Текст книги "Боги молчат. Записки советского военного корреспондента"
Автор книги: Михаил Соловьев (Голубовский)
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
Опять насмешка в тоне Баенко. Марк ничего не ответил. Он вспомнил: Рождество сегодня. Как это было важно и значительно в его детстве. Шли в церковь ко всенощной. Марк сопровождал мать. В овале купола их сельской церкви был Бог-Отец, простерший руки над людьми. У него была такая же могучая борода, как у отца, но только совсем белая. Марк садился на скамейку в сторонке. По малолетству ему это позволялось. Он сначала сидел, потом ложился. Бог-Отец был над ним, и ему казалось, что он, так же, как отец, говорит ему:
«Спи, все куры давно уже спят».
Потом возвращались из церкви. Было темно. Отец нес Марка. На широком отцовом плече было бы удобно спать, но очень кололась борода, и Марк отгораживался от нее ладонями. Как это было важно в детстве, а теперь – такое далекое.
Начинало темнеть. Рябой кучер уже не посвистывал на лошадей, а подстегивал их кнутом. Притомившиеся за день, они с трудом держали вялую рысь. Знай они все – Баенко, Марк, кучер – что происходит вокруг, они не ехали бы так спокойно и беспечно по таежной дороге.
Доринас, когда Марк прислушивался к его словам в кабинете Вавилова, удивлялся, что потомственная казатчина коллективизацию смирно приняла, а того не понимал, что в таежном народе прирожденная неторопливость живет, обстоятельный подход ко всему в жизни. Коллективизация под самый дых, под сердце устоявшийся вековой уклад ударила. Не приняли ее люди, и с удивлением смотрели, как власть крушит хозяйства, ломает людей, словно человек тростинка – куда ветер дунет, туда она и клониться должна.
Издавна в тех глухих местах природа общность в людях выработала, до разумной границы ее довела. Соединялись люди для совместной охоты, гуртом лучшую цену на пушнину отстаивали, обществом молотилки покупали и мельницы строили. Такое общее оставляло каждому много простора для личного, для своего, ни от кого независимого. А ведь это хорошо, когда человек и в общей упряжке с другими действует, и сам по себе свои таланты и ум к делу прикладывает: при удаче – гордится, при неудаче – молчит. Когда началась коллективизация, таежные люди не столько напугались, сколько удивились и сказали: в городе власть сдурела, не может того быть, чтоб не остановилась. Но потом увидели: не остановится. Тогда о другом, о потайном, думать начали и пока думали, Доринас удивлялся: и чего это старозаветная и дремуче-упрямая казатчина так смирно колхозы приняла? Не знал он, что казатчина семь раз отмеривает и один раз режет, но уже навечно режет.
Тот рождественский день, когда они, держа путь к селу, двигались по таежной дороге, был сроком, на который давно всё было назначено, нацелено, примерено. Вернулись в села лесорубы, а когда ночь на землю пала, какое-то непонятное движение повсюду началось, и всё в одну сторону – к границе. Тамошним людям граница никогда непереходимой не была, издавна через нее множество невидимых мостов переброшено и с китайцами на той стороне редкий казачина знакомств не водил. Баенко с Марком и кучером ехал ночью, как будто он по своей земле едет, и никто ему не страшен, а между тем земля эта вокруг невидимо горела. В то самое время, когда они путь к селу держали, люди из этого села большим обозом – с детьми, скотом и всем домашним скарбом – в тайгу двинулись под присмотром своих же односельчан, ружьями вооруженных, и вдруг совсем по-прежнему, по казачьи, себя выявивших. Да и не одно это село с места снялось, много людей из других сел путь к границе держало.
А на границе, что по реке тянется, уже намеченное, предуготовленное шло. Зорко она охранялась, но опасность шла не оттуда, откуда ее ждали, а с тыла, со своей земли. К берегу реки выходили вооруженные люди. В малом числе уходили в темноту, бесшумными привидениями появлялись на границе. Нападали молниеносно, действовали безошибочно.
