Текст книги "Охота на Снарка. Пища для ума"
Автор книги: Льюис Кэрролл
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Царила полная тишина. Барон Слогдод сидел в зале предков, на своем тронном кресле, но не было в выражении его лица обычного спокойного достоинства, его поза свидетельствовала о каком-то неуюте, тревоге, из чего можно было заключить, что и ум его смущен, но чем? Тесно, без малейшего зазора между соседями, общей своей массой напоминая расстилающийся во все стороны неподвижный океан, в зале сидели семь тысяч живых душ: все, затаив дыхание, не сводили глаз с Барона, а он чувствовал, в самых глубинах своего сердца чувствовал, что тщетно пытается скрыть растерянность за вымученной неестественной улыбкой и что сейчас, вот-вот, случится что-то ужасное. Читатель! Если нервы у тебя не железные, лучше переверни эту страницу!
Перед креслом Барона стоял стол – и как вы думаете, что на нем? Не отводя взгляда, хоть и ежась от увиденного, побледнев, с дрожащими коленями, тысячи собравшихся смотрели на это: уродливая, бесформенная, отвратительная, отталкивающая, с большими бесцветными глазами и раздутыми щеками волшебная жаба!
Всем было страшно, всем был омерзителен этот вид – всем, кроме одного лишь Барона, который, отвлекаясь время от времени от своих мрачных раздумий, поднимал ногу и шутливо подталкивал мыском жабу, на что та не обращала ни малейшего внимания. Он ее не боялся, нет, умом его владели и заставляли беспокойно хмурить брови иные, более глубокие страхи.
Под столом униженно корчилось некое существо, настолько ничтожное и жалкое, что в нем не было почти ничего человеческого.
Заговорил Чародей:
– Человек, которого я обвиняю, если, конечно, его можно назвать человеком, это… Блоуски!
При звуке этого слова студенистая масса ожила и явила испуганной аудитории хорошо известный нам лик стервятника: он открыл было рот, собираясь заговорить, но ни звука не сорвалось с его побелевших дрожащих губ… все вокруг погрузилось в торжественное молчание… Чародей поднял трость судьбы и вибрирующим от волнения голосом произнес роковые слова:
– Жалкий проходимец! Выскочка! Негодяй! Прими то, что заслужил!
Он молча опустился на землю… все на миг окуталось тьмою… постепенно возвращающийся свет открыл взору… картофельное пюре… Шарообразная масса тускло высветилась сквозь тьму, коротко взвыла – и все замерло.
Читатель, наше повествование завершено.
Вильгельм фон Шмитц
Глава 1«Так было всегда».
(Старая пьеса)
Полуденный зной уже сменялся прохладой безоблачного вечера, и легкая океанская волна бесшумно набегала на мол, порождая в поэтических умах рифмы вроде «моцион» и «лосьон», когда те, кому пришло в голову взглянуть в ту сторону, увидели двух путников, бредущих к уединенному городку Уитби по одной из крутых троп, которые величали «дорогами», они служили входом в город и, судя по всему, изначально прокладывались параллельно трубам для стока в резервуар дождевой воды, повторяя их причудливые изгибы. Старший из путников был изможденный, с желтоватой кожей мужчина; лицо его украшало то, что издали часто ошибочно принимали за усы, на голове сидела бобровая шапка; возраста он был неопределенного, вида, если не респектабельного, то как минимум почтенного. Младший, в котором проницательный читатель уже угадал героя моего рассказа, имел облик, который, стоит раз увидеть, вряд ли забудешь: легкая склонность к полноте практически не портила его стройной фигуры, и хотя по строгим критериям красоты ноги у него были несколько коротковаты для такого туловища, а глазам слегка недоставало симметрии, те, кого эти правила вкуса не чрезмерно стесняют, а таких немало, те, кто готов закрыть глаза на эти недостатки и сосредоточиться на достоинствах, хотя встречаются такие нечасто, и прежде всего те, кому известны и кем высоко ценятся его личные качества и кто находит, что интеллектуальной мощью он превосходит своих современников, хотя, увы, таковых пока не видно, – в глазах таких людей он был – сам Аполлон.
Что сказать тем, кто не без оснований заметит, что волосы у него слишком сальные, а руки не привыкли к мылу, что нос слишком задран кверху, а воротник рубашки слишком заворачивается книзу, что бакенбарды его позаимствовали у щек весь положенный им румянец, если не считать той малости, что сбегала непосредственно к жилетке? Им следует сказать, что такого рода банальные замечания не достойны внимания того, кто претендует на завидный титул знатока.
