Текст книги "Вопросы к немецкой памяти. Статьи по устной истории"
Автор книги: Лутц Нитхаммер
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 46 страниц)
Опыт народа {6} – это герменевтическое направление, к которому стали теперь снова обращаться, использовать его и подвергать сомнению. Сомнения относятся, во-первых, к релевантности структур опыта широких масс населения, во-вторых, к характеру опыта – непросвещенному, не преломленному критическими концепциями, возникшими в лоне социальных наук, а в-третьих, к аморфной, не подвластной обычным социологическим аналитическим категориям сущности «народа». И наконец, на понятие «народ» наложено своего рода табу, потому что в политической сфере его используют все стороны, а в силу той важной роли, которую оно играло в «народной» (völkisch) традиции нацистов, его заклеймили как полуфашистское {7}. Практически противоположные лагеря пользуются понятием «народный опыт»: один лагерь продолжает федералистские традиции рабочего движения, границы которого его приверженцы стремятся в условиях конкуренции за культурную гегемонию преодолеть путем опоры на плебейские культурные традиции. Другой лагерь рассматривает народ как массовый арьергард общественных элит; линия конфликта в этом случае проходит не между народом и властью, а между народом и «его» вождями, с одной стороны, и другими народами или отщепенцами внутри общества – с другой. Фашизм стал пробным камнем для обоих лагерей, поскольку одному из них трудно сохранять прогрессивную традицию (people’s history) перед лицом любви нацистов к «массе» {8}, а другому не менее трудно освободить массу «попутчиков» от ответственности за холокост {9}.
Постольку, поскольку у обоих лагерей цель состоит в отождествлении, т. е. в пропагандистском установлении прямой связи между «тогда» и «теперь», сомневающиеся правы, когда говорят, что это скорее короткое замыкание, чем прямая связь, а все применяемые при этом понятия «народа» являются манипулятивными.
Предпринимаемая в исторической науке попытка привнести в историю аспект опыта, – идет ли речь о переживании события его современниками или об опыте, приобретенном благодаря осознанию минувшего, – ничего общего с установлением такой идентифицирующей связи не имеет. Цель этой попытки – выявлять и интерпретировать существующие в массовой культуре паттерны и способы переработки опыта {10}. Для таких операций важнейшее значение имеют два момента: индивидуальность свидетельства и дистанция интерпретатора {11}. Эти моменты практически исключают самоотождествление интерпретатора с изучаемой общественной группой и скорее ставят, нежели решают вопросы об обобщаемости (что репрезентирует свидетельство?) и о горизонте интерпретации (что отличает наш угол зрения от угла зрения свидетеля?). А это – основные вопросы всякого исследования, базирующегося на устной или письменной традиции. Историческая обработка рассказов людей о своем опыте не ведет к обобщающим и упрощающим выводам относительно опыта целого народа и уж тем более – к переносу этого опыта в современность; прежде всего ее результатом является интерпретативная разведка многообразия опыта и его предпосылок. Благодаря этому вырабатывается критичное отношение к идеологически мотивированному приписыванию чего-либо народу. Только так можно исторически конституировать индивидуальность масс в их конкретном социокультурном своеобразии, и только так взгляд интерпретатора может измениться под воздействием взглядов интерпретируемых.
Потребность в выражении опыта не через направляющие идеологические категории заметна именно на примере одной из таких категорий – понятия «нормализация жизни», ставшего в 1950-е годы одним из важнейших кодовых слов в самопонимании людей того времени и даже в его исторических описаниях. Более того, и в дискуссиях по экономической истории реконструктивного периода это понятие признано в качестве неофициального определения {12}.
Но что оно означает? Считалось ли «нормальным» лишь то, что люди выползли из подвалов и перестали есть из жестяных мисок? Или же «нормальным» было названо все колоссальное изменение немецкого общества, которое произошло после Второй мировой войны, по крайней мере в Западной Германии? Лицемерно ли называлось «нормализацией» экономическое чудо, которое в моральном отношении было на самом деле вещью совершенно невероятной? Каковы те прежние «нормы», в соответствии с которыми в 1950-е годы жизнь стала «снова нормальной»?