В селах, где находились пограничные комендатуры, возникли тревога и смятение. Выстрелы с границы. Командиры посылали на выстрелы людей, но тут же возвращали их – неизвестно, что вокруг происходит. Взлетали над селами ракеты – зеленые, красные, белые. По улицам метались жители, и среди них появлялось всё больше людей с охотничьими ружьями. Эти люди ворвались в казармы пограничников. Убиты командиры, перебиты их помощники, а оставшиеся в живых связаны и заперты в холодных складах или привязаны к деревьям.
И в это же время:
На высокое крылечко нарядного домика на прииске Холодном поднялся человек. Дверь перед ним раскрылась, и он вошел. В комнате Ранин. Он сидел у стола, занятый чисткой своего маузера. На нем нижняя рубашка, из-под которой виднеется могучая волосатая грудь. Заслышав скрип двери, приподнял голову. Равнодушие поползло с лица, заменилось выражением удивления. Перед ним высокий человек в полушубке. У него в руке холодно поблескивает вороненая сталь револьвера.
«Владимир… Зачем?»
Остап молчал и только смотрел в маленькие глаза Ранина – смотрел упорно, неотрывно. Ранин понял, пополз со стула на пол. Выстрел. Остап постоял, подождал, пока Ранин затих, потом вышел. На крыльце его ждала Лена. В бараках шум и крики. В доме охраны стрельба. От драги визгливый плач директора. Розоватый свет. Языки пламени выбиваются из дома директора. Загораются бараки, за ними контора.
Когда всё это происходило, сани с Баенко и Марком въезжали в село. Карта обманула, до села оказалось дальше, чем она показывала. Была полночь, когда они добрались до него. Хмурое в ночи, оно встретило их тишиной. Если бы они проехали дальше по улице, увидели бы, что не всё тут ладно – валяются поломанные вещи, раскрыты двери домов, а у колодца лежит человек с разбитым черепом. Но лошади еле тянули, и Баенко приказал завернуть к первому же дому. Из-за ставень пробивался свет.
Марк постучал в окно, перешел к двери. Кто-то подошел к двери с другой стороны, открыл. На пороге старуха с керосиновой лампой в руке.
«Пусти, бабушка, переночевать», – сказал ей Марк.
«Ночуйте!» – шамкнула старуха. – «Места на всех хватит».
Хорошо, что Марк имел с собой провизию, а то пришлось бы им лечь спать голодными. В доме была лишь старуха, открывшая им дверь. На вопрос Марка, где же остальные, она ничего не ответила, ушла за перегородку. Там у нее перед иконой горела лампада, но горящая лампада – это было всё, что могло напомнить: нынче Рождество. Кучер распряг коней, поставил их в конюшню. Баенко раскинул свою шубу на лавке и растянулся на ней, а Марк растопил печку. В доме потянуло теплом.
Наскоро поужинали консервами и хлебом. Баенко захрапел густым протяжным храпом с переливами. Вслед ему стал подхрапывать кучер – этот тоненько, робко. Марк лежал на ворохе соломы, устал, но сон бежал от него. Где делись люди из дома? Почему не слышно собачьего лая? Марка особенно тревожило исчезновение собак. Он начал вслушиваться в тишину, раздираемую богатырским храпом Баенко и тихим носовым подпевом кучера. На всякий случай нащупал винтовку кучера и потянул ее к себе. Переложил револьвер из кармана под голову.
Он начал было засыпать, когда до его слуха дошел лай собак. Сначала Марк подумал, что это происходит во сне, но потом понял: явь. Услышал людские голоса и собачий визг у ворот. Сел и положил к себе на колени винтовку. В ставню начали стучать. Тут же забарабанили в дверь. Марк вышел в холодные сени. Кто-то издалека кричал:
«Здесь они. Сани стоят и лошади в конюшне!»
У самой двери раздался чем-то знакомый голос:
«Правильно! Тут они, холера им в бок!»
Марк подошел к двери и спросил, кто стучит.
Из-за двери:
«Товарищи! Нас послали разыскать вас. Отоприте. Мы из лагерного управления».
Марк сообразил, что голос, произнесший слова «холера им в бок», принадлежит тому самому курносому охраннику, которого он просил о человеке на пне. Отперев дверь, вышел на крыльцо. Холодное, усеянное звездами небо. При свете звезд, снег кругом кажется мертвенно-сизым, очень тяжелым. Голубоватыми были лица трех человек, стоявших у крыльца. У их ног были две собаки. От ворот доносилось похрапывание, там были кони под седлами.
