Текст книги "Вопросы к немецкой памяти. Статьи по устной истории"
Автор книги: Лутц Нитхаммер
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 46 страниц)
Надо было сначала тут устраиваться, приживаться, мебель в рассрочку оплачивать и – о Боже, Боже, нет. Ну чтоб дома себя чувствовать – я имею в виду и вот это все, обстановку. […] Дети сразу прижились в школе, а там через детей и с родителями знакомишься тоже. […] А у меня это до начала 60-х годов затянулось, я бы сказала. В середине 60-х мы смогли выкупить этот [дом], т. е. уже считали себя более укоренившимися. Но эти годы перемен – про них теперь столько всякого навыдумывали, чего и не было вовсе. Что якобы это было время реставрации, овальные журнальные столики и чего еще только не понавыкопают: ужасная культура, и все аляповато, и все нувориши, и так далее. Мы – федеральные служащие – это все мало заметили. Мы очень скромно жили. Мы радовались, что вообще снова дом у нас появился {32}.
Для Адама Брегера не существует проблематики реставрации, от которой он хотел бы отгородиться. Когда он был молод, у него было 240 моргенов земли в Ангальте, верховая лошадь и автомобиль, а сегодня он живет в трехкомнатной квартире в Гельзенкирхене, у него есть жилой прицеп в кемпинге в Зауэрланде, но нет автомобиля.
Пятидесятые годы? Ах, так это я уж здесь был. Ах, воспоминания хорошие. […] Поначалу плохо было с работой, очень плохо было. […] Мы прямо сюда приехали в свое время. Тут еще были самые лучшие возможности с работой […] и застряли тут. Ну и грязно же тут было! Я сам-то ничего, а вот жена немножко страдает от здешнего воздуха – я сам не так. […] Мы ж совсем без ничего сюда приехали. Приняли-то нас здесь очень хорошо. […] Больше-то они и не могли ничего сделать; слишком много было [таких]. Нормальные времена настали потом, когда у меня здесь настоящая работа появилась и [мы] все опять хорошо обставили, насколько можно. […] Мы все в рассрочку покупали. Денег-то не было у нас. […] Сначала диван там, кресла – в рассрочку, естественно. Так вот постепенно и шло потом. Жить экономно приходилось, конечно. […] Но тут практически от каждого из нас от самого зависело – это от каждого от самого зависит, сумеет человек или не сумеет {33}.
Этот крестьянин в 1952 году отказался от своей усадьбы в ГДР, потому что от него требовали слишком больших обязательств по поставкам сельхозпродукции и не по делу вмешивались в его работу. Он не смог этого дольше выносить и вместе со своей молодой семьей отправился на Запад. Там его ждала изнурительная работа на строительстве железных дорог в Рурской области, временами безработица, потом наконец маленькая конторская должность – новое, узкое пространство «нормальной жизни». Никто больше не вмешивался, но и вмешиваться-то не во что уже было. Получив компенсацию за ущерб от войны (слишком поздно и слишком мало), он, будучи не в силах забыть свою усадьбу, купил машину-дачу, чтобы выезжать на природу из «этого грязного угольного котла». В рамках возможного ему здесь помогли – тут он никого не хочет ни в чем упрекнуть. А кроме того, он ведь сам ответствен за взятый на себя риск свободы. Не удивительно, что и он, и его жена снова и снова возвращаются воспоминаниями к тому, какие идиотские производственные задания выдавали их ферме в ГДР: отъезд был едва ли не единственным выбором. Потому и получается, что о 1950-х годах «воспоминания хорошие», но вместе с тем «пятидесятые годы были тоже тяжелыми» {34}.
У господина Брегера существует настоятельная потребность видеть хорошее, в силу которой он о своем тяжелом опыте сообщает всегда только в форме косвенных признаний. «Это мы правильно сделали. Мы никогда об этом не жалели!» Очевидно, в то время уже все более или менее состоятельные крестьяне из тех мест «дали деру». Брегеры были одними из последних. Жена Адама на 13 лет моложе него; выйдя замуж за «сына крупного хозяина», она попала «из конторы в коровник», а на Западе из-за двоих детей так и не начала снова работать. Она ни в чем не была виновата, но вынуждена была все расхлебывать вместе с другими. О последствиях переезда она высказывается менее сдержанно. Правда, когда может возникнуть угроза для отношений с мужем, она переводит разговор на политику:
Очень моему мужу кисло пришлось, когда мы сюда приехали. Бедные были, ничего не было у нас. […] Но и он, конечно, староват уже был, чтобы снова подниматься; это ж ему на курсы еще ходить надо было бы. […] Видите, и ничего мы не нажили, только съемную квартиру. […] Таким бедным стал мой муж после войны, в самый разгар мира практически. Вот такая у них там система. […] Конечно, я хочу сказать, от беженца никогда не избавишься. [Здесь] вот только эта узкая улица – если там праздник какой или что-то в этом роде, то мы там всегда чужие. […] На самом деле нам очень много не везло в жизни. […] Мы и так уж улучшили свое положение – смотрите: если в зоне[20]20
«Зоной», или «Восточной зоной», в ФРГ кратко называли советскую зону оккупации Германии, а затем образованную на ее территории Германскую Демократическую Республику, которую ФРГ долго не признавала.
