Текст книги "Вопросы к немецкой памяти. Статьи по устной истории"
Автор книги: Лутц Нитхаммер
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 46 страниц)
Как уже говорилось выше, по собственной воле сочинять историю произошедшего стали не участники и не свидетели событий 17 июня, а их противники – партийные функционеры. Только они в наших интервью либо сами заговаривали на эту тему, либо почти никогда не отказывались отвечать на наши вопросы о ней. Причин тому две. Одну я уже назвал: они опирались на официальную коллективную память. Вторая же причина была противоположная: они ощущали себя в оборонительной позиции по отношению ко второй, неофициальной публичной сфере, в которой царили западные средства массовой информации, смыкавшиеся с неофициальными мнениями, курсировавшими в народе. Особую роль сыграло еще и то, что в ФРГ 17 июня было объявлено государственным праздником, в силу чего некоторые члены СЕПГ переоценивали значение этого дня для западных немцев. Во всяком случае несколько раз наши собеседники намекали, что, по их мнению, этот «день памяти» был своего рода государственным трауром по неудавшемуся так называемому «дню Икс», т. е. дню, когда ФРГ собиралась разнести ГДР. Надо добавить, что этот «день Икс» был известен только официальной пропаганде ГДР: западные немцы ничего о нем не знали.
Наряду с тремя описанными здесь типами воспоминаний о 17 июня отдельный тип образуют воспоминания членов СЕПГ. Этот главный тип воспоминаний может сочетаться с двумя подтипами или вытесняться ими. Главный тип представляет собой стремление личным свидетельством подтвердить официальную легенду о фашистском или империалистическом путче и о том, как его зачинщики сумели с помощью ложных обещаний повести за собой народ. Первый подтип таких воспоминаний – когда сам рассказчик был среди обманутых и присоединился к демонстрации, поскольку всегда ходил на демонстрации, а тут лишь с опозданием заметил, что демонстрация не официальная, а направлена в конечном счете против режима. Второй подтип – когда день 17 июня описывается как ситуация пробуждения, в которой рассказчик, особенно если он был тогда молодым человеком, осознал, что народная собственность в опасности, что возможны диверсии, и поэтому в дальнейшем стал «более общественно активным»: как правило, это означает вступление в партию или в заводскую дружину (это были такие отряды, в которые объединяли рабочих, чтобы после 17 июня подчинить их военной дисциплине).
Проблематичность главного типа партийных воспоминаний состоит в том, что, когда рассказчик хотел подтвердить официозную легенду примерами из собственного опыта, – прежде всего это воспоминания о массах рабочих, виденных в тот день, и о том, как сам респондент правильно себя повел, – рассказ не ладился и в конечном итоге история либо вовсе разваливалась, либо ее приходилось сокращать настолько, что она утрачивала убедительность. В этом смысле коллективная память существовала лишь на бумаге; когда нужно было выразить ее в рассказе, основанном на личном опыте, воспоминания самих функционеров подрывали ее конструкции.
Ритуальное требование выдержать испытание на верность партии подразумевало, что человек и в критической ситуации не откажется от своей партийной принадлежности и заявит об этом так, чтобы подать пример массам. Но это было либо абсолютно безрезультатно, либо рискованно. В Биттерфельде главного партийного функционера при такой попытке толпа скинула в ближайшую речку; руководитель профсоюза на одном химическом предприятии с изумлением обнаружил, что те, кого он считал своими коллегами и товарищами, шли мимо него колонной по восемь человек в ряд и не обращали никакого внимания на его увещевания. Один молодой функционер, вышедший на улицу в униформе «Службы во имя Германии» – добровольного трудового отряда Союза свободной немецкой молодежи[29]29
Союз свободной немецкой молодежи – молодежная коммунистическая организация в ГДР.
[Закрыть] – в мгновение ока остался в одних трусах. Начальник отдела кадров городской администрации, возвращавшийся с небольшого завода – единственного, который не был охвачен забастовкой, потому что там в этот день должны были выдавать зарплату, – приближаясь к зданию партийного комитета, увидел, что демонстранты выкидывают из окон бумаги и портреты. Он быстро подхватил под руку одну верную соратницу по партии, и они прикинулись влюбленной парочкой, чтобы пройти неузнанными сквозь «разбушевавшуюся толпу».
Другой респондент – будущий профсоюзный руководитель – в качестве доказательства своей верности партии рассказывал, что в тот день он не бастовал, а продолжал работу; когда же интервьюер расспросил его об этом подробнее, выяснилось, правда, что он – тогда еще член партии – работал на центральном телефонном коммутаторе завода и один из представителей забастовочного комитета попросил его оставаться на своем посту.