«Начальник лагеря послал, разыскать товарища председателя крайисполкома», – скороговоркой сказал один из стоявших у крыльца. – «Он приказывает, то есть просит, немедленно прибыть в лагерь. Я – помощник начальника».
«Что случилось?» – раздалось из-за спины Марка. В свете звезд появился взлохмаченный Баенко.
«Восстание на прииске Холодном и в селах. Начальник лагеря послал обеспечить безопасность товарища председателя крайисполкома», – скороговоркой сказал чекист.
Испуганно задрожал Баенко. Голос сразу стал растерянным:
«Как же так? Неужели восстание?»
Приехавший сказал:
«Самое надежное место – наш лагерь. До выяснения обстановки».
«Но там заключенные, они тоже восстанут! Как на грех, вы их нынче пайка лишили».
Споткнувшись о порог, Баенко вошел в дом. Марк хотел зажечь лампу, но он схватил его за рукав:
«Боже тебя упаси, еще увидят свет и придут», – хрипло сказал он.
Собрались в темноте. На крыльце Марк накинул на Баенко его тяжелую шубу. Выехали. Баенко усадил в сани рядом с собой чекиста, а Марк взял его коня. Небольшой темный конек чем-то напоминал Воронка. Марк был рад, что ему не нужно сидеть рядом с Баенко. Его неприятно поразил испуг того. Никогда не думал, что этот большой лохматый человек так легко впадает в страх. Рядом с Марком ехал тот самый охранник, который любил упоминать холеру в разговоре.
«Как далеко до Холодного?», – спросил его Марк.
«Километров двадцать пять, а по прямой меньше пятнадцати будет», – ответил он.
Марк догнал сани. Он хотел получить у Баенко разрешение отправиться к прииску, но, подъезжая, услышал, как тот спрашивал своего соседа:
«Так вы уверены, что заключенные не взбунтуются?»
«Уверен», – ответил чекист. «Когда поступили сведения о восстании, мы ввели в действие чрезвычайное положение. Самые опасные расстреляны».
«Это хорошо, это очень хорошо!» – сказал Баенко.
Марк придержал коня, ничего не сказал Баенко. Еще раз расспросив охранника о дороге к прииску, он свернул в сторону.
Нелегко было найти тропу, уходящую еле заметной нитью в огромное море тайги – об этой тропе ему сказал охранник. С храпом, натужно, продирался конь меж деревьев. Через пять-шесть километров всё же попали на эту езженую стежку, и дальше конь уже бежал легко. Звездный свет, хоть и слабый, хоть и неверный, позволял видеть. Конь бежал бесшумно – тропа под снегом лежала – вскидывал голову, похрапывал. Легкое покачивание в седле убаюкивало Марка.
А в это время:
«Посты на дорогах расставлены?» – спросил Остап, обращая свой вопрос к людям, окружавшим его.
«Расставлены», – ответил кто-то.
К костру, у которого находился Остап, подошло несколько заключенных. Они тяжело дышали – бежали.
«Многие отказываются», – сказал один из них.
«Почему?» – спросил Остап.
«Некогда выяснять причину. Не желают, вот и всё. Что с ними делать?»
«Вязать к деревьям», – сказал Остап.
«Для чего их вязать? Пусть остаются, и всё тут», – сказал кто-то за его спиной. «Кровавой юшки им и без нас доведется хлебнуть».
«Нет, вязать!» – сказал Остап. – «Если так оставим – их перестреляют. Если связанными, то они скажут, что сопротивление нам оказали».
Люди отошли.
«Все ли посты на дорогах поставлены?» – снова спросил он.
«Поставлены», – сказал кто-то.
Прииск был похож на огненное море. Горели бараки, приисковая контора, дома служащих. Остап повернулся спиной к пожару, всматривался в тайгу. Его помыслы были устремлены туда, к берегу реки, где сейчас решался успех всего их дела. Но между ним и берегом не только тайга, но и квадратный человек, висящий на перекладине драги.
