Текст книги "Собрание сочинений. Том II"
Автор книги: митрополит Антоний (Храповицкий)
Жанр: Религиозные тексты, Религия
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 88 страниц) [доступный отрывок для чтения: 28 страниц]
В рассказе «Хозяин и работник» последний вспоминает перед смертью о св. Николае, о свечах и молитвах, но затем соображает, что все это нужно в храме, а здесь бесполезно, и вот умирающий начинает утешать себя отвлеченными и очень ненатуральными пантеистическими философемами. Есть ли здесь художественная правда? Кто присутствовал при смерти умирающих, тот знает, что различно проходят последние минуты человека: или заметна напряженная борьба за земную жизнь и ужас приближающейся смерти, или заметна совершенная покорность страшной минуте, тихое умиленное настроение, которое чаще всего бывает у натур религиозно настроенных. Но и те, и другие страдальцы особенно отчетливо сознают свою индивидуальность, свою ответственность. Никакого слияния с космосом, которое старается навязать умирающим наш писатель-пантеист, вы никогда не увидите. И вот он как бы поневоле дает возможность ожившему работнику умереть, «как он всегда хотел – под образами со свечой в руках, среди молитв окружающих». Что касается призывания Николы Угодника, то его-то именно и призывают умирающие на Руси до последнего мгновения своей жизни, и заступлению св. Николая веруют не только христиане, но и живущие в России язычники и магометане. Нарушая требования художественной правды, когда ему хочется внести в рассказ пантеистическую тенденцию, Л. Толстой с великим успехом их выполняет, когда забывает об этой тенденции: в таких случаях из-под его пера выступает нравственная красота и нравственная сила церковных верований и установлений.
Таков рассказ «Свечка», связанный с праздником воскресения Христова. Нужно заметить вообще, что событие воскресения Христова есть одна из сладостнейших истин христианства, без которой, по выражению апостола Павла, тщетна наша вера, ибо если мы в этой только жизни надеемся на Христа, то мы несчастнее всех человеков (1 Кор. 15, 19). Толстой, отрицая историческое воскресение Христово, пытается заменить его нравственным воскресением каждой личности и в этих мыслях составил повесть «Воскресение». Однако здесь, вопреки желанию автора, получается трогательная картина пасхальной заутрени в деревне и вовсе не убедительная и не привлекательная картина внутреннего воскресения Нехлюдова, который остался никудышником, скучным резонером и притом довольно ограниченным, бесцветным типом. Критика (Перцова и др.) совершенно верно заявила об этом типе, что при всем старании автора Нехлюдов «так и не воскрес». В свободном от тенденции рассказе «Свечка» описывается, как один управляющий заставил крестьян пахать землю на святой неделе, а крестьяне, возмущенные таким распоряжением, готовы были перейти к бунту, и дело грозило бы тяжелыми последствиями. Но вот один старик-крестьянин нашел возможность совместить и радостный праздник, и обидную для праздника работу: он прилепил к своей сохе зажженную восковую свечку и начал пахать с пением пасхальных песнопений. Услышав это пение, люди последовали его примеру и общая злоба сменилась радостным умилением. Итак, догмат, обряд и церковная молитва показали свое нравственное воздействие на сердца людей в искреннем, чуждом тенденций рассказе автора.
Они показывают эту силу и в том рассказе нашего писателя, где он хотел представить полную ненужность догматов. Автор описывает событие, имевшее место в жизни покойного митрополита Иннокентия († 1879), когда он был в Аляске.
Во время одного из своих миссионерских путешествий преосвященный встретил на необитаемом острове троих христианских подвижников-инородцев. Они не знали никаких догматов, ни молитв, а повторяли только одну, краткую: «Трое вас, трое нас, помилуй нас». Епископ узнал о их беспорочной жизни, похвалил их и стал обучать их догматам и молитве Господней. Но они никак не могли запомнить мудреных слов и усваивали молитву с великим трудом. Наконец, епископ простился с ними и отплыл на пароходе. Вдруг он видит, что они бегут за ним по воде; подвижники вошли на судно и просят опять повторить им молитву Господню, потому что они ее забыли. Епископ, пораженный чудом этих простых людей, отказался настаивать на обучении и велел им всегда молиться своею немудрой молитвой, которою они достигли таких великих даров веры, ибо когда подвижники снова повторили свою молитву, то лица их озарились восторженным благоговением и слезами.