При рождении он был наречен Уильямом, фамилия отца была Смит, и хотя многим в высших кругах Лондона он представлялся внушительным именем «мистер Смит из Йоркшира», общественного внимания, увы, он привлекал куда меньше, чем, на его взгляд, заслуживал: одни интересовались его родословной; другие имели наглость намекать на то, что его положение в обществе далеко не уникально; а саркастические вопросы третьих касательно скрытого аристократического происхождения его предков, на которое он якобы собирался вот-вот предъявить права, пробуждали в груди благородного духом юноши страстную жажду высокородности и связей, в которых злая судьба ему отказала.
Потому он придумал легенду, которая в его случае может, пожалуй, считаться просто поэтической вольностью: будто бы явился он в этот мир под звучным именем, давшим название нашему повествованию. Этот шаг уже поспособствовал значительному росту его популярности, каковую друзья весьма непоэтично уподобили свежей позолоте вышедшего из употребления соверена, а он сам более благозвучно описал иначе: «…фиалка, что на болотах прозябала жалко, а ныне украшает королевский сад» – участь фиалке, как известно, явно не предназначенная.
Путники, погруженные каждый в свои мысли, спускались по крутому склону в молчании, нарушаемом порой – когда в подошву впивался острый камень или нога попадала в рытвину – тем невольным болезненным вскриком, что столь безукоризненно демонстрирует связь между Духом и Материей. В какой-то момент младший, оторвавшись от своих туманных грез, прервал раздумья спутника неожиданным вопросом:
– Ужель, по-вашему, она так сильно внешне изменилась? Не верю, нет.
– Изменился – кто? – раздраженно откликнулся старший, и, поспешно оборвав себя, с безупречной грамматической точностью перестроил вопрос: – Кто эта она, о ком вы спрашиваете?
– Забыли вы, выходит, – проговорил молодой человек, чья душа была настолько поэтична, что обычной повседневной прозой он не изъяснялся никогда, – забыли тот предмет, что занимал нас только что еще? Поверьте, ни о чем ином я думать не могу.
– Только что? – саркастически подхватил его товарищ. – Да уже добрый час прошел с тех пор, как вы слова не произнесли.
Молодой человек кивнул в знак согласия.
– Неужто целый час? Да-да. Мы вроде проходили Лит, и тихо нашептывал я в ухо вам сонет, недавно мной написанный, он к морю обращен, и вот его начало: «Ревущее, шумящее, бурлящее…»
– О господи! – прервал его спутник, и в голосе послышалась искренняя мольба. – Ну сколько можно? Я ведь уже терпеливо все выслушал.
– Ну да, ну да, – расстроенно кивнул поэт, – что ж, в этом разе опять к ней обращаюсь мыслью я. – Он нахмурился, прикусил губу и забормотал про себя что-то вроде «руки», «крюки», «муки», словно подыскивая рифму к какому-то слову.
Сейчас путники шли мимо моста, слева теснились магазины, справа плескалась вода; снизу доносились невнятные голоса моряков, ветерок, задувавший с моря, доносил ароматы, смутно напоминавшие запах соленой селедки, и всё, начиная от волн в гавани, до дымка, тонко вьющегося над крышами домов, порождало в сознании одаренного юноши лишь поэтические ассоциации.
Глава 2«Хотя бы я, например».
(Старая пьеса)
– Так что там про нее, – вернулся к теме человек, предпочитавший изъясняться прозой, – как хоть ее зовут? Вы мне так и не сказали.
Привлекательное лицо юноши слегка покраснело – уж не потому ли, что имя это было не поэтично и не соответствовало его представлениям о гармонии в природе.
– Ее зовут… – неохотно и невнятно выдохнул он, – ее зовут Сьюки.
В ответ раздался лишь негромкий протяжный свист; старший путник глубоко засунул руки в карманы и отвернулся, а несчастный молодой человек, чья тонкая душевная организация была столь грубо задета демонстративно насмешливым поведением товарища, ухватился за ближайшую опору, чтобы устоять на подкашивавшихся ногах. В этот момент их слуха достигли далекие звуки музыки, и если бесчувственный спутник зашагал именно в ту сторону, откуда они доносились, оскорбленный поэт направился к мосту, чтобы незаметно для прохожих дать выход переполнявшим его чувствам.
