Текст книги "Вопросы к немецкой памяти. Статьи по устной истории"
Автор книги: Лутц Нитхаммер
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 46 страниц)
потому что русские наверняка там с [а]моральными намерениями подступали. И когда они [дед с бабушкой] вернулись, был конфликт, потому что мы тут сказали, что у нас с западными оккупационными войсками таких трудностей не было. Хотя мы тут опять же могли сказать: что ж, нам тоже есть на что пожаловаться, – смотря с какой стороны смотреть, – я имею в виду на то, что немецкие женщины липли к американцам. Потому что мы тоже очень часто видели, как молодежь тогда, девушки, липли к американцам, на танцах там или где еще {33}.
Едва ли можно было бы продемонстрировать национальные стереотипы более наглядно – причем надо заметить, что господин Гедер в то время постоянно проживал в британской зоне, где вовсе не так легко было найти американца, чтоб к нему липнуть, и уж точно его нельзя было встретить на танцевальных вечерах католической рабочей молодежи. Похоже, за национальными стереотипами часто стоит сексуальная конкуренция, ведь солдаты союзных войск – крутые, расслабленные, оптимистичные – воплощали в себе полную противоположность немецким мужчинам – усталым, с подорванным здоровьем. Поэтому для того, чтобы понять причины особой эротической привлекательности многих американцев для немецких женщин, отнюдь не всегда нужно предполагать, что матери семейств занимались вынужденной проституцией – хотя и такое наверняка тоже бывало. Когда речь шла о цветных американцах, добавлялась еще и притягательность экзотики, но сильнее было и общественное порицание контакта с ними. Ульрика Ротер – ей было в то время 23 года, она работала при военно-морской базе в Гамбурге, а потом на производстве в Гельзенкирхене – описывает с позиции участницы еще две классические ситуации:
Да, мы в Гамбурге были. Как они вошли, англичане-то, то зашли в тот дом, где мы были. А нас выдали за девичий пансион, и тогда они ничего нам не сделали. Мы могли ходить, как хотели, только по вечерам вот надо было дома быть. Так что потом у нас никакого контакта с ними не было […после возвращения в Рурский бассейн у нее появилась подруга], она очень часто разговаривала с американскими солдатами. Там и негров очень много было. Я тоже с ней ходила, но мне это дома немножко запрещали. […] Что бы соседи сказали, если б я с негром по улице прошлась. […] У нас в семье говорили: «Держитесь от них подальше. Мы их избегаем. Если повода не подадите, то они к вам и приставать не будут» {34}.
Грань между любопытством и эротическим притяжением, с одной стороны, и отторжением иной нации и страхом изнасилования, с другой, была зыбкой. Не последнюю роль играло и то, что многие немцы, пугаясь при виде чернокожих, придумывали фантастические детские сказки о Черном континенте, которые абсолютно не согласовывались с доброжелательным отношением этих солдат к детям; порой лишь много лет спустя оценки становились спокойнее и вместо людоедов в них начинали видеть шоколадных негритят. Обратите внимание, с какой подробностью учительница Ванда Мельден описывает сцену своей первой встречи с солдатом оккупационной армии. Когда интервьюер задает ей этот вопрос, она спонтанно выбирает один эпизод в мае 1945 года (ей тогда было 24 года), хотя, вероятно, еще до того она присутствовала при вступлении американских войск – но там, наверное, не было цветных солдат. А воспоминание о первой встрече с настоящим солдатом американской армии должно в ее памяти быть воспоминанием о первой встрече с негром. Белокурая богиня среди вестфальских джунглей:
Да, и причем я очень тогда испугалась. Я ведь вам рассказывала, что я тут непременно хотела поехать домой на велосипеде. На мне были длинные брюки. Был май месяц, и погода была просто прекрасная. А я тогда была довольно светлой блондинкой и ни о чем не думала. Взяла отпуск, села на велосипед и поехала. А мосты были все разрушены, пришлось делать гигантский крюк. […] А потом – никогда не забуду – в это майское утро я выехала здесь из Вестерхольтского леса, там была свежая зелень. И вот из этой свежей зелени вдруг высунул голову солдат – негр. И оскалился. И я испугалась, хотя он-то, наверное, просто приветливо улыбнуться хотел. Испуг был такой сильный – я налегла на педали и понеслась по дороге до самого низа, до маминого дома, и все не могла успокоиться. А потом, когда назад поехала, то все говорили: «Но ты тоже легкомысленно поступила. Надо было тебе хотя бы платок на голову повязать, и главное – часов не надевать». Но у меня вся обратная дорога прошла безо всяких опасностей, и я хорошо доехала. Но потом тоже говорили: «Господи, да они ведь тоже люди и наверное вовсе ничего не замышляли». Просто очень уж неожиданно он появился {35}.
