Электронная библиотека » Надежда Кожевникова » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 18:21


Автор книги: Надежда Кожевникова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Опасная зона, или рецепты от Коротича

Как-то я получила по почте пачку так называемых гламурных журналов о красивой жизни на русском языке, по сравнению с которыми здешние, американские, ну скажем, «Travel+Leisure», «Better Home», «Food and Wine», выглядят пособиями для безработных. Но интересно другое: эти глянцевые издания мне прислал автор постоянных там рубрик Виталий Коротич.

Мы знакомы с Коротичем давно, с начала семидесятых, но отношения наши можно назвать пунктирными, с длительными перерывами. Вначале он жил в Киеве, а я в Москве, потом, когда его назначили главным редактором «Огонька», наша семья уехала в Швейцарию, мы вернулись в Россию – он работал по контракту в Бостоне, обосновались в США, а он уже был в Москве.

Хотя дело не в расстояниях. Общение с ним обрывалось по другим причинам. Коротич на наших глазах – и не один раз – полностью, неузнаваемо, коренным образом менялся. Вдаваться тут не буду, разве что упомяну, что в период, когда он не только считался провозвестником гласности, но и был в числе приближенных к лидеру перестройки Горбачеву, я уничтожила все его ко мне письма, многочисленные поздравительные открытки, написанные внятным, разборчивым почерком, на что имелись причины.

Я не биограф Коротича и не судья ему, да и все его превращения нисколько не были эксцентричными, напротив, всегда отличались разумностью, обдуманностью, мотивированностью во всех смыслах. Не считаю, что им двигал только голый расчет, но вот чутьем, как на выгоду, так и на опасность, обладал всегда обостренным. Мне кажется, Коротич – барометр перемен, любых – политических, общественных, социальных, и в такой стране, как Россия, где пока разберешь, что, как и почему, черт ногу сломит, явление такой, как он, фигуры многофункционально и весьма поучительно.

И все же, получив от него посылку с глянцевыми изданиями, я удивилась: уж в ипостаси опытного кулинара вовсе его не представляла. Насколько помню, бывая у них с Зиной в гостях, к приготовлению пищи он никогда никакого интереса не проявлял, блистала тут Зина. Но на обложке журнала «Белое и Красное» рекламируется луковый суп именно по рецепту Коротича, а не Зины. И его именно фотография в белом, нарядном, гофрированном колпаке сопровождает из номера в номер колонку рецептов от автора. Как известно, талантливый человек талантлив во всем, даровитости у Коротича не отнять, и что он способен на все, тоже известно. Кулинарные его рецепты лишь тому подтверждение. Но все-таки почему он мне это послал?

Посылку, правда, предваряло письмо (наша переписка снова возобновилась), в котором он разъяснял, что напрасно я прислушиваюсь к жалобам российских коллег-писателей, в своем бедственном положении они-де сами виноваты – не сумели приспособиться к новым условиям, отвыкнуть, по его выражению, от «державных кормушек», «государственных подачек». Хотя в таком же положении, как они теперь оказались, находятся литераторы во всем мире, нужда – мета нашей профессии, и надо уметь выкручиваться, кто как может, чтобы ее одолевать. Как совет, как пример привел свой опыт сотрудничества в глянцевых российских изданиях, где, цитирую: «за публикации в каждом номере мне платили по тысяче долларов как минимум». Ничего себе, тысяча долларов – за рецепт, пусть с комментариями, луковой похлебки или капусты по-каталонски? Ну и везет же некоторым! А вот мне лично – нет. Хотя тоже в гламурном, да и покруче, чем «Красное и белое» или «Контроль стиля», журнале «Плюс» появился, для меня неожиданно, отрывок из моей повести «Колониальный стиль» с роскошными иллюстрациями – и ничего, ни привета, ни тем более чека. Нормально для России, знаю, это нормально. Верно, имидж и мой, и моих российских друзей-коллег не тянет на то, чтобы нас, как Коротича, в отечестве ценили, уважали.

С другой стороны, вряд ли за большие даже гонорары я взялась бы вести рубрику по косметике, скажем. Во-первых, не специалист, во-вторых, в крайности, на мой взгляд, допустимо, себя не роняя, и полы пойти мыть, и посуду в ресторане, а вот при халтуре в литературе с тебя спросится сполна. Напоминаю, что Коротич, будучи главным редактором перестроечного «Огонька», беспощадно клеймил тех, кто при советской власти, сталинских репрессиях, хрущевских гонениях на инакомыслие, брежневском застое отступал от служения стержневому в нашей отечественной словесности – правде, правдивому отображению действительности. Пламенный трибун, он, Коротич, сериалом ужасных разоблачений потрясал воображение читателей, восхищал их своей смелостью, бескомпромиссностью. И мало кому приходило в голову, что его смелость дана по отмашке сверху и он как послушный ученик выполняет заданный урок.

К моменту нашего знакомства мне было чуть за двадцать – возраст, когда льстит дружба со старшими, а Талик, домашнее его имя, держался просто, естественно, приветливо, и я ему доверяла, полагая, что и он доверяет мне. Никаких крамольных, критических по отношению к советским реалиям высказываний я от него в то время ни разу не слышала, и в своих сочинениях он выказывал абсолютную лояльность к власти, умел начальство расположить понятливостью, обходительностью, это тоже приходилось наблюдать. Но, как выяснилось, скрывал тщательно свои истинные взгляды, обнаружив их только при гласности, в перестройку, что у тех, кто, как я, знали его прежде, вызвало некоторое недоумение.