Солнце уже садилось, когда он ступил на мост, тихая водная гладь позволила ему немного успокоиться, и, опершись о перила, он погрузился в раздумья. Какие виденья тревожили этот благородный дух, покуда носитель его, чей лик светился бы умом, если бы на нем вообще что-либо отражалось, и чьей хмурости не хватало лишь некоторого достоинства, чтобы быть устрашающей, вглядывался своими прекрасными, пусть и покрасневшими сейчас глазами в лениво набегавшие волны прилива.
Видения былых лет: сцены счастливых времен с их фартучками, сладостями, невинностью; в далях прошлого мелькают призраки давно забытых учебников правописания, доски с нацарапанными на них скучными примерами, которые редко удавалось решить, а решить правильно – так и вовсе никогда; в костяшках пальцев и корнях волос появилось легкое покалывание и какое-то тягостное ощущение: он снова стал мальчиком.
– Эй, парень! – прозвучал поблизости чей-то голос. – Либо туда – либо сюда, посреди дороги застревать негоже! – На слова он особого внимания не обратил, но они направили его мысль по новому руслу.
– Дороги, дороги, – едва слышно прошептал он, затем повторил уже громче – на него снизошло озарение: – Эй, а чем я не Колосс Родосский? – При этой мысли он распрямил свои широкие плечи и зашагал твердо и уверенно.
…Что это было? Игра разгоряченного ума или суровая действительность? Медленно, медленно разверзался под ним мост, походка сделалась неровной, весь вид потерял былое достоинство: а, будь что будет; разве он – не Колосс?
…Колосс, наверное, в любом случае найдет верный шаг; фланель не может растягиваться до бесконечности; в этой, да, в этой критической точке «природа истощила дерзанья дух»[21]21
Дж. Драйден «К портрету Джона Мильтона».
[Закрыть], потому он остается наедине с собой, и верх берут другие силы – силы притяжения.
Короче говоря, он рухнул.
Шлюп «Хильда»[22]22
Судно под названием «Хильда» упоминается (как и городок Уитби) в стихотворении Л. Кэрролла «Поминальный плач».
[Закрыть] медленно следовал своим курсом, и никто на борту понятия не имел, что под мостом барахтается в воде Поэт, никто не догадывался, чьи это две лихорадочно дергающиеся ноги мелькают в приливной волне; на палубу втащили существо, с которого лила вода, обессилившее, отдувающееся, напоминающее скорее утонувшую крысу, нежели Поэта; люди говорили с ним без малейшего трепета, кто-то даже обронил «мальчишка», а еще один – «салага», и все расхохотались; что они понимали в поэзии?
Обратимся к другим сценам: вытянутый в длину, с низкими потолками, диванами с высокими спинками, песчаным полом зал; кучка болтающих о чем-то мужчин с бокалами в руках; густой табачный дух; твердая убежденность в том, что ду́хи где-то таки существуют; и она сама, прекрасная Сьюки, воздушно скользящая посреди зала, несущая в лилейно-белых руках – что? Конечно же, какую-то гирлянду, венок, сплетенный из самых душистых цветов, какие только растут на Земле? Заветную книгу в сафьяновом переплете, с золотыми застежками – бессмертные творения певца былых времен, над которыми она так часто задумывается? Быть может, «Стихотворения Уильяма Смита», своего кумира, в двух томах ин-кварто, изданные несколько лет назад, из коих продан единственный экземпляр, да и то ему самому – дабы преподнести Сьюки. Так что же все-таки столь трепетно сжимает в руках эта прекрасная дева? Увы, ничего подобного – всего лишь «две полпинты, охлажденные», только что заказанные посетителями пивной.
А по соседству, в маленькой гостиной, безвестный, неприкаянный, хоть его Сьюки была совсем рядом, промокший, угрюмый, взъерошенный, сидел молодой человек: по его просьбе зажгли камин, он грелся подле него, но поскольку, если использовать его собственную мощную строку, «зимы предвестник, / едва горел огонь-кудесник», а в данный момент в очаге и вовсе лишь лениво дотлевала охапка хвороста, в результате чего, находясь рядом, можно было разве что задохнуться от дыма, его вполне можно извинить за то, что чувства у него притупились и, опять-таки говоря его собственными вдохновенными словами, «огонь, в камине загораясь / и разгораясь тоже в нем, / треща, пылая и играясь, / души становится огнем». То есть, не становится.
Официант, не зная, что перед ним Поэт, завел с ним доверительный разговор; он касался самых разных предметов, но молодой человек оставался равнодушен до тех пор, пока официант не упомянул Сьюки, и тогда глаза его сверкнули, Поэт бросил на собеседника взгляд, исполненный гнева и презрения, и можно лишь сожалеть, что тот, кому он был адресован, его не заметил, ибо как раз в этот момент шевелил угли в камине.