«Уберите его!» – приказал Остап, как будто мертвый директор мешал ему видеть вдаль. Кто-то перерезал веревку. Мертвый с мягким стуком упал на землю.
Сильный конь всё дальше уносил Марка. Вокруг легли нежные розоватые блики. Они крепли, разгорались. И небо приняло розоватый оттенок. Конь взбежал на сопку. Высокий огненный столб вдали. Сердце Марка билось гулко и часто. Он торопил коня. Не знал, что он будет делать на прииске, кого он там встретит, но перед ним стояло бледное лицо Лены. Что бы ни ждало его на пути к ней, он не повернет коня, не замедлит его бега.
Небо над тайгой стало совсем красным, накаленным. На прииске пожар. И там – Лена. Об Остапе как-то не думалось. Тайга должна была вот-вот кончиться, начнется открытое приисковое пространство, там уже близко. Но вдруг резкий, взрывной крик:
«Стой!»
И густая, свирепая матерщина. Марк руку в карман за револьвером, да поздно. Какие-то люди обхватили его с обеих сторон, рванули с седла, вдавили лицом в снег. Он сопротивлялся, напавшие закрутили ему руки назад, связали, рывком поставили его на землю.
«Гад здоровый», – хрипел один из них. – «Чуть было руку не вывихнул».
Приставив к его груди ствол охотничьего ружья, он толкал Марка. Марк отступал спиной вперед, уперся в шершавый ствол дерева. Нападавших трое. Бородатые. По виду колхозники. Они обшарили его карманы. Вынули револьвер, бумажник.
Но что это, игра света или Марк вправду смеется? Он стоял, прикасаясь связанными за спиной руками к холодному дереву, от отблеска пожара лицо почти медное и на нем странная улыбка. Вглядевшись в него, один бородач всхлипнул от ярости:
«Ты чего смеешься, гадина! Думаешь, что веревка порвется, как мы тебя подвесим?»
Яростное всхлипывание бородача не уменьшило полыхания улыбки на лице Марка; стала она еще более вызывающей, еще более откровенной. Другой бородач раскрыл бумажник. Из него выпала круглая брошь, упала в снег. Он поднял ее, рассмотрел.
«Ишь, цацки с собой возит», – сказал он.
Вынул небольшую книжечку. Отблески пожара достигали их. С трудом читал на обложке: «Билет… члена… Ве-Ка-Пе-Бе».
«Да сразу было видно, что за птица!» – крикнул тот, что направлял в грудь Марка ствол ружья. – «Коммунист. Коммунист, я тебя спрашиваю?» – грозно ощерился он.
Марк не отвечал, только наклонил голову, признавая: коммунист.
«Пальто кожаное, револьвер в кармане, да еще смеется. Пришить его, гада несознательного», – свирепо всхлипывал бородач.
Взметнувшиеся вдалеке языки огня совсем ярко осветили Маркове лицо, и бородач вовсе зашелся от ярости.
«Смеется! Получай же, сволочь!»
Приклад упал на голову, Марк медленно осел, у корневища на снегу затих.
Очнулся и застонал. Казалось, что он всего один миг был в беспамятстве, а кругом него всё переменилось. Развязан. Нет корявых ветвей, стало чистым небо и ничто его полыхающего пожарного лика не искажает. Над ним теперь было знакомое женское лицо.
«Что?» – спросил Марк и умолк. Его полуживое сознание имело в себе ответ на все вопросы, которые в нем были в тот момент. Небо, похожее на огневое море – пожар; женское лицо – Лена; люди кругом – враги. Лена стирала ладонью кровь с его виска, а он отводил ее руку, и всё никак не мог решить, что ему нужно делать, хотя знал, что есть у него какое-то важное и неотложное дело. В стороне кто-то говорил:
«Они хотели порешить его, уже веревку на дерево закидывали, да тут я приехал. Взял на седло и привез». Потом голос Остапа: «Голова пробита?»