«Откуда это благоговение?» – спросим мы. Молитва странников не чужда догмата – напротив, обращаясь к Трем Лицам в едином Существе («помилуй», а не «помилуйте»), она говорит о том, что Божественная сущность чужда той личной разделенности, какая установлена грехом Адама в нашей человеческой жизни, и что задача христианского подвига в том и поставляется, чтобы многим раздельно существующим личностям слиться в одно существо единого нового человека. Этот главный догмат христианской религии и составляет ту нравственную силу, которая соединяет всех людей воедино и которая поддерживала нераздельную дружбу и чистоту тех трех инородцев (чтобы и они были едино, как и Мы (Ин. 17, 11)).
Толстой называет себя христианином. На каком основании?
Что касается взгляда на личность Иисуса Христа и отношения к Нему Толстого, то это достаточно разъяснено им самим хотя бы в ответе на постановление Святейшего Синода об отлучении его от Церкви. Сознаваясь, что он действительно отрицал Божество Иисуса Христа и все догматы Церкви как ненужные, он тем не менее не отвергает нравственного закона, возвещенного Христом, и потому обвинение Церкви в том, будто он отрекся от Христа как писатель, называет клеветой. Правда, сознается он дальше, что он отрицает взгляд на Иисуса Христа как на Искупителя и смотрит на Него только как на Великого Человека. Он Его ставит на одну линию с Буддой, Конфуцием, Сократом, Шопенгауэром и другими учителями жизни. Сама идея прогресса требует предположения, что со временем может появиться учение более высокое, чем Христа. «Может быть, и я сам могу быть выше Его», – прибавляет Толстой. Однако такое свободное и даже высокомерное отношение к личности Христа значительно не сходится с другими изречениями Толстого, когда он бывает готов ссылаться на Христово слово как на безусловный авторитет, высший всех доводов разума, например, на своеобразно понятые писателем слова о непротивлении. K сожалению, в этом пункте Толстой не был искренен. Иногда ему хотелось казаться чистым рационалистом, иногда верующим во что-то, и даже во Христа как носителя безусловной правды. Вообще же наш писатель не прочь был иногда вводить в заблуждение своих собеседников касательно своих убеждений. Так, например, он говорил, что он молится и молитву считает одним из необходимых средств самоусовершенствования. Но молитва, по его учению, не есть просьба, ни обращение к живому Существу, которое может слышать, а только сосредоточенное напоминание себе самому своих нравственных правил. Конечно, и такое упражнение лучше, чем ничего, но наш писатель отлично понимал, что его посетители совсем другое разумеют, когда он на время уединяется от них для того, «чтобы помолиться». Такой же неискренний характер имеет со стороны Толстого наименование себя христианином – по своему теоретическому учению. Обыкновенно подобные скептики называют себя последователями Христа как нравоучителя и в этом смысле христианами. Но, отрицая Божество Христово, они должны девять десятых Его речей признать обманом или самообманом, например, предсказания о Страшном Суде, заявление права на прощение грехов, все Его слова об искуплении и т. п., а считать обманщика высшим наставником своей жизни никто искренно не может. Толстой старается хоть отчасти ослабить такой печальный вывод неверующих толкователей об Иисусе Христе посредством самых искусственных и неискренних приемов толкования. Так, он старается убедить читателя, будто под Сыном Человеческим Спаситель разумел вовсе не Себя, а тот всемирный прогресс, то разумное начало, развивающееся в поколениях, которого Он является представителем, т. е. одним из представителей. Между тем как совместить подобное нелепое толкование с вопросом Иисуса Христа ученикам: за кого люди почитают Меня, Сына Человеческого? (Мф. 16, 13). Толстому по сердцу возглас Спасителя, призывающий к Себе всех труждающихся и обремененных: скажите, какой смысл сохранили бы для нас эти слова, обращенные к поколениям, если бы Спаситель не воскрес? Или угроза лжепророкам, которым не поможет в день Страшного Суда самооправдание перед Спасителем: Господи! Господи! не от Твоего ли имени мы пророчествовали? (Мф. 7, 22). Какой тогда смысл сохранили бы ублажения Спасителем претерпевающих злоречие за исповедание имени Христова в этой жизни? Вот почему Ренан был последовательнее, когда называет Христа самообольщенной натурой, самолюбивым, любившим почет и не терпевшим противоречие демагогом, способным даже на шантаж в роде запрятывания живого Лазаря в могилу для внушения простодушному народу веры в Свою воскрешающую силу.