Истории о встрече с победителем в рассказах рурских рабочих описывают лишь краткие соприкосновения, как правило в момент вступления союзных войск в город, однако свой смысл они черпают в длительных фантазиях. Важная роль, которую играют в таких сценах негры и русские, а также упор на отношения между мужчиной и женщиной либо сексуальные намеки в рассказах – все это не следует поспешно интерпретировать как свидетельства реальной волны изнасилований и братаний: сообщения о действительных изнасилованиях и о позднейшем братании с иностранными солдатами представляют собой точки кристаллизации травматической мифологии, которая формировалась в конце периода национал-социализма и основными сюжетами которой были раса и месть, а освобождение осмыслялось как изнасилование. Было бы бессмысленно пытаться реконструировать реальность оккупации по этим историям, которые в большинстве своем не содержат описания реальных исторических событий {36}, потому что предпосылки восприятия невозможно отделить в них от припоминаемых впечатлений. Но мы здесь пытаемся подступиться к структурам научения и мышления послевоенных лет, и потому нам не так уж и важна реальность sex and crime, ведь социокультурное значение имеют именно ожидание и переработка опыта «перевернутого мира», в котором «недочеловеки» побеждают {37}.
На этом уровне становится также яснее, почему миф об освобождении как изнасиловании рассказывается нам дважды – один раз в трагическом и один раз в комическом варианте, причем и здесь излагаемую фантастическую историю невозможно отделить от скрытой «реальной». Трагедия – это встреча с Красной армией как с победоносным представителем тех «восточных народов», в чьих странах Германская империя собиралась создать себе колонии и миллионами пригоняла оттуда подневольных рабочих для своей военной экономики. Здесь ожидание мести напоено кровью и слезами, которые немецкий континентальный империализм принес Восточной Европе. А реванш, который представители обесчещенных «восточных народов» берут уже в ходе войны, оскопляя погибших, порабощая пленных и насилуя женщин из «народа господ», подпитывает это ожидание, наполняет его реальностью, превращает его в историческое событие, которое может быть перенесено в иную интерпретационную рамку – неприятие сталинского коммунизма. Здесь победитель в самом деле является бывшей жертвой (или ее представителем), и это придает конфликту ожесточенность и неизбежность – ведь невозможно избежать своей принадлежности к тому или другому народу. Если бы сага о насилии в Восточной Германии в 1945 году была сведена к сценам сексуальных поединков, то она утратила бы свою связь с историческим контекстом и заменила бы ее, вслед за фашистской пропагандой, предположениями относительно необузданных звериных инстинктов, которыми характеризуется природа «недочеловека». Большинство людей, проинтервьюированных нами, были избавлены от необходимости разрешать этот конфликт: они знают его только по страшным историям, во множестве принесенным беженцами из Восточной Германии; меньшинство же, реально бывшее там, рассказывает более дифференцированно. Большинство наших респондентов, с одной стороны, ожидало, что освобождение будет означать и изнасилование, но, с другой стороны, здесь, на берегах Рура, в реальности все обернулось опереткой про негра с бананом, который скалит зубы, выглядывая из-за зеленого куста. Встреча не содержит в себе события, и за счет этого разрушается кусочек фашизма, скрытого под поверхностью сознания: где нет политической связи между поведением победителей и расовым порабощением во времена нацизма, там и звериные инстинкты «недочеловека» увидеть не удается. Здесь миф об освобождении как изнасиловании (а без этого мифа как предпосылки все подобные истории не имели бы никакого смысла) действительно распадается на детские фантазии и эротические ситуации, на встречи культур и сексуальную зависть. Правда, приятное разочарование в неграх ничего не изменило в политизированном стереотипе американца как расслабленного парвеню из привилегированного мира, потому что оно имело место на совершенно другом уровне сознания.