Для ответов на такие вопросы требуются микроисторические исследования конкретных регионов {13}, групп, индивидов, их общего опыта, их воспоминаний. При такой узкой перспективе результаты не обязательно получатся случайными и ничего не значащими: благодаря ей при критическом подходе исследователь сможет выявить скрытые смыслы в текстах и прийти к более глубоким и общим выводам, а тем самым – к плодотворным эвристическим гипотезам.
Материалы проекта «Биография и социальная культура в Рурской области, 1930–1960» – это более 300 интервью, в которых люди, родившиеся между 1890 и 1930 годами, рассказывают о своих биографиях и о своей повседневной жизни. Респонденты – мужчины и женщины из разных социальных слоев, более половины – из рабочих семей. В этой статье я хотел бы вкратце показать, как наше исследование проливает новый свет на условия формирования опыта в послевоенные годы, а потом на двух уровнях проанализировать следы памяти, ведущие в народный опыт 1950-х годов.
Когда слушаешь биографические рассказы рурских рабочих, замечаешь общий для всех ритм повествования: о молодости, о годах экономического кризиса, о войне и первых послевоенных годах респонденты говорят значительно подробнее и обстоятельнее, чем о двух других периодах своей жизни: во-первых, о годах между ликвидацией безработицы в середине 1930-х и тем моментом, когда военные действия начали лично затрагивать рассказчика (это во многих случаях произошло в 1943 году), и во-вторых, – о времени после денежной реформы, которое у многих составляет почти всю вторую половину жизни. Эти отрезки, о которых респонденты молчат, при прояснении оказываются «хорошими временами», годами «нормального» существования – упорядоченной трудовой и семейной жизни, улучшения материальных условий {14}. Хорошие годы лишены всякого драматизма; эти периоды биографии трудно связать с какими-то заметными событиями общеисторического фона: такая связь требует постоянно каких-то новых «примечательных» событий в жизни, а их нет.
Отсюда вытекает, что нужно двигаться в двух направлениях, чтобы увидеть, что скрывается за этим белым пятном «хороших времен» на карте памяти. Одно направление – путем подробных расспросов конкретизировать условия обыденной жизни людей; второе – выяснить, почему обстоятельства, значительно отличавшиеся от прежних, воспринимались как «нормальные». С этой целью были проведены исследования {15}, о которых я могу здесь только упомянуть, с тем чтобы основное внимание обратить на некоторые более общие гипотезы, построенные на результатах этих исследований {16}.
Прежде всего, если говорить о причинах восприятия тех или иных условий жизни как «нормальных», то первое, что приходит в голову, – это счесть такое восприятие ретроспективной оценкой: нормально – это так, как обстоят дела сейчас, и притом уже на протяжении какого-то времени. Такая интерпретация, несомненно, верна, но это еще не все. Ведь те же самые респонденты рассказывали о 1920-х годах, когда нормальными для их семей были бедность, частая смена или потеря работы, зримые классовые границы, унижения со стороны работодателя, солидарность в быту и значительные политические разногласия между жильцами одного дома. В опыте людей существовало, таким образом, два вида нормальной жизни, и когда в интервью мы очень часто слышим, что после денежной реформы жизнь стала «снова нормальной», то это не значит, что вернулась прежняя бедность. Более вероятно, что опыт 1950-х годов был подготовлен неким промежуточным изменением норм и ожиданий.
Такое изменение произошло в три этапа: во второй половине 1930-х годов, когда процветала военная промышленность, для очень многих рабочих это обернулось стабилизацией условий труда и жизни; у них начала расширяться сфера досуга, хотя рабочее движение и всякое истолкование условий и перспектив этой улучшившейся жизни, отклоняющееся от официального, в публичной сфере подавлялись. Вместо этого все большее значение приобретали надклассовые формы развлечений, занятий спортом, массовой коммуникации и воспитания детей. В содержательном плане все эти формы были окрашены фашистской идеологией, от которой уклониться легче всего было через сосредоточение на приватном мирке, заключающем в себе рабочее место и семью, и наделение их функциями смыслообразующей частной жизненной перспективы.