Как известно, все нравственное учение Евангелия Толстой сводит к следующим 5 заповедям: 1) не воевать, 2) не судиться, 3) соблюдать целомудрие, 4) не божиться и 5) не противиться злу.
Не правда ли, какая сухая, малосодержательная и жалкая мораль? Представим такой случай: деревенский парень рано женился на красивой и хорошей девушке. По семейному положению он освободился от военной службы. Он не имел никаких судебных дел, не привык божиться и живет своим трудом. С точки зрения толстовской этики, этот малый представляет собой верх нравственного совершенства, потому что выполняет все его заповеди. И если бы он пришел к нашему писателю и сказал: научите меня сделаться лучше, люди говорят, что я завистлив, скуп, жестокосерд, сплетник, пьяница и грубиян, то Толстой, оставаясь последователен, должен бы был ему ответить: никого не слушай, ты исполнил весь закон Евангелия, и улучшаться тебе не в чем; ты выше апостола Павла или свт. Василия Великого, которые признавали клятву, государственную самозащиту и суд. Правда, в других своих произведениях, в повестях и романах наш писатель оставляет свою выдуманную внешнюю мораль и начертывает обществу нравственные цели гораздо высшие, чем те правила, которыми руководится средний светский человек: он восстановляет совершенство русского народного духа и доказывает превосходство последнего с его идеями самоотвержения, целомудрия и правдивости сравнительно с нравственным укладом общества, в котором считается главным правилом не уступать друг другу, стоять за себя, не стесняться началами требования воздержания, целомудрия, самоограничения, но только прикрывать грубую чувственность и узкое себялюбие красивыми формами.
При таком возвышении жизненных правил художественных произведений Толстого над общественной моралью остается с первого взгляда совершенно непонятным, какая же преграда отделяла его от живого, исторического, русского христианства?
Почему при всем стремлении к истине Толстой не мог слиться с учением Церкви?
Ему недоставало понимания и признания самой главной добродетели, которая делает человека последователем Христа, той добродетели, которая Спасителем ставится в основание всего пути совершенства, – это нищета духовная, иначе сказать, смиренномудрие, борьба с гордостью. Как и большинство лжепророков, Толстой просмотрел эту заповедь, потому что смолоду был далек от спасительного руководства Церкви. Истинные же последователи Христа знают, что если даже верующие подвижники думают обойтись без этой добродетели, то впадают в самообольщение или прелесть и губят свой подвиг. Иногда им удается сделаться великими постниками, постоянными благотворителями, но без смирения таким подвижникам невозможно достигнуть нравственной гармонии или всегда будет недоставать той мягкости, той теплоты духа, той уравновешенности и мира душевного, какие отличают церковного подвижника от самочинного. Опытные в духовной жизни старцы говорят, что лучше совсем не знать никаких подвигов, оставаться в том положении, в каком поставила тебя жизнь, нежели, ревнуя о высшем совершенстве, просмотреть первую заповедь блаженства; Л. Толстой ее пропустил и в теории, и на практике. Совершенно произвольно он представил вместо духовной нищеты телесную и нигде не говорит о смиренномудрии. В самой жизни Толстого было много таких обстоятельств, которые еще более содействовали развитию его необычайной гордости. Принадлежа по рождению к аристократическому сословию, имея, несомненно, большой талант литературный, принимая со всех сторон поклонение, Толстой еще смолоду мечтал превзойти всех знаменитостей мира, в чем сам сознается, и от этой мечты не отказался до старости: силился поправить Христа и Его учение. Вот почему он и лишился внутренней уравновешенности и простоты душевной; вот почему, подводя своих героев к нравственному возрождению, он их никогда не мог ввести в последнее. Потому и Левин остановился на его пороге; потому и Нехлюдов не воскрес, потому же и сам Толстой, стоя при дверях смерти, стоял только при дверях учителей покаяния Святой Библии, но войти к ним не мог и умер, не примиренный с Богом.
