страшно думать, что и в восемьдесят лет я все еще буду мужем Мелани. Теперь-то я понимаю, что мужчина от природы не моногамен – ох, как понимаю! Каждую ночь в постели я мечтаю об одном: как распродам все, что есть, оставлю Мел половину, может, даже две трети – и свалю. Просто исчезну. Уеду в Америку, побываю во всех этих городах, которых никогда не видел, – в Мотауне, в Мемфисе, в Нэшвилле. Буду просто колесить по стране и ни о чем не думать.
– Как банально.
– Что?
– Ты удивительно предсказуем.
– Приятно слышать. Особенно от тебя, мисс Ах-Почему-Меня-Никто-Не-Л юбит!
– Сам подумай, какой это штамп: приличный мужчина средних лет говорит жене, что пошел за сигаретами, и исчезает. Жена расклеивает на столбах объявления: «Его разыскивает семья! Если увидите этого человека, сообщите по такому-то адресу». Как, скажи на милость, ты собираешься начать новую жизнь? Это же чистая фантазия, литература, что-то из Джека Керуака. Тебе пятьдесят два, а ты все мечтаешь гонять по Шестьдесят шестому шоссе. Пора бы уже и вырасти, Сэм.
– Что же, и помечтать нельзя?
– Значит, сам признаешь, что это только фантазии?
– Ну, может быть.
– А как насчет Мел?
– Что – насчет Мел?
– Она тоже от тебя устала, как и ты от нее?
– Может быть.
– Как думаешь, у нее были любовники?
– Конечно нет.
– Откуда ты знаешь?
– У нее строгие правила и сильная воля.
– Значит, ты по сравнению с ней – слабак?
– Не знаю. В конце концов, могут быть у человека какие-то слабости?
– Нет, если эти слабости вредят другим.
– Замечательно! И это ты мне говоришь? А сама вертишься вокруг Джозефа Шилдса, истекая слюной, и только что хвостом перед ним не виляешь!
– Послушай. Да, я не образец добродетели – но разрушить жизнь Мел ради каких-то скороспелых фантазий я тебе не позволю. Заведи любовницу, если хочешь, заведи хоть дюжину, но уходить из семьи не смей. Твое место здесь, с Мелани.
– Но почему, черт побери, я должен оставаться здесь? С чего ты вбила себе в голову, что кто-то из нас непременно должен жить в Ливерпуле? И что этот «кто-то» – именно я, коль уж на то пошло? Назови хоть одну причину. Девять миллионов человек прошли через этот город и уплыли в Америку – почему же мы обречены застрять на полпути? Все, с меня хватит. Взгляни правде в лицо: этот город обречен. Он мертв, он превратился в кладбище.
– Прекрасно, отправляйся в Америку. Езди на спортивных машинах, носи золотые цепи, гуляй по Пятой авеню под ручку с молоденькими блондинками. Ты жалок, Сэм.
– Я жалок? Да на себя посмотри! Что ты понимаешь в семейной жизни? Тебе ни с одним мужчиной не удалось прожить столько, чтобы от него устать! Кто у тебя дольше всех продержался – Алан, кажется? Пять лет?
– Я не хочу говорить об Алане.
– Объясни хотя бы, чем он тебе не угодил?
– Тем, что молчал. Поначалу я на это и клюнула. Мне казалось, за его односложными «да» и «нет» скрывается бездна премудрости: собственно, и спать-то с ним начала из чистого любопытства. Знаешь, это очень непривычно – жить с человеком, от которого двух слов не добьешься. Мне казалось, и жизни не хватит, чтобы разобраться в глубинах души, скрытых за его молчанием. Но со временем я поняла, что его немногословность – лед на озере. И просверлить лунку во льду мне так и не удалось.
– А вы с ним хорошо смотрелись вместе.
– Знаю.
– Он был выше тебя. И собой очень ничего.
– Да, в то время на меня еще клевали красавцы.
– Еще бы! Ты и сама тогда была настоящей красавицей. А когда вы входили в комнату вдвоем – ты в облегающем красном платье, в этом своем ожерелье из искусственных бриллиантов, он в шикарном костюме, – все с вас просто глаз не сводили. У нас в Ливерпуле вы смотрелись, как кинозвезды.
– Кстати, он несколько лет назад мне позвонил. Посидели в пабе, вспомнили старое.
– И чем он сейчас занимается?
– О, он обрел Господа. – Кого?
– Господа. И занимается тем же, чем и Господь в своей земной жизни.
– Спасает чьи-то души?
– Да нет, все прозаичнее. Плотничает.