– О, повтори еще, еще раз, – выдохнул Поэт. – Тебя я слышал, но, должно быть, неверно понял!
Официант удивленно посмотрел на него, но послушно повторил свои слова:
– Сэр, я просто сказал, что она на удивление смышленая девочка и что в один прекрасный день я надеюсь завоевать ее, и тогда…
Договорить ему не удалось, ибо Поэт, не помня себя, с мучительным стоном бросился прочь из комнаты.
Глава 3«Нет, это уж слишком».
(Старая пьеса)
Ночь, торжественная ночь.
В данном случае торжественность надвигающейся ночи особенно подчеркивалась тем обстоятельством, что, в отличие от жителей обычных городов, население Уитби придерживалось старинного обычая оставлять улицы города неосвещенными, бросая таким образом вызов прискорбно быстрому наступлению прогресса и цивилизации и являя образец немалого морального мужества и независимости. Разве здравомыслящие люди последуют новомодным изобретениям времени лишь на том основании, что им последовали соседи? Более того, можно утверждать, что такое поведение лишь нанесло бы им ущерб, и с этим трудно не согласиться; напротив, нелегко дающаяся героическая самоотреченность подобного рода и твердая решимость в достижении цели только возвышают их в глазах восхищенных соотечественников.
Стремительно, не разбирая дороги, страдающий от безнадежной любви Поэт ринулся в ночь, то спотыкаясь о чей-то порог, то едва ли не по пояс проваливаясь в канаву, но – вперед, только вперед, неважно куда.
В самом темном месте лабиринта темных улиц (ближайшая освещенная витрина магазина находилась ярдах в пятидесяти оттуда) он, так уж распорядился случай, столкнулся с тем самым человеком, от кого бежал, с человеком, которого возненавидел как своего удачливого соперника и который довел его до такого состояния. Официант же, ничего не понимая, просто последовал за Поэтом, чтобы убедиться, что с тем ничего не случится, и привести его назад. О том, чем это чревато, он даже не думал.
Едва сообразив, кто попался ему на пути, Поэт дал обуревающим его чувствам выплеснуться наружу: накинуться на официанта, схватить его обеими руками за горло, швырнуть на землю и придушить до полусмерти – все это было делом минуты.
– Предатель! Негодяй! Злодей! Цареубийца! – шипел он сквозь зубы, не задумываясь о смысле уничижительных эпитетов и не давая себе труда понять, насколько они неуместны. – Так это ты! Изведай же мой гнев!
И действительно, официант изведал. Что именно – вопрос другой, но во всяком случае нечто необычное, ибо обороняться от нападения ему пришлось изо всех сил.
– Убивают! – прохрипел он, едва к нему вернулось дыхание.
– Молчи, – сурово оборвал его Поэт, отпуская. – Это ты меня убил.
Официант кое-как взял себя в руки и ошеломленно заговорил:
– Да я ни в жизни…
– Не лги! – вскричал Поэт. – Она тебя не любит! Лишь я ее герой.
– Да кто сказал, что любит-то? – Официант постепенно начинал понимать, в чем дело.
– Ты сам! А кто ж еще? – воскликнул Поэт. – Ну что, подлец? Ее ты сердца жаждешь? Так не бывать тому!
– Да нет же, сэр, – спокойно пояснил официант, – я надеялся завоевать ее в том смысле, чтобы она обслуживала столы, у нее это здорово получается, вы уж мне поверьте, а я нацелился стать старшим официантом в гостинице.
Гнев Поэта моментально улетучился, сменился скорее смущением.
– Прошу несдержанность мою простить, – мягко проговорил он, – и чашу примирения возвысить.
– Я не против, – благородно согласился официант, – но, черт возьми, вы мне сюртук в клочья порвали.
– Спокойно, – весело обнадежил его наш герой, – мгновение – и новый будет вам сюртук, да-да, из лучшего кашмира…
– Г-м, – неуверенно хмыкнул официант, – а нельзя ли из чего-нибудь другого…
– Нет-нет, я возражений не приемлю, кашмир и только, – возразил Поэт, мягко, но решительно, и официант оставил эту тему.
Вернувшись в дружелюбную таверну, Поэт сразу заказал кружку пунша и, когда ее принесли, предложил своему новому другу произнести тост.