Могла ли утешиться его душа вкушением человеческой славы, столь бурными проявлениями покрывшей его погребение? Увы, это внешнее преклонение было скорее оскорблением поэту, нежели честью. Оно имело характер всецело оппозиционный и революционный; между тем Толстой революции и конституции не сочувствовал, а на первую горячо негодовал. Но даже независимо от сего, что может быть обиднее, когда нас хвалят только для того, чтобы оскорбить или напугать других? А если мы вспомним, что эту погребальную буффонаду исполняли те самые элементы общества, которые 5 лет тому назад кричали и печатали о нем как о сумасшедшем старике, выжившем из ума аристократе, как о дворянской ветоши, на которую нечего обращать внимания, то, судите сами, чем отличается теперешнее его возвышение от того, когда заброшенную подушку и сношенную одежду поднимают на высокий шест и ставят в огороде в качестве пугала для ворон? Наш писатель воспроизвел собой сказку Пушкина о рыбаке и рыбке: мало показалось старухе быть дворянкой и царицей, захотела быть богиней и осталась без царства и дворянства при одном разбитом корыте. Над обыкновенным покойником возносятся теплые, участливые молитвы его ближних, а здесь в пышных тостах демонстрантов по разным городам никто о душе умершего и не думал, а все злорадствовали над Церковью и над нами – попами. И только сами представители Церкви, которых умерший поносил незаслуженными клеветами, простирали к нему слова участия, но слова эти и телеграммы не дошли до его слуха, ни до его последнего дома, загражденного окружавшими его злыми гениями, думавшими только о том, как бы не допустить умирающего до примирения с Церковью. Некоторые духовные лица ходатайствовали о разрешении проводить его в могилу со священником при пении «Святый Боже», как это делается в отношении иноверцев, не имеющих вблизи своего духовенства, но едва ли бы это было допущено окружающими, и потому Святейший Синод такого ходатайства не удовлетворил.
Впрочем, те христиане, которые сохранили в душе своей сострадание к погибавшей душе, могут молить и за нее наедине, как указал прп. Феодор Студит одному диакону, которого отец умер грешником, отлученным от Церкви. Во храме возносится молитва только за искупленных Христом чад Церкви, а личное молитвенное дерзновение не знает для себя никаких преград, как научили нас святые отцы прп. Феодор, Макарий Великий, прп. Исаак Сирин и другие.
О Вл. С. Соловьеве и римско-католической церкви
Ранняя знаменитость[29]29
Лекция владыки митрополита Антония в г. Белграде в воскресенье 21 января (3 февраля) 1929 года в университетской аудитории.
[Закрыть]
Вл. С. Соловьев[30]30
Владимир Сергеевич Соловьев жил с 1858 по 1900 гг. и являлся одним из знаменитых русских философов XIX века.
[Закрыть] выступил со своей магистерской диссертацией, будучи 23 лет, выступил с удивительной смелостью среди тогдашнего самоуверенного позитивизма и дерзкого агностицизма, которым прикрывался самый шаблонный материализм. Его диссертация «Кризис западной философии» была направлена именно против агностицизма и в этом смысле явилась как протест против господствовавшего над русскими умами отрицания философских наук и всяких философских исследований. Хотя положительное содержание как этой диссертации, так и появившейся через три года его докторской работы «Критика отвлеченных начал», было заимствовано из давно забытых русскими читателями трех статей знаменитого славянофила И. В. Киреевского «Желательность и возможность новых начал в европейской философии». Тем не менее диспут Вл. С. Соловьева произвел в огромном зале университета, куда временами втискивалось до 4000 слушателей, настоящий фурор. Этому много содействовала наружность магистранта, который драпировался с того времени и затем до самой своей смерти в Иоанна Крестителя на картине Иванова «Явление Христа миру».
Дальнейшие выступления Вл. Соловьева собирали многолюдную публику слушателей, но сделали его жертвой ранней знаменитости.
Дело в том, что если и своевременная знаменитость в зрелом возрасте искусительно действует на всякого человека, то как удержится от увлечения тщеславием, от притворства и обмана юноша, окруженный поклонением молодых слушателей и слушательниц.
Между тем алкание публики к смелым философским выводам ораторов после долголетнего заключения в умственную тюрьму бездарных квазиестественно-научных, а на самом деле скрыто метафизических построений подняло интерес к «новому слову» привлекательного юноши-философа до высочайшей степени, тем более что его друзья всюду распространяли слухи, будто он девственник, совсем не вкушает мяса, не пьет вина и, может быть, будет монахом.
Конечно, нельзя отрицать того, что Соловьев был высокоталантливый философ и поэт, но приведенная характеристика его друзей, сомнительная в первой своей части, не только не оправдалась во второй, но вскоре обнаружила противоположные свойства молодого философа и поэта, с которым я был близко знаком как со своим гостем в Московской духовной академии, несколько раз у меня гостившим.