[Закрыть] у вас сейчас умирает муж или жена, что вам за пенсию там дадут? Здесь-то мы все-таки немножко получше живем. И потом свобода, свободу ни за какие деньги не купишь! […] И все равно мы довольны своей жизнью. Просто не надо себе в жизни слишком высоких целей ставить, потому что тогда сплошные разочарования {35}.
Последнее – очевидно, поздний урок. Жена была вынуждена утешать мужа, ободрять его, призывать его держаться и делать то, что было нужно, чтобы приспособиться на новом месте: например, ему, крестьянину, поначалу было трудно высидеть восемь часов на конторском стуле, и единственное, что его радовало в конторе – это что там было «всегда сухо». Она жалуется на одиночество, он – на тоску по родине. Но главное – семья и продвижение вперед. Эти два императива сплелись в ходе социального кризиса этой семьи в аскетическую нормативную ткань, которая, словно занавес, загораживала вопрос о смысле их бегства из Восточной Германии {36} и которую они все еще словно бы перетягивают друг у друга в разговоре:
Он: Меня политика никогда не заботила. […] Я ни в какой партии не состою.
Она: Мы тогда морально настолько были разбиты, что не хотелось вообще ничем заниматься.
Он: Работал все время. Главное – деньги приносить. Жена с мальчиком тут была, потом дочь родилась. Всегда работал, никогда не прогуливал.
Она: Порядочно, тихо, старательно, скромно жить.
Он: Всегда экономить. По пивным много не ходить, вообще не ходить по пивным. Отпуска себе по началу вообще не позволяли. […] Мы же хотели и достичь чего-то.
Она: Трудом и скромностью. […] Машину мы, конечно, уже не купили, с двумя-то детьми. Если жена не работает, то эти дорогие вещи невозможно себе позволить {37}.
Правда, такой аскетизм требовался только в редких случаях. У большинства на Западе ход жизни нарушался не так фундаментально и не так поздно, а потому и продвигаться вперед получалось легче, подъем был заметнее. Поэтому в заключение этой части, представляя дифференцированные рассказы о пережитом, я хотел бы процитировать противоположный пример – пример того, как условия бывали стабильны, а успех – заметен. Вернер Дарски {38}, сын горняка, сумел подняться от простого шахтера до руководителя ведомства в администрации одного из городов Рурской области – и это несмотря на то, что он беспартийный. Он прожил всю жизнь в этом городе, если не считать войны, под самой конец которой его забрали из «трудовой повинности» на фронт, где он был ранен. Дважды он женился, дважды строил дом; второй дом – бунгало, просторный, оформленный в старонемецком стиле, а в саду есть еще один, срубленный из дерева. Вернер Дарски помешан на технике, у него у одного из первых появились телевизор и стереосистема; он обожает скоростные автомобили и сам охотно на них катается; в садовом домике у него есть вся мыслимая электронная техника, в том числе видеокамера. У него подчеркнуто холеная внешность, своим шармом он напоминает артиста Хайнца Рюмана. Держится он непринужденно, рассказывает о том, как не любил ходить в школу, говорит с пренебрежением об иерархиях; из церкви он вышел. В свои 60 он выглядит как баловень судьбы – дитя экономического чуда. Когда интервьюер его спрашивает о 1950-х годах, он говорит: «Времена были лучше, но непосредственно для нас – нет» {39} и перечисляет: после военного ранения его несколько раз оперировали, иногда приходилось проводить в больнице по несколько недель; работа в администрации – курсы повышения квалификации, зубрежка до самого вечера; по субботам тогда еще работали, на удовольствия почти не оставалось времени; крупных приобретений поначалу тоже не получалось сделать, потому что он со своей невестой не могли найти квартиру. О покупке машины или мотоцикла и думать не приходилось. Отпуск – не выезжая из страны – могли бы себе позволить, но пришлось отказаться, потому что жилищный вопрос стали решать за счет строительства дома с большим собственным финансовым участием {40}. Из-за этого в течение многих лет не было ни на что больше ни времени, ни денег; многое приходилось делать самим. Хотели потом избавиться и от долгов – на это работали и он, и его жена. И только после того, как несколько лет спустя стало ясно, что детей у них не будет, они купили машину. «Я и раньше очень любил, ну когда время было, в одиночку кататься […] просто потому что нравится водить машину и нравится быстрая езда». Телевизор они купили в числе первых ста семей в городе. Из-за этого у них часто бывали гости, ведь поначалу это было невероятно интересно; потом улеглось. Прежде было иначе: «Телевидения не было, а скучно никогда не бывало» {41}.