В Галле одна партийная функционерка, сидевшая дома с маленьким ребенком, решила продемонстрировать свою верность партии тем, что, отправившись с малышом в поликлинику в центре города, не сняла партийный значок. Но за несколько кварталов до цели, увидев толпы народа, она вынуждена была повернуть обратно, и тогда, как она рассказывает, она вынула ребенка из коляски и прижала его к своей груди. Отвечая на дополнительный вопрос интервьюера, она признается, что угрозы для ребенка не было: просто ей было противно снимать партийный значок.
Одна активистка Союза свободной немецкой молодежи – а прежде нацистского Союза немецких девушек – уже рано утром увидела на заводе вокруг себя «несколько лиц с угрожающим выражением» и сбежала от одного их вида; она явилась в распоряжение партийного руководства, которое окопалось на административном этаже завода SAG. Свою верность партии наша собеседница и находившиеся под ее руководством подростки из общежития отдела производственного обучения доказали тем, что делали бутерброды и носили кофе для сбежавшего начальства. Впоследствии эта женщина доросла до директора завода и в интервью подчеркивала, что своим тогдашним ученикам она написала в личные дела хвалебные характеристики, обеспечившие им карьерный рост.
Вообще в этом индустриальном районе Восточной Германии нам только один раз рассказали о том, как человек действительно успешно демонстрировал свою верность партии, т. е. не прикрывал отступление, не участвовал в патрулировании территории завода уже после того, как все кончилось, и не обращался за помощью в советский гарнизон, а устроил встречную демонстрацию. Эту историю рассказал нам старый социал-демократ, один из соучредителей местной организации СЕПГ, от которого уже в 1950 году коммунисты из заводского партийного начальства избавились. В порядке выходного пособия ему дали место коменданта в здании партийной школы, поэтому его верность партии осталась непоколебленной. Когда демонстрация, возглавляемая одним мастером, бывшим социал-демократом и членом производственного совета, проходила мимо партшколы и демонстранты попытались сорвать висевшие там плакаты, комендант со своими овчаркой и догом вышел на крыльцо и пригрозил спустить собак с поводка. Плакаты остались на месте. Они возвещали о том, что недавно жилой массив при сталелитейном комбинате «Ост» получил название «Сталинштадт».
Такая нонконформистская отвага встречалась редко. Чаще в рассказах звучал мотив страха и удивления. Как правило, респонденты открыто говорили, что рабочие волнения начались совершенно неожиданно, «как гром среди ясного неба». При этом у рассказчиков полностью отсутствовала какая бы то ни было рефлексия по поводу того, почему партийный аппарат дал так себя застать врасплох и почему оказались по разные стороны баррикад рабочие и те, кто якобы были их руководящей и направляющей силой. Некоторые респонденты говорило о «разбушевавшейся толпе», о «буянах», против которых следовало бы разрешить применять оружие. Большинство же говорили о заговоре, причем никогда не называя поименно тех фашистов или западных империалистов, которые стояли за кулисами событий (между тем называемые по имени предводители забастовщиков были, как правило, известными прежде в городе социал-демократами). И наконец, отчужденность от рабочего базиса заложена часто в неуклюжих и самообличительных кодах функционерского языка, например, когда говорится, что «тогда была еще довольно большая часть трудящихся, которые не были политически подкованы и практически оказались сбиты с толку»; другой пример: дочь пекаря, прилежная студентка, в начале 1953 года вступила в партию, чтобы соответствовать критериям для должности редактора заводской газеты; она не понимала, как это рабочие могли подняться против своего государства, и объясняла это нам их необразованностью: «Коммунист – это должен быть очень образованнейший человек, а таких-то у нас ведь еще очень немного, надо честно сказать, потому что это – в перспективе, когда меня уже на свете не будет». Или такой пример: наш собеседник признает, что изменения линии партии часто оказываются необходимы, но добиваться их с помощью забастовок и демонстраций – это «нам чуждо».
Это сказала одна из немногих женщин среди «капитанов индустрии» ГДР, директор большого комбината, дочь рабочего, во время войны учившаяся в нацистском педагогическом вузе. В июне 1953 года она была женой директора местной партийной школы и хотя (или именно потому что) она была на восьмом месяце беременности, 17-го числа ее на служебной машине отправили в Берлин для передачи секретных документов в окруженный толпами демонстрантов Центральный комитет СЕПГ. Но уже на окраине города стало понятно, что на служебной машине проехать не удастся, и ей пришлось, прикрываясь своей беременностью, совершить изнурительный пеший марш, причем шофер, пошедший с нею вместе, постоянно уверял ее, что они уже почти пришли. Понятно, почему ей этот день запомнился как «сплошное мучение», тем более что, как она добавляет, «было жарко, как в пекле».