Эта приватная сфера секулярных жизненных смыслов во время войны была поставлена под вопрос, однако она осталась единственной точкой отсчета, поскольку политические перспективы обесценились. Поставлена под вопрос она была глубокими переживаниями, которые выпали почти каждому представителю бедного традициями младшего поколения, кому в условиях войны пришлось выйти за границы привычной среды, соответствовать новым для себя требованиям, участвовать в господстве над завоеванными народами, испытывать относительные взлеты и абсолютные утраты, претерпевать травмы и, наконец, пережить разгром этого приватного мирка. То, что от него осталось, было тоже поставлено под вопрос, национализировано, превращено из приватной реальности, ограждающей от окружающих условий, в тоску, ограждающую от реальности. Тем не менее эта искалеченная фикция – свой приватный мирок – в конце концов оказывалась почти у всех первой, если не единственной рамкой, в которую вписывалась жизнь по возвращении из дальних и ближних миров. В эту рамку вставлялись все, даже самые противоречивые, страхи, надежды, притязания, опыт, и только исходя из нее могла создаваться импровизированная материальная основа жизни. Потребность сориентироваться и за пределами этой рамки вела к тому, что после окончания войны люди с вниманием относились к разнообразным проектам социального и культурного обновления Германии, в массовом порядке ходили в церковь. В промышленных районах эти проекты сталкивались с активностью производственных советов самой разной политической направленности, которые доказали свою эффективность еще в период Веймарской республики, но теперь отодвинули на задний план свои политические принципы, которые все равно не позволяли им дать конкретные ответы на вопросы молодежи, и влились в общую работу по реорганизации практической жизни. Так образовались прагматические профсоюзные структуры патроната и представительства, которые простирались и в сферу общественной жизни. Им суждено было пережить и перегруппировку политических фракций в годы холодной войны, и переориентацию с коллективистской на рыночную экономику, и смену поколений, в ходе которой место старых социалистов заняли функционеры, менее прочно cвязанные с традициями {17}.
Не следует спешить с распространением этих гипотез на общество в целом. Их следует сопоставить с опытом буржуазных слоев. Ведь хотя последние и были связаны с фашизмом многочисленными идеологическими и социальными мостиками, нацистский режим, как правило, не означал для них такого радикального расширения жизненной практики и перспектив, как для рабочих. С другой стороны, «крушение» 1945 года принесло буржуазии безальтернативное, принудительное уравнение, обесценило священные для нескольких ее поколений национальные ценности, потребовало в ходе денацификации разбираться с персональной ответственностью, – одним словом, это было игольное ушко, через которое лишь немногие с гордо поднятой головой смогли пройти в новый мир Запада.
Эмпирическое изучение жизненных миров и перспектив мужчин и женщин из рабочей среды показывает прежде всего, что в 1950-е годы этот приватный мирок – работа, семья – восстанавливался. Далее оно демонстрирует феномен, который Вернер Фукс обозначил формулой «наконец стала доступной нормальная биография» {18}. То, о чем в 1930-е годы можно было мечтать, удалившись от общества в свой приватный мирок, теперь можно было осуществить в согласии с обществом. Занятость теперь была обеспечена; стали доступны вещи, необходимые для семьи, а потом, в рассрочку, и современная техника для частной жизни, и все это оказалось не мимолетным эпизодом и не обманом, а реальной наградой за дисциплину. Место культуры бедности как классовой судьбы заняла теперь причастность к восстановлению страны и ко всеобщему улучшению материального благосостояния. Появилась возможность строить планы; это были небольшие шаги в сторону изменения приватного мирка, плоды которых суждено было пожать только следующему поколению, получившему лучшее образование. Теперь в широких слоях рабочего класса семья, прежде служившая средством обеспечения старости и представлявшая собой зачастую дело обычное, но трудно осуществимое, превратилась в проект имманентной трансценденции. Женщины, которые в лихие годы осознали свою силу, выйдя за пределы привычных ролей, теперь в большинстве своем вернулись к домашнему очагу. Но теперь им не было нужды растрачивать свою силу на выживание, они могли направить ее на сделавшуюся едва ли не профессиональной заботу о приватной сфере и вложить ее в воспитание детей, – в частности, дочерей, которым теперь тоже, как и сыновьям, надо было обеспечить образование. Теперь не нужно было работать так много, как раньше, но люди работали много – чтобы чего-то достичь.