3. Семья – манящий огоньЯ хотела домой, это была единственная цель у меня… И вот я приехала, и мы вышли к каналу. А там мост на канале взорван, доски были положены, по ним переходили на ту сторону, балансируя. И оттуда я пошла в сторону [своего предместья] […] и вдруг смотрю – а это кресло-то я же помню! Там стояло разломанное кресло в одном дворе – его моим родителям на серебряную свадьбу от церковного хора подарили […] И я подумала – теперь надо и на квартиру взглянуть. Там была такая бумажка [с нашей фамилией]. Позвонила я, выходит моя свояченица, падает мне на шею, а тут я слышу – ребенок плачет, дочь приехала, на четыре недели раньше, она говорит: «Марта, мать за молоком пошла, спрячься, она испугается, если тебя увидит» {38}.
Воссоединение семей в конце войны было одной из главных тем, прежде всего для эвакуированных, военнопленных, детей, отправленных в деревню, военнообязанных, иностранных рабочих и т. д. Если бы не знать об этом магните – семье, – то при взгляде со стороны все те опасные, полные приключений и тягот путешествия, которые проделала едва ли не половина опрошенных нами людей, когда война для них закончилась, будут выглядеть иррациональными: замена одного кошмара другим. Многие бегут на Запад, но некоторые едут и на Восток, где надеются найти кого-то из своих близких. Одни, лишившись крова, едут из города в деревню, другие спасаются от социальной изоляции, в которую они попали, будучи эвакуированы в деревню, и возвращаются в разбомбленные города. Надежда на то, что «дома» будет «дом», чаще всего оставалась лишь надеждой.
Чтобы легче было выживать без помощи рухнувшего государства, люди объединялись. Члены таких групп самопомощи должны были испытывать друг к другу базовое эмоциональное и экономическое доверие, не нарушенное знанием о прошлом каждого. Вначале группа съеживалась до масштабов изначальных, дополитических связей, потому что очень часто оказывалось, что семья и ближайший круг знакомых утратили гомогенность и единство: условия жизни при фашизме были таковы, что личные связи разрывались, подвергались политизации и становились проблематичными. А главным предметом мечтаний стало – облегчить себе жизнь и решать как можно более простые проблемы.
Два брата Марты Штротман – дети шахтеров-католиков – в первый год нацистского режима оказываются замешаны в кабацкой драке между коммунистами и национал-социалистами. Их арестовывают, обвиняют во всевозможных политических преступлениях, однако через три месяца оправдывают. Но на репутации семьи из-за этого появляется пятно, и амбициозной дочери уже не сделать карьеру конторской служащей на самом главном из местных химических заводов. Поэтому она работает на различных мелких предприятиях и, поскольку ей нравится учить языки, получает специальность письмоводителя со знанием иностранных языков. В 1943 году школа Берлица направляет ее на работу в Берлин, в социальный отдел посольства вишистской Франции, где она благодаря своим деловым качествам очень скоро получает должность заведующей канцелярией. Ей в это время под тридцать, она набожна, живет в монастыре на правах гостьи. Там же живет ее бывшая соученица из Рурской области по фамилии Гейдрих, дочь мелкого торговца; когда выясняется, что ее мать была депортирована как еврейка и ей самой как полуеврейке тоже грозит большая опасность, монахини прячут эту женщину у себя в ордене (она переживет войну и в результате станет настоятельницей в одном из монастырей этого ордена). Обвинявшийся некогда в «коммунистическом мятеже» брат стал к этому времени уже старшим рабочим на химическом заводе. Во время войны его направляют в Освенцим, где он должен руководить заключенными, строящими химический завод. Там он заболевает, а в конце войны вместе с одним поляком ему удается убежать от русских. Его младший брат – горняк – остается в Рурском бассейне и по окончании войны создает там католические спортивные общества, за что его включают в состав комиссии по денацификации. Третий брат – управляющий поместьем в Ольденбурге – забирает отца (а потом и брата из Освенцима) к себе, потому что у него там, в сельской местности, лучше с питанием. Мать ездит то к одному из детей, то к другому и привозит в Рурскую область продукты. Марта идет по стопам отца, который был активистом христианского шахтерского профсоюза, и один высокопоставленный функционер из ХДС берет ее секретаршей в правление профсоюза. Хотя членов семьи теперь разделяют расстояния и разный опыт, у них очевидно сохранилось инстинктивное понятие о том, где их «дом»: там, в старом христианском рабочем квартале рурского города, где теперь жил только один член этой некогда большой семьи {39}.