«Не знаю. Шапка могла спасти», – сказал первый. Марк сел. Для этого надо было очень хорошо, крепко помнить, что есть у него неотложное дело, мысль об этой неотложности во все мускулы вогнать, и только тогда можно оторваться от земли и сесть, предоставляя всему вокруг колебаться, двоиться, кружиться в каком-то тошнотворном хороводе. Он сидел, ожидал, пока всё вокруг остановится, примет привычные очертания. Лена продолжала стирать с его лица кровь и ее голос шелестел над его ухом:
«Марк, я так рада, что ты уцелел».
Мир перестал вращаться, сознание прояснилось, и вместе с прояснением сознания на лицо вернулась та улыбка, за которую его ударили прикладом по голове. Она пришла сама собой, независимо от воли Марка, и имей мы силу понять ее, она многое нам могла бы объяснить. Он уже понимал всё, что произошло. Остап, Лена – там, по другую сторону баррикады, на которую жизнь поставила его в детстве и сказала ему: защищай от тех, что с другой стороны. Ни горечи, ни сожаления в тот миг в его душе не было, это – битва, это – сама жизнь, и Марк знал одно единственное место в этой битве-жизни – то, на каком он стоял.
Подошел Остап. Обвел Марк глазами людей, толпившихся вокруг, заметил – вооружение пестрое, люди пестрые, и Остап вожаком среди них. Расклеил склеенные кровью губы и хрипло спросил:
«Вы как, расстреливать меня будете, или вешать?»
Остап наклонился, заглянул ему в глаза:
«Не смейся, Марк, не ко времени это. Товарищи мы твои».
«Врешь, Остап, не товарищи мы. Мои товарищи от вашей руки на прииске погибли».
«Ранин твой товарищ?» – спросил Остап.
«И Ранин мой товарищ», – сказал Марк.
«Он злодей и другие злодеи, которые нынче ответ дают», – сказал Остап.
«Не вам их судить», – сказал Марк.
«Перестань, Марк!» – крикнула Лена.
Марк отмахнулся от нее и сказал:
«Вы никуда не уйдете. Мы вас из-под земли выкопаем и ответить заставим».
«Я всегда знала, что ты… жестоким можешь быть. Как тогда, с Костей Пряхиным», – сказала Лена.
«Костя честно дрался, а вы? Трусы и подлецы! Восстали! Сколько вас, чтобы восставать, и что вы можете изменить?»
«Нас немало. Много нас», – сказал Остап. – «Мы и уходим потому, что ничего изменить не можем». Он отвернулся от Марка.
«Много!» – Марк словно плевался словами. – «Уходите? Мы найдем вас. Пример! Да о вас ни одной строчки в газетах написано не будет и никто вашего примера не узнает. Поймаетесь и заплатите за всё. Тогда это будет уже другой пример».
«И чего вы с ним цацкаетесь», – сказал кто-то тонким и сверлящим голосом. – «Пришить, и дело с концом».
Остап опять наклонился над Марком, запустил руку в его волосы и приподнял голову. Что-то понял.
«Ловчишь, Марк?» – вдруг весело спросил он. – «Ты хочешь от самого себя с нашей помощью избавиться? Думаешь – пусть контрики меня прикончат. Был коммунист Марк, и нет коммуниста Марка. Можно сказать, всю жизнь одной стежкой прошел, слава ему за это. А то ведь… А то ведь внутри у тебя уже поднимается кое-что, и коммунист вовсе не уверен, что стежка его правильная. Не уверен, а в глаза правде боится поглядеть. Это я сразу в тебе почувствовал, когда мы ночью разговор вели».
«Не тебе… не тебе судить об этом, Остап», – сказал Марк, но страшная его улыбка сползла с лица, исчезла.
«Привяжите его», – приказал Остап.
«Пойдем с нами, Марк», – шелестела Лена. – «Тебе отец сказал бы, чтоб ты шел с нами. Не место тебе с теми, что душу всем заплевали. Не ты виноват, но ты ошибся, страшно ошибся, Марк!»
«Я ошибся, страшно ошибся», – повторил он слова Лены, но потому, что невольно из него это признание исторглось, он тут-же и подавил его:
«Идите. Мы вас повсюду найдем. Из-под земли выкопаем», – хрипло сказал он.
«Привяжите его к дереву», – повторил Остап.