– Ну что ж, – начал официант, человек сентиментальный по натуре, хотя по виду этого нельзя было сказать. – Ну что ж! За женщину! Она удваивает наши печали и уполовинивает наши радости.
Не став поправлять собутыльника, Поэт осушил бокал, и далее на протяжении вечера, в промежутках между другими тостами, эти духоподъемные слова были повторены еще не раз. Время шло, заказана была новая чаша, потом еще одна…
* * *
– А теперь, – сказал официант, в десятый, наверное, раз пытаясь встать на ноги с еще меньшим успехом, чем прежде, – теперь позвольте мне произнести по этому славному поводу тост. Женщина! Ты удваиваешь… – И в тот же миг, возможно, в порядке иллюстрации своей любимой идеи, он сам «сдвоился», да настолько удачно, что мгновенно исчез под столом.
Поскольку теперь обзор его был весьма ограничен, представлялось возможным предположить, что он пустился в рассуждения о человеческих недугах в целом и способах их исцеления, ибо в данный момент из глубин доносился голос, торжественно, хотя и несколько невнятно, вещающий о том, что «когда человеческое сердце страдает от любви и забот…». Тут наступила пауза, как если бы оратор оставлял этот вопрос на обсуждение присутствовавших, но, поскольку не нашлось никого, кто бы оказался достаточно компетентным для того, чтобы предложить верный курс лечения этого прискорбного заболевания, попытался сам заполнить паузу следующим примечательным заявлением: «Она ’менно так хор’ша, как мне пригр’зилось».
Между тем Поэт сидел, потягивая пунш, и тихо улыбался сам себе: о том, что он заметил внезапное исчезновение товарища, можно было судить лишь по тому, что он в очередной раз наполнил свой бокал и, кивнув туда, где предположительно находился официант, сердечно произнес: «Ваше здоровье». Затем с энтузиазмом вскричал: «Слушайте! слушайте!» – и попытался стукнуть кулаком по столу, но промахнулся. Кажется, его заинтересовало «сердце, страдающее от любви и забот», он даже многозначительно подмигнул два-три раза, как бы давая понять, что ему есть немало чего сказать по этому поводу, было бы желание; но вот окончание подстольного высказывания сподвигло его на целую речь: он прервал глубинный монолог официанта чтением вдохновенного отрывка из стихотворения, которое как раз в этот момент сочинял:
Сколь ни был бы жесток коварный мир,
Прекраснейший букет душе на пир
В тебе обрел я – Сьюки, мой кумир!
Ах, неужель поверить ты смогла,
Что верный Шмитц твой – порожденье Зла,
И с официантом под венец пошла?
Нет! Официанту ты отказ дала,
Венец девичий скорбный предпочла
И петь уже, как прежде, не могла.
Вотще мечтал тот официант-глупец
О счастии совместном двух сердец:
Вернулся он, твой Вилли, наконец!
Лети же над землей, венчальный звон:
Будь Шмитц простолюдин или барон,
Навеки милой Сьюки верен он!
Поэт замолчал в ожидании комментариев, но ответом ему послужил лишь громкий храп из-под стола.
Глава 4В лучах утреннего Солнца пенятся, перекатываются, разбиваясь об Утес, волны, меж тем как Поэт задумчиво следует своей дорогой. Читатель может удивиться, узнав, что он так и не добился свидания со своей возлюбленной Сьюки; он может полюбопытствовать, почему так получилось; но ответа не дождется; единственная обязанность историка – описать с безупречной точностью ход событий; выйди он за пределы факта и попробуй нащупать их скрытые пружины, почему то и отчего это, он вторгнется в пределы метафизики.
Между тем Поэт дошел до некрутого подъема в конце гравиевой дорожки, откуда открывался вид на море, и устало опустился на землю.
Какое-то время он мечтательно озирал водную гладь, затем хлопнул себя ладонью по лбу, открыл маленькую записную книжку и принялся править и дописывать только что сочиненное стихотворение. Нетерпеливо притопывая ногой, он медленно проговаривал про себя рифмы «челнок», «рок», «срок»…
Шутил со шхуной шторма грозный шквал,
Дул на нее дыханьем ураганным,
И на клыках подводных острых скал
Она нашла конец от смертной раны.
– Неплохо, неплохо – радостно заключил он, – и, в соответствии с принципом Кольриджа, аллитерация выдержана.