Чрезмерно растянутые и осложненные политическими факторами жизненные связи уступают место семье – центру, вокруг которого в родном городе выстраивалась сеть связей, помогавших людям обеспечивать себя и близких. Ради этого многим – женщинам даже чаще, чем мужчинам, – приходилось совершать полные приключений поездки из конца в конец разрушенной страны. Кто-то был мобилизован на работы, на полувоенную службу в тылу либо в оккупированных странах (во вспомогательных службах Люфтваффе и Военно-морского флота, связистками, медсестрами), кто-то был эвакуирован – таких в разбомбленной Рурской области было особенно много. Почти две трети опрошенных нами женщин в конце войны или вскоре после нее совершили такое путешествие домой, в ходе которого им пришлось справляться со всеми мыслимыми и немыслимыми ситуациями и претерпевать неведомые прежде тяготы. Они приезжают на велосипедах с побережья Северного моря на берега Рура, они путешествуют в багажниках легковых машин и на составах с углем, они присоединяются к дезертирам, которые в Чехословакии реквизировали грузовик и, опасаясь мести населения, едут навстречу американцам {40}. Эти женщины перевозят на пассажирском поезде остатки своей мебели и, привязав матрас к спине, вброд форсируют реки там, где разрушены железнодорожные мосты {41}. Люди закапывают свои мундиры, грабят интендантские склады, получают от начальства на последнем месте службы все необходимое снаряжение для бегства, просят подаяния у крестьян, выполняют полевые работы, чтобы прокормить семью, потому что крестьяне ничего не дают просто так, хотя у них имеются такие запасы продовольствия, которые горожанам кажутся просто фантастическими {42}. Однако никто не описывает эвакуацию позитивно. Иногда в словах респондентов слышатся нотки гордости тем, что они выстояли, или волнение от пережитых приключений, но условия жизни, которые они описывают, зачастую ужасны, а одиночество непреодолимо.
Госпожа Мюллер тогда была девушкой из Югославии, влюбившейся в немецкого унтер-офицера. Чтобы она могла остаться с ним и чтобы ее после войны не покарали соотечественники за коллаборационизм, ее при отступлении немецких военно-воздушных сил из Югославии берут с собой в обозе в качестве помощницы по кухне. Однако в Вене часть разделяют по разным местам дислокации и обоз расформировывается. Армейское начальство, – рассказывает ее муж, механик по точным приборам Ганс Мюллер, – дало согласие на женитьбу, но ведомство записи актов гражданского состояния в его родном городе еще до того отказало в разрешении на брак с иностранкой.
Но свою жену, свою жену из Югославии, я уже отослал. […] Я ее на поезде, хотя она ни слова по-немецки не говорила, я ей бумажку на шею повесил и проводил ее в Вене на поезд, и четыре дня спустя она прекрасно добралась. Она по дороге познакомилась с одной женщиной, и та женщина привела ее к моей матери {43}.
Госпожа Бергер со своими двумя детьми оказывается в эвакуации в Люнебургской пустоши, потому что родственники в Померании дали ей от ворот поворот. Ее мужа призывают в самом конце войны, но вскоре ему удается сбежать к семье. Госпожа Бергер смолоду была политически и морально сознательной, у нее нет таланта добывать продукты, и ей глубоко противна мысль о том, чтобы воровать у крестьян ветчину и масло.
Там я пережила самое худшее, что со мной было в жизни. Если бы мой муж не ушел [из армии], он бы застал три могилы. Мы бы там с голоду умерли. Да, умерли бы с голоду. Все самим добывать приходилось, никто ведь нам ничего не давал. Тут мы впервые как следует узнали немцев.
А когда интервьюер указывает ей на то, что она сама только что говорила, будто солидарности раньше было больше, она отвечает: «Ну да, но не в чужих краях, не в Пустоши» {44}.