Марк медленно обвел взглядом пожарище, тайгу, звезды и сказал в лицо Лены – сказал с отчаянием в голосе, в глазах:
«Идите. Мое место здесь».
Утром меж деревьев замелькали зеленые петлицы пограничников. У самого прииска, они отвязали от дерева Марка. Его голова была забинтована, руки скручены за стволом дерева, лицо в засохшей крови. Стоять он не мог. Под деревом валялся бумажник. Ползая, он собрал документы. Долго сидел у драги, ждал санитаров. Поблизости лежал мертвый директор, но он старался на него не глядеть. До боли в руке сжимал брошь с птичкой, радостно раскрывшей клюв и раскинувшей крылья.
X. ОдиночествоМарка отпустили из военного госпиталя, и он скоро в Хабаровск вернулся; от прииска Холодного белый рубец шрама на лбу остался, да память тяжелая о ночи той, пожарной ночи исхода. В Хабаровске его Синицын перехватил, к себе домой увел и потребовал:
«Рассказывай, как на духу. Ничего не таи. Слухи всякие о тебе ходят».
Марк рассказал. Об Остапе и Лене рассказал, о последней встрече с ними, когда прииск горел. Синицын выслушал, приказал Марку помолчать. Сам сидел и губами шевелил, словно выплюнуть что-то хотел и не мог. Потом сказал:
«Клятвой тебя связываю, Марк. Никому не говори о Лене и Остапе. Всё другое можно, а о Лене и Остапе – намертво забудь. Будут винить тебя, что Баенко ты в опасности бросил, да от этого ты отговоришься: не от опасности ушел, а к ней, по дурости тебе свойственной, подался. О Лене и Остапе забудь. Намертво!»
Это удивительно, каким изолированным может быть человек среди множества людей! Живет, встречается с другими, разговоры ведет, заседает, пишет письма, а заглянет в самого себя – черная одинокость. К партии многолюдной принадлежит, как будто в братстве великом состоит, а одинокий. И ведь не только Марк, все одиночество чувствуют, неприкаянность, а чувство это в замкнутость обращают, на все крючки души застегивают. Говорят, конечно, много, шумят, да всё это пустой, наигранный шум, и не свои слова люди говорят, а чужие на разные лады повторяют. И ведь знают, что чужие, свои-то в себе глушат, а повторяют, и сил не имеют остановиться, раскрыться. Вот так и с Марком было.
Тогда, Остапу, Марк правду сказал. О происшествии на прииске Холодном и в пограничных селах ни слова в газетах не было написано. Массовый исход людей с родной земли молчанием окутали. Но за этим молчанием многое происходило. ОГПУ всё дело ловко повернуло так, что во всем, мол, повинны партийные и советские органы, которые не доглядели, проморгали, давали поблажки классовому врагу. Вавилов же не хотел напрасных поношений принять, винил во всем ОГПУ, писал в Москву доклады, в которых чекистские перегибы раскрывал, требовал присылки комиссии для расследования, наказания Доринаса и Южного требовал.
В то время, когда напряжение в Хабаровске высшей точки достигло, Марк возвращался из своей неудачной поездки. На Сахалин его Вавилов послал, а с острова Южный бесцеремонно выставил.
Океан наваливался на землю тяжелыми, словно от лени растолстевшими волнами. Нескончаемый серой полосой тянется дальневосточный берег русской земли; даже сопки по берегу, даже скалы, головы из океана поднявшие, не оживляют безрадостного однообразия этой земли.
Небольшой корабль каботажного плавания, совершающий рейсы между Сахалином и Владивостоком, держался близко к берегу; перелезши через одну волну, он лез на другую, и так без конца – волна за волной. Когда на берегу показывались строения, корабль давал протяжный гудок, поворачивал к пристани, приваливался к ней боком. Приняв грузы и пассажиров, он уходил от берега и опять упрямо лез через волны – от одной волны к другой, от одной к другой.