Не то чтобы мир полностью изменился и специфика жизни рабочих растворилась в обществе неограниченных возможностей. Наоборот, фаза надежд на радикальные перемены, на переворот – будь то через социальную революцию или национальный империализм, – явно ушла в прошлое. Отчетливее стали видны ограниченные возможности, и то, что прежде было разделено, теперь смешивалось. Складывание социального государства переживалось как приход новой системы патерналистской защиты, как обеспечение и потенциальная динамизация приобретенных позиций на рынке. На предприятиях главным было то, что рабочие более не чувствовали себя такими беззащитными и подчиненными. Они были нужны, поэтому работодатели уже не все могли себе позволять. Место отстаивания своей трудовой гордости заняло расчетливое осознание того, что много и хорошо работать – выгодно, а главное: существовала законная возможность жаловаться. Политикой и профсоюзами рабочие не особенно интересовались, но всякому было ясно, что эта новая возможность «оставаться человеком» на работе была как-то связана с возросшим участием трудовых коллективов в органах управления производством, и этим повышалась лояльность работников по отношению к предприятию.
Реконструкции опыта повседневной жизни женщин показывают, что в период экономического роста свои приватные мирки они строили не по совсем новым образцам и не по традиционным представлениям о «нормальности», и уж точно не ориентируясь на антропологические константы: набор свойств, типичных для такого мирка, сформировался в Третьем рейхе. Большинство женщин, если они не были вынуждены работать, оставшись в результате войны без кормильца, считали естественным уступить первенство в профессиональной и публичной сферах мужчинам, однако это не значит, что сами они только стояли у плиты. Ведь шаг за шагом домашнее хозяйство наполнялось техническими нововведениями, а необходимость в тех или иных видах домашней работы отпадала по мере того, как растущая покупательная способность позволяла пользоваться покупными товарами и изделиями. Высвободившиеся силы направлялись в расширившееся семейное хозяйство, которое, в отличие от прежних жизненных горизонтов рабочего класса, теперь уже отнюдь не сводилось к воспроизводству: силы вкладывались в отделку дома, целенаправленное воспитание детей, исполнение на общественных началах различных функций в тех или иных общественных организациях, которых становилось все больше. При этом стала проницаемой граница, которая отделяла все эти виды деятельности от собственно профессиональной, сулившей помимо приработка еще и социальную осмысленность, и чувство самореализации. Вопрос о возвращении на работу стал все чаще ставиться не только с точки зрения экономической необходимости, но и с точки зрения экономических и личных выгод.
Такое представление женщины о собственном месте в жизни – более гибкое, но и приводившее зачастую на практике к непомерному увеличению нагрузки, – тоже было подготовлено в период национал-социализма {19}. Главную роль, правда, сыграли не столько нацистское понимание роли женщины как репродуктивного органа народа (это был чисто идеологический образ, навязываемый женщинам извне) и не столько интерпретация реального нового личного опыта, сколько начавшееся в конце 1930-х годов расшатывание гендерных стереотипов за счет пропаганды в средствах массовой информации и в молодежных организациях идеала товарищеских отношений между мужчиной и женщиной. В этой пропаганде распределение гендерных ролей (ей – внутренняя сфера, ему – внешняя) в принципе подтверждалось, однако в то же время делались исключения для особых обстоятельств и потребностей (например, войны); тем самым легитимировались новые сферы опыта и самореализации для мужчин и женщин, которым при этом, однако, не приходилось порывать с глубоко укорененными в культуре гендерными смысловыми референциями и соответствующими им коммуникативными правилами. В отличие от ранненацистского образа женщины-матки, широко распространившаяся идеология товарищества между полами, более связанная с традициями и более гибкая, оказалась гораздо более реалистичной и эффективной, а после войны не возникло необходимости отказываться от базовой структуры этой схемы истолкования гендерных ролей.