Возвращение домой, к семье, должно было редуцировать навязанную социальную сложность индивидуального жизненного мира, однако у многих молодых мужчин этому возвращению препятствовала или предшествовала жизнь на нелегальном положении. Рурские шахты, похоже, были чем-то вроде Эльдорадо для таких нелегалов, которые не хотели жить под фиктивным именем, а стремились с помощью работы вернуться к легальной жизни. Ведь многие из них просто сбежали из своих воинских частей, стремясь не попасть ни в плен к союзникам, ни в руки немецких фанатиков, желавших сражаться до конца. Они вливались в массу людей, которые официально либо вовсе больше не существовали, либо жили под измененными именами: это были пропавшие без вести, перемещенные лица, не хотевшие репатриироваться, потерявшиеся дети, скрывающиеся нацисты, освобожденные уголовники (которые пытались выдать себя за «политических» заключенных), эсэсовцы, которые стремились свести свои татуировки с указанием группы крови, а также в большом количестве солдаты, которые окончили для себя войну без официальной демобилизации {45}. Для них возвращение домой (или приезд в Рурскую область на новое место жительства) было способом «отмыться», потому что горнодобывающая промышленность была единственной отраслью, которую оккупационные власти развивали, и в то время на шахты брали почти кого угодно. В отличие от всех остальных профессий и от системы рационированного снабжения в других районах, у тех, кто устраивался на работу под землей в Рурском бассейне, не всегда спрашивали документы, зато выдавали им рабочий паек по максимуму, в том числе натурой. Работа в шахтах для многих стала, таким образом, чем-то вроде испытательного срока при переходе на легальное положение, в то время как в других областях нелегальная работа и жизнь вне закона ставили скрывавшегося человека в полную зависимость от произвола работодателя и ни на шаг не приближали его к получению новых документов.
Густав Кеппке, которому в 1945 году было всего 16 лет, сделав карьеру вожатого в гитлерюгенде, пошел добровольцем в дивизию СС «Гитлерюгенд», но ее разоружили местные крестьяне. Густав хотел избежать плена, и в его возрасте это, вероятно, было бы не так трудно, если бы только одновременно он не лишился дома. Из деревни в Баварии, куда его отправили вместе с другими городскими детьми, он после окончания войны вернулся на берега Рура, однако уже не застал там поселка, в котором прошло его детство: весь этот район был превращен в гигантский лагерь для перемещенных лиц. Поэтому Густав стал пробираться обратно в Баварию, где в эвакуации находилась его мать. Но на ее карточки прожить вместе было невозможно. Тогда он – вместе с еще одним юным «нелегалом» – нанялся работать на деревенскую бойню, хозяин которой нещадно эксплуатировал их, заставляя работать с утра до ночи в качестве прислуги по кухне, а сопротивление подавлял кожаным бичом: правды искать им было не у кого. В конце концов Густав снова бежал в родные края и вынужден был поначалу идти на шахту, потому что только там нелегал мог работать и получать продовольственные карточки. Но через некоторое время работа в забое ему надоела, и к тому же он, видимо, уже мог легализоваться, потому что у него за плечами было незаконченное обучение на шахтера, которое его реабилитировало. Он подался на стройку учеником каменщика {46}.
Несколько респондентов рассказывают о том, как они пытались вернуться в гражданскую жизнь инкогнито, – не всегда, впрочем, полностью отказываясь от своей прежней идентичности. Одна женщина, учившаяся на медсестру, перед тем как бежать, закопала свою одежду «коричневых сестер»[16]16
Нацистская организация медико-санитарных работниц.
[Закрыть], а один вожатый гитлерюгенда – свою униформу и награды {47}: эти вещи не должны были выдать своих владельцев, но, очевидно, те хотели иметь возможность снова их найти. Механик по точным приборам Ганс Мюллер пошел еще дальше и переоделся, чтобы слиться с толпой и добраться до дому, не будучи узнанным. Он был унтер-офицером Люфтваффе, и под Мерзебургом расположение его части было захвачено наступающими американскими войсками.
Мы спрятались в лесу, а потом дня через два-три, когда американцы ушли дальше, я отправился пешком в сторону дома – только по ночам шел, по звездам. И вот в один из дней я забрался в беседку и там [надел] гражданские вещи, которые там висели, – это были [вещи], в которых люди работают в огородах, – и потом я взял такие вилы и стал идти днем, и меня пару раз останавливали. Но поскольку я выглядел так, будто делал, может быть, что-то за городом или убирал сено и так далее, то я беспрепятственно добрался до Вупперталя {48}.