Марк слонялся по палубе и чувствовал себя так, словно заключили его в клетку, и нет из нее выхода. Когда-то в московском зоопарке он долго стоял у клетки тигра и думал, что беспрерывно двигаясь взад-вперед, взад-вперед, тигр старается подавить тоску неволи, владеющую им. Вот так теперь и он: ходил взад-вперед по палубе, смотрел на других пассажиров, озирал темный неприветливый океан, даже отвечал на вопросы, когда обращались к нему, даже угощал матросов папиросами, а сам при всем этом в своих чувствах и мыслях был очень далеко; а где далеко – сказать не мог бы. Просто было ему и муторно, и тоскливо, и нерадостно, как, может быть, тому тигру, у клетки которого в московском зоопарке он когда-то стоял.
На мостике появился капитан. Он всматривался в ту сторону, где как будто ничего нет, а только океан, тяжко вздыхающий и волнами играющий. Далеко-далеко, у самого горизонта, висело расплывчатое черное пятно, на него-то он и смотрел. Марк стоял под мостиком и слышал, как капитан сказал кому-то, скорее всего рулевому:
«От берега держи. Идет, зараза!»
Повернули в сторону открытых вод, отдалялись от берега. Капитан, как видно, боялся, что в бурю океан может его посудину, как скорлупу ореха, на прибрежные скалы выкинуть. И без того мутный день стал вовсе мрачным. Пассажиры расползлись по каютам, каждый по-своему бурю переносил. У Марка была крошечная каюта, скорее щель корабельная. По соседству какие-то моряки плыли, на этих буря не действовала – как заложили преферансную пульку на Сахалине, так неотрывно и разыгрывали ее.
Бури бывают длинные и короткие – эта была короткой. Потешился старый океан часа два, и хватит! Пассажиры снова на палубе.
Стоя у борта, Марк скользил взглядом по берегу. Ничего привлекательного, но он стоял долго, смотрел неотрывно, словно серость и однообразие береговой полосы каким-то образом были увязаны с его душевным миром – таким же серым, однообразным и вмещающимся всего лишь в одно понятие: одиночество.
События прииска Холодного тогда еще не были для Марка прошлым – отблеск таежного пожара лег на его мир, по-новому осветил его. Убийства, исход, Лена и Остап с их страшной решимостью – в этом он не видел начала и не видел конца. Большим, чем всё это, было то, что человек, определенного лица не имеющий – вселичный человек – восстал, и этим мгновенно отменил безусловный абсолют их общей правды.
Перед грозной весомостью этого, всё остальное казалось мелким, обычным, не заслуживающим внимания. Газеты ни словом не обмолвились о таежном исходе вселичного человека от тирании их правды, но весть о нем всё равно широко разошлась. Многие люди думают о происшедшем, но от живого, подлинного понимания таежной ночи они отгораживаются междуведомственным спором, не хотят, а может быть, и боятся осмыслить исход вселичного человека во всем его грандиозном смысле. Доринас обвиняет партийные организации – давали, мол, поблажки классовому врагу. Вавилов пробудился от апатии и отражает атаки Доринаса, клянет ОГПУ за перегибы, злоупотребления. Трепещет от страха Баенко. Скорее всего падет не Доринас, а Вавилов, но, Боже мой, как всё это ничтожно перед лицом страшной первичности того факта, что человек взбунтовался, отверг их правду и отверг их самих.
Для Марка всё это жило и в другом. Теперь он был заполнен жгучей тревогой, которую у него не было силы перебороть. «Я уже ошибся!» – сказал он ночью, освещенной пожаром, и с тех пор сознание, что он ошибся, давило его, приминало под собой, словно в ту ночь он самому себе признался, что заблудился в жизни. С необычайной, почти болезненной остротой он теперь видел два начала в самом себе. Одно исходило от того Марка, который рос среди людей в серых шинелях и впитал в себя их жестокую и несокрушимую веру; другое превращало его в ничтожную частицу какой-то чудовищной машины перемалывания всего и вся и повелительно диктовало ему: «Покорись! Молчи! Исполняй! Думать, верить, желать – ничего этого от тебя не требуется».
Одинокий, растерянный, он замыкался в себе. Над ним всё еще властвовала инерция движения. Его заполняли теперь сомнения, много сомнений. Но будили они в нем лишь тревогу, а на другой путь не указывали.