Поэтому можно было сказать, что в 1950-е годы в семьях «война продолжалась в малом масштабе» {20} – но не в том смысле, что там шел внутренний конфликт между фашизмом и антифашизмом, а в том смысле, что имело место боевое товарищество на малых фронтах новой жизни; в разделении труда была та же гибкость, что и в военные времена. Женщина-товарищ в такой системе не делала мужчину-товарища лишним: она представляла собой специфическое агрегатное состояние любовницы, домохозяйки и матери, мобилизуемое вне дома только при особой необходимости. Когда в конце 1940-х годов такая необходимость пошла на убыль и мужчины-товарищи вернулись домой, возник большой и вызывающий сегодня неловкость проект «нормализации жизни» в связи с вопросом о том, как сочетать товарищество с традиционными гендерными ролями. Эту модель переименовали, назвав «партнерскими отношениями», и так она обрела привлекательно невинный облик западной модернизации. Но как можно было сочетать перенос товарищества в сферу обустройства приватных мирков с восстановлением традиционного эротического заряда в отношениях между мужчинами и женщинами – это был вопрос, ответ на который могла дать только практика. Большая доля массовой культуры начала 1950-х годов отражает этот массовый эксперимент. При поддержке образцов, задаваемых рекламой, индустрией развлечений, курсами хороших манер и школами танцев, этот эксперимент осуществлялся обоими полами, придумывавшими и испробовавшими множество разных вариантов. При взгляде из сегодняшнего дня преобладает впечатление неуверенности при новой разметке пространства в мире взрослых, как бы заново переживавшем период полового созревания {21}.
II. Раздвоенная ностальгияЕсли выше говорилось о том, что, воспоминая свою жизнь, респонденты молчали о «хороших временах», то основывалась эта констатация на плотности и подробности спонтанных рассказов. Нельзя, однако, сказать, что они это время вовсе обходили: нет недостатка в хронологических данных о смене мест работы, продвижении по службе, переездах на новую квартиру, рождении детей, несколько реже – об этапах потребительской карьеры, наиболее характерными из которых являются обустройство квартиры, потом первый телевизор, первый мотоцикл или автомобиль, первая поездка в отпуск. Эти сведения сопровождаются ретроспективными общими оценками; зачастую они сводятся к кратким формулам и отличаются кажущейся однозначностью. Но при более подробном изложении к ним примешиваются странные нотки, которые мы рассмотрим здесь на нескольких примерах. Распространенные формулы опыта сведены к наименьшему общему знаменателю в рассказе одного административного чиновника:
До того годы – это война была. Первые пять лет до 48-го. Денежная реформа: потом ну в самом деле ничего не происходило. […] Пятидесятые годы. Да, это был подъем, снова дело двинулось. Можно было чего-то достичь, и все снова стало нормально {22}.
Интересна прежде всего периодизация: отправной точкой является не Третий рейх, а война. Потом следует некоторое ничем не занятое время, протяженность которого неясна. Как свидетельствуют многие истории, рассказанные нашими собеседниками, в «годы руин» много чего происходило, но, глядя из будущего и меряя его мерками, кажется, что не происходило ничего.
У 50-х годов есть отчетливое начало: 20 июня 1948 года – денежная реформа, мифический момент создания западногерманского общества {23}. В этом акте творения каждый индивид в своем экономическом качестве был символически связан с национальной историей. Кроме того, были прояснены перспективы, продемонстрированы власть и порядок, царящие на Западе, в то время как Советский Союз, блокировав Западный Берлин, так же наглядно показал себя воплощением несправедливости и неудачи {24}. А в тени этого судьбоносного акта, совершенного союзнической оккупационной администрацией и воспринятого западными немцами как насильственное приведение к счастью, были без лишнего шума реализованы государственно-правовые следствия из разделения Германии: была образована ФРГ. Для западных немцев ее создание стало счастливым случаем: без всякой собственной заслуги они оказались на лучшей стороне. И теперь, как гласит процитированная выше формула, «снова дело двинулось»: были созданы рамочные условия, в которых могла реализоваться деловая энергия каждого. Подъем принес нормализацию жизни, которая заключалась в дальнейшем подъеме, воспринимавшемся уже не так ярко, как начальная фаза. Поэтому у 50-х годов и нет внятного конца: они переходят в 60-е.