Правда, для мужчин путь к семье не всегда означал путь на родину. Наиболее отчетливо это видно в случаях тех из «изгнанных», которые не пережили собственно «изгнания», так как были на фронте или в плену: их «изгнали» в их отсутствие {49}. Они не могли вернуться из плена в свои родные места и искали по всей стране то, что осталось от их семей. Только теперь, отправившись в чужие края на поиски родственников, они становились «изгнанными» и узнавали историю своего «изгнания» по рассказам своих жен или других родственников. Вернуться домой, чтобы восстановить связь с довоенной жизнью, они уже не могли. Только в памяти и в разговорах о минувшем могли они найти точки соприкосновения с прошлым.
В муравейнике, который представляла собой Германия в 1945 году, наряду с многими другими боролись с нуждой образованные «изгнанными» группы самопомощи. Они, пожалуй, лишь в самых редких случаях совпадали по форме с обычной полной малой семьей. Однако они отличались от прочих тем, что люди в них могли опираться только на связи друг с другом: они не могли обрести той уверенности в поведении и той редукции сложности, которые другим давало возвращение в свои края.
Чаще в Рурском бассейне в 1945 году происходило обратное: мужчины, которые всю войну оставались там, потому что работали на военных предприятиях, теперь брали инициативу на себя и ехали через разрушенную страну, чтобы отыскать своих жен, детей или родителей и привезти их домой – даже если этот «дом» практически перестал существовать как таковой. Антон Кроненберг, жестянщик, летом 1945 года едет в Тюрингию, где американская оккупационная администрация уже сменилась русской: он хочет забрать оттуда свою жену; большую часть пути им удается проделать по железной дороге, и только границу они пересекают пешком, нелегально. Интервьюер удивляется – ведь господин Кроненберг был и остается коммунистом; тот отвечает:
Да здесь же была моя родина и моя работа, я же должен был вернуться, так? И жена тоже не хотела навсегда там оставаться, они все домой хотели. Там и мать ее с ней была еще, и вся семья, и братья – их Крупп туда перевел, – они же все потом вернулись {50}.
Пусть господин Кроненберг лучше вписывался бы в политический ландшафт советской зоны оккупации, пусть там положение с жильем и продовольствием было по меньшей мере не хуже, чем в Рурской области, пусть жестянщики везде были нужны, пусть там вся его семья была в сборе: все равно само собой разумелось, что они будут возвращаться домой. Отсюда становится понятнее и та путаница чувств и мотивов, что была характерна для людей, сразу после войны отправившихся к своим эвакуированным семьям в советскую зону и вернувшихся лишь почти десять лет спустя: один поехал из американского плена к жене под Лейпциг и там нашел хорошую работу; другой, вернувшись из армии с юга Германии в Рурский бассейн, не нашел работы на своей электростанции и уехал к жене в советскую зону. И тот, и другой вернулись только в 1954 году, и когда они описывают свои мотивы, то невозможно сказать, что было важнее – ностальгия или материальные соображения: все тесно переплетено. Один говорит, что вернулся в Рурскую область потому, что тут – могилы предков, друзья, знакомые, а также потому что ГДР и ФРГ «отличались друг от друга как день и ночь» {51}. А другой уточняет: вернулся из-за тоски по родине. Хотелось домой, хотелось тут снова начать новую жизнь, и вот сел и поехал, а разница между ГДР и ФРГ тогда уже была большая: там меньше платили и приходилось стоять в очередях, а тут «все было уже элегантно» {52}.
Возвращались в Рурскую область не только из советской, но и из других зон. Судя по рассказам, путешествия из конца в конец разрушенной страны нельзя рассматривать просто как оптимизацию собственного материального положения: иногда, скорее наоборот, фактор благосостояния практически не учитывали. Цель путешествия была в том, чтобы попасть домой, в свои края, где человек чувствовал себя и действовал увереннее в ситуации всеобщего кризиса, или в том, чтобы соединиться с семьей как группой самопомощи и надежной гаванью. Когда эта цель достигнута – тогда и войне конец, и не важно, продолжается ли она еще сколь угодно долго после этого или уже давно завершилась; не важно, приходится ли после этого голодать больше или меньше, чем в армии или в эвакуации; не важно, оказывается ли семья в самом деле подмогой или же – как это часто случалось – скорее обузой.