И тут мы начинаем смеяться. Хохочем, катаясь по траве, и не можем остановиться. Если бы постороннему случилось подслушать этот разговор, наверное, он решил бы, что стал свидетелем непоправимого разрыва, что мы нанесли друг другу неисцелимые раны, что между нами никогда и ничто уже не сможет идти по-прежнему. Возможно, у каких-нибудь других брата и сестры все так бы и вышло – но только не у нас с Сэмом! Мы глубоко вонзаем клинки, но не оставляем их в ране; гнев легко охватывает нас, но и легко догорает, причиняя ущерб не больший, чем вспыхнувшая и догоревшая спичка. Даже его горькие и, я уверена, несправедливые слова об отце… нет, я не забуду об этом, мне предстоит еще с болью в сердце обдумывать то, что сказал Сэм, снова и снова расспрашивать его, искать в его версии слабые звенья, спорить с ним, требовать обоснований. Но даже если это правда – изменится все, но наша близость останется прежней.
Ни на секунду я не верю, что он уйдет от Мелани. Или уедет в Америку. Или трахнет Лорен, коль уж на то пошло. Хотя, возможно, рано или поздно встретит какую-нибудь бабенку того же типа – из тех, что так и лучатся сексом, источают гормоны так, что вы, кажется, чувствуете их запах. Но Мелани не станет ревновать и устраивать Сэму скандалы, и все утихнет, не начавшись. Потому что есть истина, лежащая глубже похотей и страстей, и состоит она в том, что Сэм ненавидит хаос, он не создан для этого, просто не способен жить, не зная, что принесет завтрашний день. Я так жить могу, а он – нет.
– Когда ко мне приходит клиент, – говорил он мне как-то, – какой-нибудь малолетний хулиган, или недоделанный гангстер, или наркоман, под кайфом разбивший чье-нибудь окно или угнавший машину, я смотрю на него и удивляюсь. Не понимаю, как живут такие люди. Нет, социальные условия, психология – это все понятно: но, боже мой, как они живут с таким бардаком в голове? Я бы так не выдержал. У меня в кабинете этот парень получает то, чего у него никогда раньше не было, – легенду. Связное, логичное, последовательное объяснение, как он дошел до жизни такой. Сумеет запомнить эту историю и изложить ее перед судом – дело в шляпе. Не сумеет, начнет рассказывать, как было, – сядет. Потому что правда запутанна, нелогична, неправдоподобна, и если он попытается рассказать правду – ему никто не поверит. Я не подбиваю клиентов на лжесвидетельство, просто объясняю, что истина не сделает их свободными, а отправит за решетку. Мне это известно не потому, что я хитрюга-адвокат, а потому что мои предки – иммигранты. А иммигранты всегда рассказывают властям то, что от них хотят услышать. По крайней мере, те, кто хочет выбиться в люди. А кто цепляется за свою правду, тот так и остается в трущобах.
Вот почему я знаю, что Сэм никогда этого не сделает. И все, что он мне сейчас наговорил, – такая же «легенда», неуклюжая попытка оправдаться перед судом Ребиков. Не знаю, сможет ли он убедить этой «легендой» хотя бы себя самого – не говоря уж о большом жюри, состоящем из меня, его жены, детей и всего Ливерпуля.
– Ладно, давай-ка за работу, – говорю я. – Дел у нас невпроворот.
Мы поднимаемся, разминая онемевшие от сидения на холодной земле ноги.
– Чувствую себя совсем стариком, – говорит брат.
Мы снова беремся за работу и трудимся с яростной решимостью. Час спустя в дверях появляется Сэм со стаканом воды.
– Хочешь?
– Ага. Слушай, то, что ты наговорил об отце… сколько в этом правды?
– Много. В сущности, все правда. Он от мамы гулял направо и налево.
– Но, когда он умирал, именно мама держала его за руку.
– Думаю, ему было уже все равно.
– А кто будет держать за руку тебя, если ты уйдешь от Мелани? Кто из знавших тебя двадцатилетним останется с тобой, и в восемьдесят лет? Кто вспомнит, каким ты был, когда был молодым?
– То же и я могу спросить у тебя.
– Это жестоко, Сэм.
– Знаю.
– Ну и черт с тобой! Вали в свою Америку. Делай что хочешь. Как сам-то думаешь, на чью сторону встанут дети?
– Они уже большие. Я им не нужен.
– Сразу виден заботливый отец!
– Да сколько же можно требовать от человека? Сколько еще я должен терпеть? Всю жизнь? До самой смерти жить, стиснув зубы? Когда же, черт побери, мы получим свой билль о правах? Свою декларацию независимости?