Берлинская сводка погоды гласит, однако, что в тот день был дождь. Жарко было в другом смысле. Но перевод политических ощущений в метеорологические метафоры («погоды на дворе», «оттепель») имеет в ГДР особую традицию, характеризуя большую политику как сферу в одно и то же время предзаданную и переменчивую, изменить которую человек не может, а должен к ней приспосабливаться. Те, кто приспособились к холодной войне, были не готовы к внезапно наступившей жаре. Такого рода проективные метафоры для обозначения страха и экзистенциальной неуверенности, которые возникли у функционеров при виде вырвавшихся из оков народных масс, встречаются то и дело в их воспоминаниях об этом неожиданном дне.
А вот еще один пример: уже упоминавшийся кадровик, который сожалел, что партийным функционерам не раздали оружие, в первый день наших бесед упомянул, что его жену грозились убить. В дальнейшем ходе разговора, при котором жена присутствовала, он поправил себя, сказав, что ей угрожали «бузотеры». Потом жена рассказала, как было дело: она была с маленькими детьми дома, и когда по улице пошла колонна демонстрантов, она почувствовала для себя в этом угрозу и заперлась в квартире, потому что ей показалось, что кто-то «возится» у дверей. Никаких угрожающих выкриков с улицы она припомнить не смогла, только сказала: «По человеку же видно, с дружескими намерениями он идет или с угрозой». Ее муж, который в это время изображал с коллегой парочку влюбленных перед зданием партийного комитета в «орущей толпе», предлагает стереотипную формулу для того страха, который испытала она у себя в жилом районе: «Горлопанили: „Пора сводить с вами счеты!“», но жена уточняет: «Некоторые это слышали. Я сама-то от страха даже и не услыхала».
IVПутем расшифровки таких метафор и проекций мы попадаем на другой уровень истории опыта событий 17 июня: уровень конфликта чувств и их предысторий. Но, чтобы правильно определить историческое место этого конфликта, я хотел бы еще раз остановиться и высказать одно наблюдение и одну провокационную оценку. Дело в том, что в наших интервью, где нашими собеседниками по преимуществу были рабочие, подробные и нагруженные эмоциями рассказы о 17 июня мы лишь в редких случаях слышали от рабочих, чаще же всего – от представителей среднего класса и от функционеров.
Было бы, разумеется, совершенно неверно толковать это как свидетельство в пользу того, что ведущую роль в забастовках и демонстрациях якобы играли не рабочие. Против такой интерпретации говорит большинство данных, имеющихся на данный момент в нашем распоряжении, и тот факт, что стачки начались из-за изменения норм выработки, и те лозунги, которые скандировали демонстранты, например: «Мы не хотим больше быть рабами / Коллеги, шагайте с нами!» Это был лозунг, наполненный духом прежнего рабочего движения и выражавший отношение не только к сталинизму, но и к фашизму, и ко всякому угнетению рабочих. Под этим лозунгом проходила демонстрация в Биттерфельде, на которую стекались рабочие со стольких окрестных заводов, что один функционер, забравшийся от страха на крышу, потом говорил, что и не знал, как много дорог, оказывается, ведет в Биттерфельд. Стачка таких масштабов была последней в истории ГДР, но в прежнем опыте рабочих имелись подобные прецеденты.
Неожиданное, совсем иное впечатление, нежели боязливые проекции многих партийных деятелей, произвела на меня позиция того бывшего социал-демократа, который в Веймарской республике и в Третьем рейхе дважды вылетал с работы за бунтарское поведение, а теперь с собаками защищал от своих коллег сталинистские плакаты: он назвал события 17 июня бурей в стакане воды, уподобил их семейной ссоре, после которой говорят: «Ладно, забудем», и привел для сравнения трудовые конфликты во многих частях света, которые зачастую длились гораздо дольше, а порой обострялись до боев, напоминающих гражданские войны. По меркам таких конфликтов стачка 17 июня была всего лишь чем-то вроде стихийной предупредительной забастовки – очень короткой, очень широкой по охвату и, надо признать, очень действенной: при такой длительности, пожалуй, самой успешной в истории. Ведь изначальным экономическим поводом к забастовке было повышение норм выработки (вполне оправданное с точки зрения интересов производительности), а оно в итоге было полностью отменено. Руководство предприятий – само из рабочих – потом еще несколько месяцев тряслось от страха – таково, во всяком случае, было общее впечатление. И оно надолго усвоило урок: нельзя ради государственного интереса трогать кошелек рабочих.