Если данный опыт рассмотреть подробнее, то это лишь отчасти приведет к подтверждению и насыщению деталями этой картины однолинейного развития. Отчасти же это ее разрушит. Так, например, председатель производственного совета группы предприятий, принадлежащих одной фирме – символу Рурской индустрии, – воздав должное денежной реформе как началу новой «нормальной жизни», говорит {25}:
Я бы разделял: одно дело экономическая история, другое дело – личная. Потому что в 50-е годы в основном все старались восстановить все то, что у большинства забрала война. Отделывали квартиры, причем даже, конечно, комфортабельнее и лучше, чем прежде у них было, современнее, современными средствами. Наряду с этим, конечно, если посмотреть на политическое развитие, то [после] чувства начала чего-то нового, которое было году в 48–49, 50-е годы показали, конечно, известное разочарование в плане реставрации прежних наших политических сил, консервативных в переносном смысле сил. Потому что, конечно, если человек был политически активен и не консервативно ориентирован, то отчасти, разумеется, были причины для разочарования и отчаяния, особенно после дискуссии о ремилитаризации, о Европейском оборонительном сообществе и так далее. Это были, конечно, времена, когда в политическом отношении были разочаровывающие моменты, но с личным развитием это не всегда было непосредственно связано {26}.
Это разделение личной и политической перспектив у господина Гайслера представляет собой трещину, разделяющую надвое его опыт и по сей день. Другая такая трещина сейчас уже заделана: оглядываясь сегодня назад, он вынужден признать достоинства того пути экономического развития, против которого он в юности боролся в рядах «Соколов». Поэтому и ненавистная ему социальная реставрация представляется теперь уже чем-то вроде перемены симпатий избирателей в пользу другой массовой партии. Но он помнит надежды, царившие среди социал-демократов, после того как они в Экономическом совете перешли в оппозицию и надеялись на построение западного социализма («маршаллплановой экономики») – другой республики, в которой их партия играла бы руководящую роль. Надежды эти рассыпались при первых выборах в бундестаг, и социал-демократической партии пришлось долго и трудно приспосабливаться к новым условиям, сложившимся в Западной Германии. Клаус-Юрген Гайслер, чья юность прошла в гитлерюгенде и в организации эвакуированных детей, сформировался под влиянием опыта национал-социалистического коллективизма. Но после 1945 года он очень быстро и решительно переориентировался, пришел в «Соколы», где познакомился со своей будущей женой, потом в СДПГ, а оттуда – в профсоюз. Его второй специальностью стала работа в профессиональных организациях и производственных советах. От партийной политики он сегодня держится в стороне.
Быстрая и решительная переориентация после крушения юношеских нацистских идеалов была не слишком частым явлением. Как правило, требовалось некоторое время, прежде чем человек через свою профессиональную деятельность и через личные отношения с политически активными старыми товарищами по работе начинал осторожно приобщаться сначала к единому профсоюзу, потом к производственному совету и СДПГ (на платформе более умеренной программы 1959 года), а потом у него появлялся новый взгляд не только на собственное личное и профессиональное развитие, но и на политику, и там он находил осуществление своих чаяний {27}. Господин Гайслер прошел этот путь в противоположном направлении. Но в 1950-е годы ему пришлось осуществить повторную политическую переориентацию, и тогда он разочаровался в политике и с тех пор стал искать такие пути личностного и экономического развития, которые бы не обрывались {28}.
Но следы воспоминаний редко ведут к проблематике политической активности в 1950-е годы. Чаще они ведут к рамочным политическим условиям, в которых многие испытывали сокращение спектра возможностей. Это сокращение спектра люди вынуждены были принять, поскольку поняли, что его оборотной стороной были такие выгоды, как мир и свобода. Это указывает не на расколы в самом опыте 1950-х годов, а на отделение этого опыта от прежнего. Чаще всего подобное обнаруживается у тех групп респондентов, которые перенесли личные травмы, смерть близких, утрату родины, имущества или прежнего статуса, т. е. испытывали последствия войны особым образом, как личное бремя. Если сложить все признаки, то наверняка получится, что это едва ли не половина всего послевоенного германского общества.