– Сэм, милый, хочешь, я расскажу тебе, что такое независимость? Ты возвращаешься в пустой дом. Все, что ты не сделал перед отъездом, так и осталось несделанным. Громко тикают часы. Оседает пыль на мебели. Ты разговариваешь сам с собой, и дом отвечает тебе молчанием. Ты один. Ты свободен. Можешь делать все, что пожелаешь. Такой независимости ты хочешь, Сэм? Что ж, тебе решать.
Гардероб матери. Кружатся пылинки в солнечных лучах. Странные металлические запахи. В синем полиэтиленовом пакете – сломанный корсет. Жемчужные ожерелья. Золотые часики. Бриллиантовые клипсы – мама так и не проколола уши. Ряды юбок, блузок, платьев. Ящик внизу полон чулок и белья. Лифчики, трусики, нижние юбки. Мешочки с высушенной лавандой – для запаха. Туфли с деревянными колодками или бумагой в носках – чтобы не теряли форму. Обручальное кольцо с изумрудом я надеваю себе на палец. Норку накидываю на плечи. Смотрю в зеркало и думаю: посмотри на меня, мама. Скажи, что я у тебя красавица. Поцелуй меня, мама, обними покрепче, как раньше обнимала. Папина одежда: костюмы, спортивные куртки, галстуки, рубашки. Сэм возится где-то в дальнем конце дома, так что я могу примерить папин пиджак. Он оказывается как раз. Что мне надеть, мама? Как ты думаешь, что мне больше пойдет?
За дверью ванной комнаты висит на крючке папин желтый шелковый халат – его принесла мама из больницы вместе со шлепанцами, серебряной зажигалкой «Ронсон» и недоконченной пачкой сигарет. И мне вспоминается отец на смертном одре – маленький, усохший до ста фунтов, неподвижный, как кукла. Лицо у него желтое, словно восковое, из-
под одеяла торчат какие-то трубки и исходит дурной запах.
– Поцелуй меня, милая.
И я, внутренне сжимаясь, осторожно касаюсь губами запавшей щеки. Грудью я задеваю его иссохшую грудь – и содрогаюсь от отвращения.
– Алике, – шепчет он, – не отвергай меня, не надо…
– Чего ты хочешь, папа?
– Обними меня покрепче, милая моя девочка, поцелуй меня по-настоящему, как раньше.
Но я лишь опускаю глаза и сжимаю его руку – руку живого скелета – в своей руке. Он прикрывает глаза.
– Все верно, – шепчет еле слышно. – Кому я нужен – такой?
Дом пустеет, и комнаты становятся все больше. Мы и не подозревали, что здесь так просторно! Снимаем бархатные шторы, скатываем их и укладываем в отдельную коробку – отдадим какому-нибудь благотворительному заведению. Пустые комнаты залиты светом. Наши родители переехали сюда в пятьдесят четвертом, прежде они жили в квартире на Ларк-лейн. Наконец мы выносим из дома все, что осталось от семьи Ребиков, – все, что не хотим отправлять на помойку.
И мне вспоминаются слова Томаса де Квинси, прославленного опиомана, побывавшего в Ливерпуле в 1810 году, во время пожара, уничтожившего казармы для рабов. Здесь ему явилось откровение о Ливерпуле: он был тогда в Эвертоне, стоял на вершине холма, поросшего первой весенней травой, свежий ветер с моря трепал ему волосы, и взгляд его был обращен на нефтедобывающие платформы в Ирландском море, невидимые для него, ибо в то время их не было и в помине. На том месте, где стоял он, сегодня утром стоит красивая смуглая женщина в вишневом кардигане, беженка из Косово, и за что-то сердито выговаривает сыну – а сын ее не слушает, он не сводит глаз с танкера, выходящего из Северного дока. А немного поодаль от них стоит, повернувшись к морю спиной, старик, курит свою трубку, смотрит через залив в сторону Уэльса и вспоминает, как, когда был молод, гулял по этому берегу с покойницей-женой, какое было на ней платье и шейный платок ему под цвет, как она повязывала голову шарфом, чтобы не разъедала волосы морская соль. По правую руку от него – табачная фабрика, там производят табак, которым он набивает свою трубку; по левую руку – другая фабрика, кондитерская, где производят конфеты под названием «Эвертонские леденцы», и один такой леденец сосет сейчас сынишка красавицы-беженки. Мать достает расческу и хочет пригладить ему волосы, но он строптиво дергает головой, не сводя глаз с корабля; на том самом месте, где стоят сейчас мать и сын, почти двести лет назад стоял де Квинси – и вот что он увидел:
«По левую руку от меня лежал многоязыкий город Ливерпуль, по правую – простиралось бесконечное море. И город Ливерпуль являл собою землю, со всеми ее скорбями и могилами, оставленными в прошлом, но не заброшенными и не забытыми».
Не забытыми, мама. Клянусь тебе, не забытыми.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.