Вавилов послал его на Сахалин, так как там возникла опасность. Сахалин был поделен на две части, и южная его часть принадлежала Японии. С недавнего времени посыпались с острова петиции от рыбаков. Если уж эти угрюмые, необщительные люди, сжившиеся с морем, решили жаловаться, значит, дело действительно плохо. Вавилов боялся, что сахалинские рыбаки дойдут до решения бежать с советской части острова на японскую – там бежать даже легче, чем в амурской полосе, где находился прииск Холодный.
Мрачно, недоверчиво встретили рыбаки Марка. Немногословно изложили жалобы. Издавна ловят они рыбу и сдают улов на рыбоконсервные заводы. Так было еще при дедах и при отцах ихних. Осталось так, когда заводы от хозяев перешли государству. Рыбаки ловили рыбу, заводы платили за нее деньги, снабжали провиантом, новыми снастями. Но вдруг заводы объявили, что они не будут больше заключать с ними договор, считают их своими рабочими, переводят на жалованье.
Рыбаки не приняли нового порядка, не вышли на лов. Заводы остановились. Марк в день приезда долго разговаривал с управляющим рыботреста. Тот готов был хоть сейчас подписать договор с рыбаками, но ему запрещено. Послал Марк радиограмму Вавилову, просил дать заводам право заключить договор на прежних условиях. Ночью управляющий приехал в грязную гостиницу, в которой остановился Марк, и сообщил, что им получены новые инструкции. Они исходят от ОГПУ.
«Сам товарищ Южный прибыл сюда», – сказал он. Видно было, что в его представлении товарищ Южный непререкаемый авторитет, против воли которого он никогда не осмелится пойти.
Утром Марк пошел в отделение ОГПУ и застал там Южного. В ответ на вопрос Марка, он лениво сказал:
«Да, это я дал приказ. Никаких переговоров с рыбаками не должно быть. Мы отучим этих морских разбойников спорить с государственными учреждениями. Они должны получать свое жалованье – и это всё».
«Но они отказываются», – сказал Марк. – «Они всегда были рыбачьими артелями, а не рабочими рыбозаводов. Да и какое это имеет значение? Важно только то, чтоб они ловили больше рыбы».
«Нас план рыбозаводов не интересовал, пока мы за его выполнение не отвечали», – всё так же лениво сказал Южный. – «Но подавление сопротивления частника, добитие остатков капитализма, это всегда наше дело. Рыбаки и есть эти остатки. Знаете ли вы, что они грозились разрушить заводы?»
«Слышал, но не верю», – хмурился Марк.
«Ну, ваше дело. Думайте об этом, что хотите, я же собираюсь доказать, что это так именно и было. Они хотели разрушить государственные предприятия, то есть совершить самое тяжкое преступление. Можете быть уверены, что мы эту кулацкую шайку скрутим. Вам же я скажу откровенно – Вавилову не надо вмешиваться в этот спор. Я понимаю, конечно, партия и всё прочее, но только там, где действует ОГПУ, партийные интересы полностью защищены».
«Видите ли, товарищ Южный, я отвечу вам откровенностью на откровенность», – сказал Марк. – «Вавилов мог бы и не вмешиваться, но если случится что-нибудь подобное прииску Холодному, то товарищ Доринас и вы, товарищ Южный, докажете, что в бегстве рыбаков на японскую часть острова виновато не ОГПУ, а партийная организация».
Южный вдруг улыбнулся. Он явно издевался над Марком, когда сказал:
«Партия знает, кто виноват. Товарищ Сталин никогда не ошибается». А потом громче: «Или вы в этом сомневаетесь, Суров?»
«В вашем присутствии не могу сомневаться», – пробурчал Марк. – «Но дело сейчас в том, что предпринять, чтобы успокоить рыбаков и дать сырье заводам?» – сказал он.
«А это уж предоставьте мне. Для того я и на Сахалине, чтобы успокоить рыбаков и пустить в ход заводы. Можете быть уверены, я успокою их так, что у них надолго пропадет охота ставить требования пролетарскому государству. Рыбозаводы переходят в ведение ОГПУ, а мы-то уж заставим рыбаков понять, что нам с ними заключать договор не пристало. Никаких претензий, потому что претендовать на что-нибудь в нашем государстве является контрреволюцией».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?