Однако в другом, более глубоком смысле стачка 17 июня потерпела полную неудачу. Ведь ее нужно мерить не только мерками трудовых конфликтов: это был не только, а может быть даже и не столько трудовой конфликт или тем более бунт, сколько конфликт чувств, вспыхнувших на один день, а потом надолго похороненных. Во-первых, это был шок, перенесенный партийными кадрами, которые здесь, в провинции, отнюдь не все были оторванными от народа бонзами: шок от того, что они, оказывается, полностью утратили контакт с товарищами, для которых хотели строить социализм, и от того, что обманчивая, авторитарно навязанная нормальность жизни лишила их всякого инстинкта, позволявшего чувствовать настроения рабочих. Им казалось, что все произошло «как гром среди ясного неба», и они не могли найти другого объяснения кроме того, что всем этим заправляли какие-то закулисные темные силы; на эти силы они проецировали свои собственные тайные и явные методы руководства массами. Во-вторых, у партийных кадров было ощущение, что они, подобно сказочному королю, внезапно оказались голыми перед толпой, и нереальность этого ощущения усиливалась тем, что «крикуны», как назвал их один из функционеров, уже несколько дней спустя снова приветливо подавали ему руку. Они всем своим видом убеждали людей, что вновь воцарилась нормальная жизнь. В этой жизни, если непосредственные экономические жалобы удовлетворялись, никакие другие проблемы уже не могли быть сформулированы и заявлены. Чувства страха и ярости у партийных функционеров трансформировались в долгосрочную стратегию: сочетать стимуляцию экономического потребительства с авторитарным контролем.
Как могло случиться, что произошла эта неверная переработка опыта, подкрепляющая тезис, что при социалистическом режиме не было и не могло быть никаких демократических альтернатив? Звук советских танков, одно лишь появление которых положило конец надеждам, не расслышать невозможно, однако он объясняет не все, и главное – он не помогает понять наплыв чувств. Поэтому я хотел бы вернуться к интервью с теми респондентами, которые признались, что в тот день участвовали в демонстрациях. Об этих людях я до сих пор сообщил лишь то, что все они – кто прямо, кто косвенно – пережили формирующее воздействие фашизма. Такая строгая корреляция, конечно, может быть случайным совпадением, и при большей выборке могла бы не подтвердиться, но все же данное обстоятельство указывает нам на некоторые факторы, обусловившие поведение этих людей. Их рассказы не дают никаких оснований полагать, что 17 июня они представляли собой как-либо организованную, целенаправленно действующую или тем более объединенную заговором силу: все они присоединились к уже двигавшимся колоннам демонстрантов, вышли из «подполья», на которое обрекали их скрываемые и задавленные чувства, и влились в массу, которая скинула бюрократические оковы и в которой соединились протест против социальной дискриминации, чувство возвращенной свободы и дееспособности и символ национального единства. Если бы Германия вновь воссоединилась, казалось этим рабочим, то можно было бы преодолеть тоталитарную сталинистскую деформацию рабочего движения, неравномерное распределение бремени репараций и вынужденную двойную милитаризацию страны. Для тех, кто влился в колонны массовых демонстраций под национальной символикой, это было чувство освобождения от гнета их непроработанного прошлого.
Мы отметились на выход, у проходной нас становилось все больше, а когда мы пришли в Биттерфельд, то это была уже солидная процессия. Мы все – там многие еще до нас пришли, со всех заводов пришли, все шли, – мы пошли колонной к тюрьме, к административному суду, там людей вытащили, освободили. Гестапо – гестапо нет, служба госбезопасности располагалась рядом с вокзалом, оттуда тоже людей вызволили. …Такой манифестации Биттерфельд еще не видывал. И был страшный энтузиазм, пели песню «Германия, Германия», это было волнующе. Я и по сей день [плакать] начинаю, когда эту песню слышу, – такое волнение. Даже по телевизору.
Я спрашиваю о том, что говорили люди и что еще происходило. Он отвечает:
Мы все были так заняты самими собой, так радостно возбуждены, что ни о чем особо не задумывались.