Настойчивая жажда петроградской публики вновь и вновь видеть и слушать Вл. С. Соловьева лишала его возможности быть вполне честным в литературном отношении.
Мы уже упомянули о замолчанной им зависимости от журнальных статей Киреевского. Однако вскоре после этого Соловьев стал угощать публику новыми почти плагиатированными сочинениями. Так его чтения о богочеловечестве, которые нашими невежественными критиками признавались самыми ценными и оригинальными творениями, являются почти полным плагиатом с немецкого философа Шеллинга. Это было во второй половине 70-х годов, и эти статьи из «Православного обозрения», вышедшие потом отдельным изданием, обличил проф. Московской Академии П. П. Соколов в журнале «Вера и разум», но, конечно, панегиристы Соловьева сделали вид, что они тех статей не заметили, и продолжали трубить об оригинальности этих «Чтений», а публика, усердно посещавшая его лекции, продолжала встречать и провожать его дружными аплодисментами.
Постепенно опускаясь нравственно, Соловьев иногда останавливался («Подымался твоею молитвою, Снова падал» и т. д.)[31]31
Стихотворение Н. А. Некрасова «Рыцарь на час».
[Закрыть]. Такую благодетельную остановку в его печальном процессе можно было наблюдать в начале 80-х годов. Впрочем, она началась тоже с необдуманного шага. Первого марта 1881 года был злодейски убит Государь Александр II. Событие это страшно поразило всех русских людей, многих образумило и привело к радикальному покаянию. Казалось, что наступает и действительно наступило начало новой эпохи, к сожалению, очень кратковременной, лишь на 3–4 года переродившей следующее непродолжительное царствование Александра III. Как оно отразилось на Соловьеве? Не удивляйтесь, если я напомню вам, читатели, что меньше, чем через месяц (если я не ошибаюсь) он выступил перед полюбившей его публикой с речью, в которой, осуждая революцию, начал убеждать аудиторию в том, что новый Государь должен простить цареубийц. Тогда поднялся скандал. Военные застучали саблями о пол, а многие из публики испустили крики негодования на оратора. Взволнованный, он возвратился с трудом на кафедру и начал пояснять, что под «прощением» этих преступников он разумел не безнаказанность, а только не применение смертной казни. Конечно, последняя состоялась над 5-ю или около того лицами на площади при общем озлоблении громадной толпы собравшегося народа. Соловьева выслали из Петербурга, но не в отдаленные места, и вообще, правительство на сей раз отнеслось к нему с полным снисхождением. Можно было, конечно, наказать его жестоко, опираясь на негодование народа против преступников, но, видимо, у молодого Государя были умные советники, умевшие отличить голос убеждения молодого, хотя и непрактичного, но тогда искреннего идеалиста от какой-либо инсинуации и провокации. Не прошло и целого года (сколько помню), как Соловьев вновь появляется на общественной трибуне. Полиция (или цензура) разрешила вновь его выступления, однако не решились печатать о них в афишах и либо совсем выпускали фамилию оратора, либо ее убирали из заглавия статей. Но она могла бы быть спокойна. Наш философ, по-видимому, совершенно отрешился от революционного духа (а может быть, не имел его даже и раньше). Тут же подоспела кончина Достоевского (28 января 1881 года), и он только на несколько дней отрешился от охватившего его глубокого чувства к своему умершему старшему другу и затем снова предался воспоминаниям о нем и излил последние в «Трех речах в память Достоевского», прочитанных им перед многолюдной публикой, а потом отпечатанных отдельной книжкой. В этих речах Соловьев отвечал на поставленный им же вопрос: «Какое же теперь нам предстоит важнейшее дело?» – и ответил: «Дело нравственного исправления и личного христианского возрождения». Это был смертельный удар для всяких революционных замыслов, довершивший тот внутренний удар по тому преступному зарождению, которое довело Россию до цареубийства 1881 года.
Не так давно я где-то читал в переписке революционных заговорщиков, что новый дух в русском обществе и в государственной жизни привел их к решению остановить революционную пропаганду на 13 лет, т. е. на все время царствования Александра III. В числе главных виновников такого хотя бы временного вразумления, кроме правительства, были и публицисты наши – прежде всего, Достоевский, потом Аксаков, Катков и другие, и в числе их и Вл. С. Соловьев.