Нагляднее всего это можно видеть в рассказе Эриха Бергера. В 1945 году он на товарном поезде, везшем корнеплоды, переправил свою семью из Нижней Саксонии обратно в Рурскую область. Потом без малого три года он водил старые грузовики в фирме, занимавшейся разбором руин; после денежной реформы фирма обанкротилась. После этого Эрих снова отправляется в путь, чтобы привезти родителей своей жены. В экономическом плане это совершенно нерационально: сам он безработный, живет с семьей в квартире своей матери, так что если его родители вернутся, то не избежать проблем, а мать и отец его жены живут в Баварии у крестьянина, и там жизнь у них объективно неплохая. И тем не менее «тесть непременно хотел домой» – в Рурский бассейн, где города представляли собой лунный ландшафт. На составах с углем Эрих Бергер едет через всю Германию и привозит пожилую чету домой. Они едут в переполненных поездах, и его светлый костюм становится черным, как ночь. Где-то в Швабии он уговаривает железнодорожного служащего прицепить к поезду стоящий рядом вагон, чтоб старички могли посидеть до следующего взорванного моста через Неккар.
Потом нам снова пришлось переправляться на пароме, а на той стороне Неккара опять искать железнодорожную станцию. Как бы там ни было, я в целости и сохранности доставил их сюда, до самого Эссена. Собственно, только тут для меня война и закончилась. Теперь мне надо было работать {53}.
Другие рассказывают о том, как для них кончилась война, еще более драматично: их повествования звучат почти как финал оперы. Эльза Мюллер, например, после расформирования своей воинской части в Северной Германии вместе с несколькими солдатами приехала домой на велосипеде. Под конец она оторвалась от них – там, где дорога в ее родном предместье идет в гору.
…Навстречу мне девушка, соседка… Я, проезжая мимо нее: «Теа, как дома?» – «Эльза, все в порядке». Поверите, они [т. е. солдаты] видели только, как я мелькала впереди, и парни все говорили: «Ну ты даешь, Эльза, и тут за угол, и там, мы едва следом поспевали». Мы взъехали на гору, стоя в седле, я ведь тогда была стройная, я ведь была оголодавшая… Стоя на педали жала, в гору. Мой отец наверху как раз ставил подпорки для гороха […] – у нас участок прямо на углу на горе. Он выходит, обхватывает меня, кружит и [повторяет]: «Девочка моя, девочка моя вернулась!» И мать пришла с огорода, плача, и сказала: «Теперь я снова выздоровлю, наша Эльза вернулась». Она очень плоха была. И сестра моя вышла и сказала: «Видишь, я же говорила, еще до Пятидесятницы наша толстуха будет дома. Она прорвется». Такая была у нас встреча.
После того как остались позади смертельные опасности, приключения и праздник возвращения домой, начинаются будни, послевоенная нужда, отсутствие цели в жизни: о них эта юная женщина, для которой именно служба на фронте оказалась временем всестороннего раскрытия ее личности, рассказывает так:
Это было […] время […] вообще-то было очень драматичное и впечатляющее… Потом в 1945 году началась эта животная жизнь. В общем, тогда я, вероятно, совершила большую ошибку, – наверное из-за того тоже, какое я образование получила, – [ошибка была в том] что я не думала о восстановлении. Это на самом деле была немножко такая жизнь без надежды на улучшение, а только – жить сегодняшним днем, наесться, [иметь] крышу над головой, одежду {54}.
Причина этой перемены настроения – от высокого напряжения и личной значимости к удручающей материальности, которая камнем висит на шее, – не только в том, что мир сузился до размеров домашнего рутинного быта.
Издали дом кажется чем-то таким, что обещает безопасность, уверенность в жизни, готовность помочь, а тем самым – и более благоприятные условия для того, чтобы как-то справиться с чрезвычайной экономической ситуацией. Но все же главное, ради чего люди возвращались домой через разрушенную страну, – это не экономические соображения, а регрессивная утопия, защищенность и простота мира их детства. Магнит под названием «там моя семья, мой дом» дает силы преодолевать все препятствия, превращает поездку в приключение с перспективой; возвращение домой означает личный конец войны, а значит – конец внутреннего движения, которое, помимо внешних усилий, влекло человека вперед. И вот там, где для него заканчивалась война, он в большинстве случаев из мира, рисовавшегося ему в мечтах, попадал в будничную реальность: жизнь без перспективы, в принудительной общности с родственниками, но без «семейной жизни», с напряжением всех сил, но без продвижения вперед.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.