Это скромный маленький домик, никакого сравнения с тем, откуда я родом. Но то, что я сумела сберечь от войны и привезти сюда, и моя профессия, и мой домик, и детей вырастить – это было самое большее, что я могла сделать после этой войны. Первая половина моей жизни была совсем другая – и по происхождению, и по материальному моему положению, хотя оно тоже было очень переменчивое в те годы. Но я… элита – это, пожалуй, громко сказано, но верхний слой буржуазии – до него я добралась, с трудом и в значительно уменьшенном объеме. Первая половина моей жизни была гораздо более бурной, чем вторая. То, что я вот уже больше 30 лет живу здесь, – иногда мне кажется, что это сон {29}.
Еще немного – и Дерте Финке сказала бы «страшный сон». А ведь по всем критериям она во второй половине своей жизни вошла в элиту немецких женщин: она юрист, чиновник на высшей должности, автор книг, председатель ассоциации. Будучи «изгнанной» и вдовой воина, она дала образование двоим сыновьям, у нее собственный дом, а пенсия такая, что по доходу она принадлежит к богатейшей четверти населения республики. Каждый год она совершает увлекательные поездки на другие континенты. Она – заметная фигура в общественной жизни, и в свои без малого 80 лет она брызжет жизненной силой так, что и у 40-летних захватило бы дух. Откуда же тогда это деление жизни на две части, откуда эта слегка омраченная горечью гордость за свои скромные достижения 1950-х и последующих годов?
Свой карьерный рост госпожа Финке воспринимает как средство, позволяющее не опуститься. Ее нынешние трудовые достижения – мучительная попытка заменить чем-то прежние «бурные» приключения. Она происходит из рурской крупной буржуазии, ее отец был управляющим на большом промышленном предприятии, имел большой служебный особняк, в котором девочка выросла. Дерте начала изучать журналистику, но в 1933 году множество изданий было закрыто, работы в прессе стало меньше, и она, оставив эту учебу, добилась приема на юридический факультет. Юстиция была тогда мужским царством, и Дерте Финке принадлежала к первому или второму поколению женщин, пробившихся в него. Она набиралась опыта на разных должностях, заинтересовалась воздушным правом, защитила по нему диссертацию, поступила в нацистский авиационный корпус, была летчицей. В 1939 году подала заявку на должность в Познани – на только что присоединенных к рейху землях на «диком Востоке». Там она вышла замуж за коллегу, который стал кадровым офицером. У них был большой дом. Госпожа Финке перешла из страхового управления в администрацию Вартегау, потом родила двоих детей. Наполовину она была гордой немкой-колонисткой, наполовину – маргиналкой, женщиной-ученым в мужском царстве нацистов. Типичные для «попутчиков» режима тактики – с женской спецификой – позволяли ей справляться с проблемами бурного времени. Едва ли было в Третьем рейхе такое современное буржуазное поле деятельности, в котором она не попробовала бы свои силы. «Всю первую половину [жизни] я только и делала, что принимала решения, и я уверена, что это у всего моего поколения так» {30}. А потом:
Мирное время ведь тоже ужасное было. Оно же было гораздо, гораздо хуже, чем война, – по крайней мере для нас, на Востоке. Мы там без бомбежек сидели. […] Мне вообще и в голову не приходило воспринимать это как освобождение. Когда вы приезжаете с Востока, а мужа нет, и вся семья вверх тормашками перемешана, и никакого будущего, – нет, это невозможно было воспринять как освобождение. Так нас же до того и не угнетали нацисты-то. Это я вообще не могу даже сказать, что они хоть как-то нас угнетали {31}.
Муж пропал без вести, госпожа Финке бежала с двумя детьми, жила в комнатах вместе с матерью и сестрой где-то в Ольденбурге. Сдала экстерном экзамен на асессора, потом бесконечно долго проходила денацификацию – не столько из-за членства в партии и работы в органах юстиции, сколько из-за службы в авиации. Наконец настали 1950-е годы, и она получила новое место; 12 лет проработала референтом-ассистентом в ведомстве социального обеспечения жертв войны. Росли дети, семья жила в чужом городе, в типовом домике, где ей приходилось спать в столовой. Потом климактерический период, мужа объявили погибшим, надо было быть сильной; обязанности и ограничения помогали преодолевать климакс.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.