Другой собеседник, который сказал, что «пошел заодно» с «шествиями и массами» заводчан, на тот же вопрос отвечает так:
Ну, свобода мнений, свобода прессы. [Размышляет.] Там и финансовые вопросы были, с финансовым управлением. Что это было? Так, наверное, лучшей оплаты требовали или что-то такое.
Это, очевидно, была не его проблема или, во всяком случае, не то, что врезалось ему в память. Но потом он продолжает:
Я тоже был на площади и там слушал. И был живейший, живейший энтузиазм у людей тогда. Много участвовало. То есть люди стояли у окон, у них слезы были на глазах. Потом кто-то хотел на переговоры к совету округа, те, кто там во главе оказались, и потом это рассосалось. Я пошел домой, а вечером по городу проехали русские танки и заняли заводы. Да, тут сжимались кулаки в карманах… Да, тут у нас настроение было примерно такое, как у чехов при вступлении немецких войск в Прагу в 1939 году, в марте. Возмущение в народе, а приходилось всем молчать. Танки все-таки слишком были сторонниками другого мнения.
Основное, что вспоминают эти люди, – движение. Под этим имеется в виду прежде всего движение протеста против воспитывающей население диктатуры – изначально по замыслу антифашистской, но очень быстро закосневшей. Однако в еще большей степени людям помнится их собственное движение в колоннах, их волнение при звуках песни «Германия, Германия». После этого им было не до разработки стратегий борьбы против режима или против советских войск: взволнованные, они пошли по домам или вспомнили о своем долге и вернулись на завод, чтобы довершить недоделанную работу на благо общества, или вспомнили, как выразился один ветеран войны, каков диаметр ствола у танковой пушки и какие большие дыры оставляют ее снаряды, – и тогда в карманах сжимались кулаки. Или (такая реакция была у пятого из наших пяти информантов) начинали ненавидеть американцев и западных немцев за то, что те, как им казалось, их бросили. Все пятеро не могли забыть потом этот день публичного высвобождения своего чувства, но все потом, хотя бы внешне, приспособились к режиму, после того как увидели истинную опору его власти и бессилие его противников. Но в нише их памяти день 17 июня остался как фундаментальный опыт альтернативы, пусть и оказавшейся несбыточной.
Партийные функционеры перед лицом фрагментарной памяти народа и подавленных чувств своих противников не могли опереться на официальную память ГДР, причем не столько потому, что ее легенда была мало похожа на реальность, сколько потому, что они сами в эту легенду совершенно не вписывались. Грубо говоря, они со своими биографиями принадлежали к двум исторически специфичным категориям новейшей германской истории, которые в публичном имидже руководящего авангарда рабочего класса были не предусмотрены.
Одни были функционерами обеих фракций прежнего рабочего движения, они в рядах СЕПГ боролись за построение социализма. Для них 17 июня стало своего рода кронштадтским мятежом, они конструировали теории заговора и мечтали о применении силы против рабочего базиса, который так плохо соответствовал проекту их жизни. При этом, как показало наше исследование, их собственные биографии были поломаны реализацией этого самого проекта, а они тем не менее держались за него: каждого из них хотя бы раз в годы сталинизма лишали должности; подвергали сомнению их антифашизм, выстраданный зачастую в длительном заключении или в эмиграции; бывшего социал-демократа дискриминировали или унижали в СЕПГ за его прошлое… Историческое свидетельство таких людей было для других убедительным лишь в том отношении, что оно давало некое рациональное объяснение феноменам, которые люди воспринимали только на эмоциональном уровне.
Другие – адепты партийной легенды, которые говорили, что рабочие еще не прошли выучку или что им самим стачка «чужда по духу», – принадлежали к более молодому поколению функционеров, под властью которого прошла вся вторая половина истории ГДР: их социализация осуществилась в нацистских детских и юношеских организациях, а потом в рядах Союза свободной немецкой молодежи они претерпели моральную и идеологическую переориентацию, но сохранили свой активистский и исполнительский тип поведения. Этому классу послевоенных выдвиженцев неведома была живая традиция рабочего движения. Их картина мира состояла из верности руководству, готовности к борьбе и черно-белых (точнее, коричнево-красных) моральных дихотомий. При таком мировоззрении рабочие протесты казались им угрозой для тех условий жизни, к которым они приспособились, и искушающим возвращением их прошлого, преодоленного зачастую лишь ценой тяжелых кризисов. Иными словами, в силу континуитета тоталитарного образа мысли свобода показалась им фашизмом, а прорыв чувств, вытеснявшихся после падения фашизма, – организованной контрреволюцией.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.