Бытовая техника и электроника, как мне кажется, поспели как раз вовремя, чтобы заполнить пустоты, возникшие, когда спало напряжение первого послевоенного десятилетия, когда свободного времени стало больше и в принципе люди могли бы начать размышлять о собственном месте и пути в жизни. В восстановительный период жизнь была заполнена, ее задачи были само собой разумеющимися, а теперь на смену этому пришло функционально неопределенное взаимодействие со средствами массовой коммуникации, транспортом и прочими техническими приспособлениями, которые завораживали сами по себе и покрывали подспудно распространявшуюся скуку пленкой кажущейся занятости. Но теперь люди ощущают, что эти увлекательные игрушки суть эрзац. И та прежняя активность восстановительной фазы, которую этот эрзац заменяет, в ретроспективе тоже представляется странным выполнением чужого задания; странным потому, что выполнение чужого задания люди привыкли мыслить как эксплуатацию, когда у них что-то отнимают. А тут у них ничего не отнимали, а наоборот, они получали все больше и больше, но все же они не сами это решили и не сами приобрели, их толкали вверх, и они не знали, что их толкает, и в конце концов это приводило к неосязаемому, но комфортному состоянию раздражения {42}:
Видимо, в значительной мере влияли не столько собственные решения, сколько обстоятельства, которые всегда были. Я ведь родился как раз в такое время, когда обстоятельства были настолько существенны, что практически толкали человека все время в определенном направлении, куда он сам, может быть, и не хотел. Прежде всего война и участие в ней – это было очень существенно. Потом начало профессиональной деятельности как непосредственный следующий этап. Потом первый брак, разумеется, тоже, совершенно определенно. А потом развод, который тоже вовсе не такое простое дело был.
А потом он еще раз возвращается к 1950-м годам:
III. История становится историей частной жизниС тех пор – если не брать расторжение первого брака – все так и шло по нарастающей, более или менее медленно, но верно, без больших негативных событий – их, собственно, никогда и не было {43}.
Когда слушаешь некоторых, кажется, будто они даже хотели бы, чтобы в их жизни были какие-то события (не обязательно ведь негативные), в которых, словно в капле воды, отразилось то, что они не могут постичь в собственном опыте. Поближе подобраться к сложившимся в те времена структурам общественной неосознанности {44}, отразившимся в воспоминаниях о 1950-х годах, историк может только в том случае, если помимо осознанной переработки опыта респонденты рассказывают и такие эпизоды, в которых прорывается наружу их представление о естественном положении вещей. Такие эпизоды память по ассоциации подмешивает в подробные рассказы (если они не подготовлены заранее) – спонтанно, потому что они связаны с описываемыми событиями, пусть даже их смысл не полностью раскрывается рассказчиком или не полностью может быть интегрирован в смысловой контекст интервью. Когда ассоциативная машина памяти запущена, то зачастую рассказываются такие вещи, про которые и сам респондент не может сказать, почему он говорит о них чужому человеку, да еще и под запись.
Как уже было сказано выше, воспоминания о плохих временах полны эпизодов, ломающих прежние понятийные рамки, а в 1950-х годах таких эпизодов мало. Но они есть. Из их небольшого числа я выбрал четыре эпизода, позволяющих нам глубже проникнуть в тематическую область, значение которой выясняется в ходе анализа формулировок, в которые люди облекают свой жизненный опыт: бремя, которым послевоенные годы легли на отношения между людьми, и переключение внимания на материальный достаток в восстановительный период. Формулы опыта в основном принадлежали мужчинам, а эти истории рассказаны женщинами. Заголовки для них выбрал я; пересказав каждый эпизод, я постараюсь пояснить то, что в нем удивительного и как на сломе «нормального» можно увидеть более глубокие слои.