Однако на последнем, увы, вскоре начала оправдываться поговорка – уйдешь от волка, попадешь к медведю, да и медведь-то этот был и раньше недалек от молодого философа, а хватал он его и раньше, одетый в женскую юбку. Соловьев начал было сбиваться с правильного пути еще в конце 70-х годов. Но, еще не сбившись с него, он сделался деятельным сотрудником аксаковской «Руси», помещая в ней большой ряд статей под заглавием «Великий спор и христианская политика». Статьи эти были посвящены так называемому польскому вотуму. Владимир Сергеевич явился горячим защитником поляков-католиков, сначала стоя на почве благородного либерализма, гуманизма и доверия к людям, а затем постепенно переходя в восхваление всего, что было у поляков, и к обвинению во всем русской власти.
Я бы не решился истолковывать интимной стороны этой перемены, если бы не получил пояснение дела от его друга и почитателя, который, впрочем, годился ему в отцы по возрасту, человека правдивого, праведного до святости и совершенно незлобивого, который горячо любил Владимира Сергеевича и глубоко его сожалел. Имею в виду известного профессора и оратора О. Ф. Миллера, с которым и мне пришлось близко познакомиться и затем предать его земле на Смоленском столичном кладбище. Он-то мне и рассказывал о медведе в женской юбке, графине с польской фамилией, католичке, внушившей соответствующие симпатии и молодому еще тогда Соловьеву. Вот откуда началась «христианская» политика Соловьева. Увы, она не ограничилась симпатией к польской народности, а перешла в симпатию к латинской ереси, которая все глубже и глубже засасывала талантливого философа. Познакомившись после сего с католическими прелатами, Соловьев научился от них софизмам, которые потянули еще больше к пропасти его мысль и чувство. Еще в молодости споткнувшись в сторону от правдивости к лжи, он теперь является уже опытным софистом и, выступая защитником латинской ереси, прибегает к самым неискусным приемам, начиная с лицемерного противопоставления папства и папизма (под коим он якобы разумел иезуитские крайности) и доведя свои речи до прямой защиты непогрешимости пап в догмате, даже без согласия с ними католической Церкви (лат. – «ex sese etiam sine consensu ecclesiae»).
При всем том почти до конца 80-х годов, если я не ошибаюсь, продолжалось сотрудничество Вл. С. Соловьева в аксаковской «Руси», этой лучшей в России газете по ее научно-общественному интересу, по ее чистому идейному православию и патриотизму. Однако уже в эти годы его полонофильские и латинофильские статьи вызывали возражение редакции и сотрудников, правда, в дружеском, но уже резковатом тоне. И. С. Аксаков однажды выразился так о Соловьеве: «Хотелось бы говорить и писать о нем только доброе, а приходится постоянно говорить худое».
Нам же на этих страницах поневоле приходится сказать нечто еще худшее. Видимо, Владимир Сергеевич стал беднеть и, во всяком случае, жить сверх своих средств, но размах у него был широкий, особенно при его пристрастии к шампанскому вину. Мы не хотим сказать, что будто он с материальной целью усиливал внедрение своих симпатий к латинству; весьма вероятно, что здесь было дело бескорыстное. Но мы, не обинуясь, скажем, что, раз став на путь неправды и притворства, наш философ на время вошел в моральный trans и после латинских ксендзов связался с русскими нигилистами и оказался сотрудником красного журнала вроде «Вестника Европы», где скверного ради прибытка (Тит. 1, 2) писал horribile dictu (страшно сказать (лат.). – Прим. ред.) похабные рассказы, например, «В вагоне», описывая в аппетитных тонах свое падение с женщиной без малейшего оттенка стыда или раскаяния, но, напротив, в хвастливом тоне. Так пал нравственно тот талант, тот поэт-философ, погрузившийся сперва в притворство и ложь, а потом в пьянство, о чем печально сообщает его почитатель и близкий родственник с его же фамилией, окончательно отпавший в латинство и сделавшийся папским ксендзом.
Впрочем, конечно, падение Вл. С. Соловьева было неокончательным. Поругавшись в то время над моральным принципом вообще и перемигиваясь с дарвинским материализмом, он снова «подымался чьей-то молитвой», и в 90-х годах уже пишет толстую книгу «Оправдание добра», в которой как бы искупает свое бывшее издевательство над добром в своем рассказе в «Вестнике Европы».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?