– Вы имеете право молчать, – глухо проговорил кто-то прямо у него над ухом. – Все, что вы скажете, может быть использовано против вас. И не дергайтесь, держим мы вас крепко. – Последняя реплика прозвучала в ответ на попытки Поэта, естественно недовольного тем, что какие-то два типа неожиданно скрутили ему руки за спиной, освободиться.
– Он ведь сам признался, констебль? Слышали? – сказал один, откликавшийся на благозвучное имя Простак, которого фактически нет нужды представлять читателю, поскольку это старший путник из первой главы. – Теперь не отвертится.
– Да бросьте вы, – добродушно откликнулся второй, – похоже, этот джентльмен просто стихи декламирует.
– Что… В чем, собственно, дело? – проговорил, немного отдышавшись, наш злополучный герой. – Что вы – как вас там, Простак? – имеете в виду?
– Что я имею в виду? – прогремел его бывший друг. – Нет, это, если уж на то пошло, что вы имеете в виду? Вы – убийца, вот кто вы такой! Где официант, с которым вы ушли вместе вчера вечером? Отвечайте!
– Официант? – медленно повторил Поэт, все еще ошеломленный внезапностью нападения. – Так ведь он же уто…
– Ну вот, так я и знал! – вскричал его друг, наваливаясь на Поэта и запихивая ему в горло не договоренное слово. – Утонул! Вы слышали, констебль?! Я же предупреждал… Хорошо, и кто же его утопил? – продолжил он, немного ослабив хватку, чтобы дать пленнику возможность ответить.
Ответ Поэта, насколько его можно было понять (ибо речь постоянно прерывалась, слова вылетали изо рта, словно хлебные крошки, в паузах между приступами кашля) прозвучал следующим образом:
– Это моя… моя… не убивайте… Вина… да-да… моя… вина… я… я… дал ему… вы… меня… задуши… да… я дал ему…
– То есть, опоил пуншем… – договорил Простак, снова перекрывая доступ воздуху, малую толику которого сам же предоставил жертве, – и он упал в воду; ну, ясно. Я сам слышал, как кто-то вчера вечером упал с моста. – Он повернулся к констеблю. – Наверняка это и был несчастный официант. А теперь внимание: я отрекаюсь от этого человека, он больше мне не друг; мне его не жалко, констебль, не отпускайте его ради того, чтобы пощадить мои чувства.
В этот момент Поэт начал издавать какие-то невнятные звуки, которые при значительном усилии можно было бы расшифровать так:
– Пино-нуар… пинок… ударил в голову, ну да… да… слишком… много… для него… слишком…
– Замолчи, несчастный, – резко оборвал его Простак, – ты еще смеешь шутить? Выходит, ты сначала опоил его вином, потом добавил пинок – и дальше?
– Ну… ему стало… стало… как-то нехорошо… очень, – залепетал было бедный Шмитц, но монолог его был почти сразу прерван потерявшим терпение констеблем, и вся троица направилась назад в город.
На их пути возник некто, разразившийся речью, которая отличалась скорее сильной эмоциональностью, нежели грамматической правильностью:
– Я только счас наслышал… дрых под столом – слишком много пунша за воротником – он такой же невиновный, как я… мертвый – скажете тоже! Да я больше живой, чем вы все, вот полюбуйтесь!
Это выступление произвело на слушателей различное впечатление: констебль спокойно освободил задержанного, ошеломленный Простак забормотал: «Немыслимо! Заговор! Лжесвидетельство! Пусть суд присяжных решает!» – а обрадованный Поэт бросился в объятия своего избавителя и прорыдал: «Нет-нет, отныне только вместе. Любовь и жизнь – все на двоих!» Признание не вызвало у официанта того сердечного отклика, на какой можно было рассчитывать.
Позднее тем же днем Вильгельм, Сьюки, официант и еще несколько знакомых сидели, увлеченные каким-то разговором, когда в комнату внезапно вошел раскаявшийся в своих грехах Простак, положил на колени Шмитца сложенный вдвое лист бумаги, глухо проговорил трогательные слова: «Будьте счастливы» – и исчез. Больше его не видели.
Изучив содержание письма, Уильям встал и, с трудом выдерживая напряжение момента, произнес экспромт:
Ах, Сьюки! Спасены мы, я ликую!
Порок наказан, правда торжествует!
Щедрот судьбы на нас излилась чаша:
Лицензия на паб – вот радость наша!
Разрешено, по ценам справедливым,
Нам виски продавать, и джин, и пиво!
На этом мы покидаем его: кто усомнится в его счастливой будущности? Разве не обрел он свою Сьюки? А обретя ее – и полноту жизни.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.