Когда госпоже Вольберг было 42, она родила четвертого ребенка. «Его я уже не хотела. Я говорю, если б тогда уже были таблетки, то его б у меня не было. Мне уже больше не хотелось». Когда этот ребенок учился ходить, «тут у нас первый раз громыхнуло. Он [т. е. ее муж] спутался с моей дочерью [от первого брака]. Тут я могла бы добиться развода… […] И самое скверное: это бы и на свет-то не вышло. Я бы этого не стала [никому рассказывать]». Но в момент, когда матери не было, 12-летняя дочь рассказала все одной старшей подруге, а та своему другу, а он пошел в полицию.
Ну и тогда, конечно, громкое дело вышло из этого. Муж пришел с ночной смены, сидит ест. Вдруг звонок – это уже уголовка приехала. Забрали его. А я даже не знала, что мне сказать на это. И вот сидела с детьми. А я знала одного молодого человека, он у адвоката [работал], он потом все письма для меня составлял, чтобы мне мужа моего вернули. Вот так я и была, а потом мне сказали – от соцобеспечения пришли, насчет Эрны: чтоб я или отослала ее к родне – да кто ж ее возьмет-то? И я вообще-то не хотела ее отдавать. У свекрови она не хотела быть. Так что ж мне делать-то теперь? Или в детский дом. Надо было выбирать. Пришлось ей в детский дом, иначе мне бы мужа моего не вернули. А это ж кормилец мой. И верьте мне, в прошлом году моя дочь меня стала упрекать за это – что я его взяла назад, ведь я, мол, на пособие могла бы прожить.
Уголовное дело на мужа было прекращено.
И так странно: вот пришел он домой. Не извинялся – ничего, вообще ничего. Пришел домой, садится, встает вдруг, выходит снова из дому, там сзади сады были, – ушел. Я думаю: куда это он? Пошла, взя[ла] его – так он и вернулся. Но потом он никогда больше, мы никогда больше об этом ни словом не упомянули. Ну, Эрны-то нашей теперь не было, ее там и конфирмировали, через два года. […] Потом она снова была у нас, а потом пошла учиться. У нас и квартира тогда побольше была, две детские, и там в общем ничего было. Но знаете, трещина осталась, это не проходит {45}.
Так и не прошло. Но еще больше десяти лет продолжалось. История происходила в 1956 году, господин Вольберг тогда уже стал пить; Эльза купила телевизор, чтобы он не ходил в пивную, и с тех пор они больше ни разу не были в кино, да и вообще почти никуда вместе не выходили. А ведь познакомились они после войны на танцах. Когда умер первый муж Эльзы, который для нее служил мерилом во всем, она решила, что не станет хоронить себя. Образовался своего рода гражданский брак с автослесарем из Восточной Пруссии, который теперь работал на англичан и исправно приходил каждый вечер с несколькими банками консервов под мышкой. Обоих детей от первого брака он, по всей видимости, стремился расположить к себе: в день реформы, обменяв положенные ему деньги, купил пятилетней Эрне куклу. Но у Эльзы были ее воспоминания и ее работа на рыбозаводе; кроме того, на детей она получала небольшую пенсию. «Я всегда говорила: уж квартира-то должна у него быть, пока не будет – замуж не пойду». Потом появился еще один ребенок – в трудные времена: провозглашение суверенитета Западной Германии стоило автослесарю работы; место у англичан он потерял, а другого в Гольштейне было не найти. Эльза стала жить на пособие по безработице, чтобы иметь возможность заботиться о малыше, а друг ее отправился в Рурскую область зарабатывать деньги. Но вернулся, потому что квартиру не давали, а только одну комнату; но кроме этого, наверное, еще и потому, что ему слишком тяжело было перестроиться на работу под землей. Стал жить за ее счет, хотя она сама была безработной. Тут снова появились рурские вербовщики, обещали женатым шахтерам квартиру. Теперь ее былое условие перевернулось в другую сторону: он должен жениться, иначе никакой квартиры. Приживаться в шахтерском поселке было трудно, они никого не знали, работа была непривычная; остальные семьи – такие же «изгнанные», ни у кого ничего не было. Госпоже Вольберг было трудно втиснуть в две с половиной комнаты свою мебель, оставшуюся от первого брака, и свою семью из пяти человек. Жили тесно, деться некуда. Муж начал пить. Старший сын после переломного возраста начал бунтовать, стал шалопаем, был выселен к родне. Тут родился еще один ребенок, хотя Эльзе уже больше не хотелось детей. А отец стал тянуть руки к дочери, которая его воспринимала как чужого мужчину и нарушителя мира в семье. Она упрекала мать, но той нужен был кормилец. Все это – необходимая предыстория к нашей истории. О том, что было истинной причиной трещины, которая теперь обнаружилась, и истинной причиной принудительной отправки дочери в детский дом, мы кроме того, что процитировано выше, не знаем ничего, да это и не наше дело. Мать не стала бы раздувать эту историю. Достаточно переехать в квартиру, где на одну комнату больше, – и конфликт уже под контролем.
А между тем, когда чувствам не дают хода, начинается молчание. То, чему нет мыслимых альтернатив, люди не могут ни обсуждать, ни оправдывать. Кто-то должен был быть изгнан как козел отпущения, тут общественный контроль не оставляет другого выбора. Этим кем-то стала Эрна. Частная жизнь оказывается в роли компостной ямы истории. Гибель на войне и «изгнание», отчуждение и экономическая необходимость, долгосрочные и невидимые социальные издержки – все это сваливается в частную жизнь, где ферментируется и переваривается любовью. То, что сломано, более не упоминается. Его стыд и ее понимание почти невозможно отличить от того, что навязывает им ситуация. Человеческое заключается в молчаливых жестах: он уходит, она его возвращает. Это – все, что возможно. Пусть язык средств массовой информации попробует быть громче, чем эта скрытная тишина.
Нда, это был безмятежный мир, это уж точно. […] У меня же генеральная доверенность была. Я, когда Мария родилась [1956], пошла в народный университет на курсы: воспитание, потом еще «Правила хорошего тона». Я знала, как себя вести, но мне преподавательница очень понравилась, […] поэтому я по вечерам и туда тоже ходила. И воспитание детей – очень хорошо она преподавала. Муж мой потом все время говорил, если что, – у нас три этажа было в Оберхаузене – так он кричал мне снизу: «А сейчас мне что надо делать?» РИА это делала. Ну а у него было прекрасное чувство юмора, и он предоставил это тоже мне. Если тут дела какие-то – водопроводчик или кровельщики, или еще что, – то он говорил: «У тебя же генеральная доверенность». Это отчасти и мои слова были: все, что надо, – я должна делать. Запомните, в жизни так: лиха беда начало, и если в самом начале скажешь «это не моя область», то значит – немножко так отгораживаешься. Но мне ничто не было обузой, нет, нет, я все это делала с огромным удовольствием, – и школьный совет тоже, я была потом председателем школьного совета и все такое. Он этим не занимался. Он иногда со мной вместе туда ходил, но его делом была его работа {46}.
Истории о счастье в то время менее драматичны. Впрочем, это счастье – само по себе достаточно примечательного рода. На первый взгляд оно выглядит на сто процентов традиционным: идеальное разделение труда между полами на профессиональном уровне. Если прежде идеология семьи учила, что гендерное разделение труда вытекает из природы мужского и женского полов, то теперь все здесь стало не так: выходя замуж, женщина бросает работу по специальности, на которой получала больше, чем мужчина, вернувшийся с войны. Она начинает ходить на курсы якобы для того, чтобы быть на высоте в исполнении своих женских обязанностей, которые становятся теперь как бы ее специальностью, а на самом деле чтобы, уйдя с работы, все же иметь какие-то социальные контакты вне семьи. Такие связи семьи с внешним миром, как общение с водопроводчиками и кровельщиками или заседание в школьном совете, – тоже в ее ведении. Муж занимается только работой у себя в конторе, широким жестом передав все полномочия жене. Расклад ролей в семье по образцу предприятия, правда, идеальным не получается: директор фирмы, милый человек, помогает перевозить мебель, но вынужден спрашивать своего завотделом, кому толкать тачку. Откуда у него полномочия, которые он раздает? {47} Разумеется, годы учения – это не годы дамских развлечений, но почему женщина должна с радостью принимать трудности (под лозунгом «лиха беда начало») и даже считать, что так оно и должно быть в жизни? Однако она «все это делала с огромным удовольствием»…
Лихую беду начала Ильзелора один раз уже познала – она один раз уже хотела «работать женщиной». Эта цель у нее сформировалась в Союзе немецких девушек, где она и ее сестры состояли. Они восторгались царившими там товариществом и порядком, они занимали определенные посты – как и потом, при отправке детей в деревню и в Имперской трудовой повинности. То, что говорили там, для нее было Евангелием. Родители, хотя и отрицательно относились к нацистам, повлиять на нее не могли и предоставили ей самой выбирать себе дорогу. Она хотела стать воспитательницей в детском саду, но для этого нужно было посещать школу домоводства, что во время войны было невозможно. Так мечта осталась несбывшейся, а Ильзелоре пришлось идти на конторскую работу в тяжелой промышленности. После войны она была рада, что смогла там остаться. Поэтому ее брак был второй попыткой реализовать свой план: «Я ведь вам уже говорила, что всегда хотела стать социальным работником».
А что же генеральная доверенность на ведение дел? Ильзелоре пришлось взять на себя все. Они с мужем построили дом, где она смогла «все сделать как хотелось», а семья была для нее «исполнением всего». Но через несколько лет погиб в аварии ее сын, а вскоре после него, только что основав собственное дело, умер от инфаркта муж. Дом был обременен большими долгами, но госпожа Кельнер не хотела отказаться от него: он напоминал ей о том, как она была счастлива в семье. Нужда заставляла ее «чуть ли не замазку из окон есть», и тогда она совершила маленькое чудо менеджмента: перестроила дом, поделив его на квартиры, чтобы таким образом хотя бы частично сохранить его для себя и дочери. «Это было трудно, я совершила невероятное». С тех пор она снова работает в конторе, на полставки, и дела идут хорошо. Правда, недавно она повстречала одного мужчину, с детьми, и подумывает о том, чтобы снова уйти с работы. Но, с другой стороны: «А зачем мне муж?» Этот вопрос она повторяет пять раз на протяжении трех фраз и говорит, что недавно специально отвела время на то, чтобы над ним поразмыслить.
В самом деле, для чего нужен муж? Так, потом думаю – нет, это можно мастера вызвать. А в походы ходить мне обязательно с мужчиной? […] Да, думаю, с женщинами бывают очень приятные отношения, но все же я бы сказала, в отпуске это хорошо – я хожу с женщинами, да, – но если надолго [отношения], то мужчины мне милее. […] В обществе больше вес, когда вы пара, это раз, а два – это, наверное, что еще немножко о тебе заботятся, хотя я очень самостоятельная и ловлю себя на том, что почти разучилась позволять кому-то себя оберегать.
Когда женщина-интервьюер предлагает ей ключевые слова «одиночество» и «нежность», она соглашается, а потом рассказывает, как недавно прочла, что оказывается даже сексуальные ласки женщине необходимы как забота:
Хотя я должна сказать: привыкаешь. Это не обязательно. Я без этого вполне обходилась. Но вот чувство, что тебя оберегают и немножко защищают – это, мне кажется, если ты настоящая женщина, все-таки очень приятно. […] Да, хм. За это ведь приходится, конечно, и со своей стороны вкладывать что-то, так? Вот такая проблема передо мной сейчас. Свободен тот, чей рассудок повинуется. А где рассудок с любовью заодно? […] Рассудок с любовью никогда не бывает заодно {48}.
Никогда? И в безмятежном мире 50-х тоже? Тогда, когда она позволяла ему царствовать, чтобы она могла чувствовать себя оберегаемой и править? В ту пору она «с огромным удовольствием» вкладывала со своей стороны положенное и ей вряд ли пришло бы в голову спросить, зачем ей муж, потому что с малых лет для нее было естественным традиционное разделение ролей, как положено: мужчина – снаружи, женщина – внутри, он – защищает, она – обслуживает. При взгляде из сегодняшнего дня смущает то, что помимо этого разделения ролей все остальное было не как положено. И что эта схема лишь очень недолгое время, почти случайно, отвечала потребностям жизни. Когда для жены брак был заменой работы, то и муж оказывался вне дома нагружен гораздо больше. В конце концов такой брак оказывался ипотекой со слишком высокими процентами и женщина вновь вынуждена была идти работать. В результате она стала всесторонне профессионализированной личностью, которая выполняет все положенные операции внутри дома и вне его и которая все воспринимает как положенные операции. Но чувства, некогда столь энтузиастические, при таком упрощении сложных жизненных систем взаимоотношений оказываются на каком-то отдельном уровне и нуждаются в легитимации. Пробивающиеся наружу желания и женскую ранимость госпожа Кельнер ощущает как нечто, отдельное от ее жизненной практики, и ей с трудом удается найти им оправдание в собственных глазах. Естественны и само собой разумеются только положенные операции и предметы, в которых овеществились побуждения.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.