Таковых, впрочем, оказалось, немного. До своего назначения главным редактором «Огонька» его известность ограничивалась узким кругом, в столицу наведывался как провинциал, скромный, даже стеснительный и очень осторожный. И вот неопознанной кометой ослепил, покорил Москву. Но только лишь воцарился, таких, опять же, как я, смыло, точно океанской войной, из его окружения.

Дело житейское, как говаривал Карлсон, живущий на крыше. Обиды в такой ситуации затаивать было бы и наивно, и глупо. Но, признаться, меня поверг в шок появившийся в «Огоньке» материал, выставляющий на посрамление моего недавно умершего отца. Ощущение возникло, что Коротич за что-то мстил. Возможно, за собственное, совсем не бойцовское прошлое, желал стереть свидетелей тому в порошок.

Теперь понимаю, что зря на него обиделась. Потребность заметать следы коренилась в его природе. Он нуждался в забывчивых, памятливые раздражали, что подтвердилось последующими его превращениями.

Но когда он лишился и «Огонька», и контракт в бостонском университете не продлили, вернулся в Россию отнюдь не на белом коне, подвергшись нападкам тех, кто имел на него зуб; я написала и опубликовала в «Независимой газете» текст под названием «Король Лир», где за него, опального, вступилась. Встрять в стаю добивающих поверженного не только неблагородно, но и неинтересно. На отклик с его стороны нисколько не рассчитывала. Но он возник, стал мне писать, не по электронной почте, а по старинке, в конвертах, обклеенных марками, и я ему отвечала. Отношения наши вроде бы реанимировались.

И снова оборвались. Из письма в письмо он меня убеждал, как хорошо жить в России и как плохо в Америке, откуда уехал не по своей воле, но об этом ни слова. Полемизировать с ним оказалось невозможно, никаких аргументов, фактов не воспринимал, талдычил свое как глухой. На глазах совершился еще один его кульбит – пел панегирики нынешней российской жизни, намеренно ослепнув к очевидным там язвам, по той же схеме, как нахваливал некогда советскую. И это он, недавний герой гласности, перестройки? Когда же он был искренен? Или никогда?

Подозрение закралось: между нами с ним кто-то еще присутствует, к кому он и обращается и от кого я по другую сторону океана успела отвыкнуть. Может, он меня предупреждал, а я не вняла?

А ведь и другие сигналы поступали: изменившиеся, напряженные голоса друзей при моих звонках в Россию из Штатов. Уклончивые ответы редакторов российских газет, которых я тоже давно знала. Неужели все вернулось на круги своя, до боли знакомое?

Гастрономические откровения Коротича совпали с событием, картину уже полностью прояснившим: СМИ сообщили об убийстве главного редактора российской версии журнала «Forbes» Пола Хлебникова. Подробности накапливаются день ото дня. Потомок белоэмигрантов, родившийся в Нью-Йорке в 1963 году, говорил по-русски с детства. В 1984 году окончил университет в Калифорнии в Беркли по специальности политической экономии. Затем поступил в Лондонскую Школу Экономики, где получил степень магистра в 1985 году. Его диссертация «Кадровая политика КПСС, 1918–1985 гг.». Докторская степень 1991 года: «Столыпинская аграрная реформа и экономическое развитие в России, 1906–1917 гг.».

Расстрелянный при выходе из редакции на улице Докукина, получивший четыре пулевых ранения, Хлебников нашел в себе силы ползти к двери, где размещалась его редакция, позвонить по мобильному своим сотрудникам, сообщив, что не понимает, кто мог на него покуситься и за что. Блестящий репортер, бесстрашный, как и должно быть журналисту, увлекшись расследованиями, утратил чувство опасности, при рождении, с генами наследуемое российскими гражданами. Хлебников поплатился за то, что родился, вырос в другой стране.

Умер он в лифте больницы, застрявшем между этажами, куда его доставили на «скорой помощи».

А ведь прав Виталий Алексеевич Коротич, его-то чутье не обмануло: для отечественной журналистики настало, верно, время, когда интересоваться следует именно кулинарией, все прочее – опасная зона.

Мир – театр, но не все люди актеры

Те, кто принадлежит к пока еще уцелевшей породе книгочеев, заметили, полагаю, что в современной отечественной литературе осталось два жанра: детективный и мемуарный. Но первый мне, например, абсолютно не впрок, как и анекдоты: хохочу над десятки раз слышанными, не в состоянии их запомнить. То же самое с детективами: могу с начала пролистывать, могу с конца, но в чем там дело все равно не пойму, а если пойму, сразу же забуду. Напрасная трата времени.

Зато мемуары поглощаю ненасытно, дивясь, как мало кому они нынче удаются. Хотя, казалось бы, чего проще: вспоминай, коли время выдалось, то, что было, пережито, – всего-то. Единственное в мемуарном жанре необходимое условие – правдивость, и перед собой, и перед читателями. Но выясняется, что здесь как раз и заковыка. Поколения в нашей стране скрытности, умалчиванию обучались и отучились быть искренними даже сами с собой.

В результате промашки в своих мемуарах допускают и крупные, увенчанные славой фигуры, от кого мы, читатели, как раз и ждали важных, серьезных, ошеломляющих открытий, анализа, осмысления событий в масштабе, диапазоне превосходящих их собственные биографии. Но, как ни странно, они, наши кумиры, властители дум, борцы за свободу, отчаянно смелые – мы так их воспринимали в недавнем прошлом – теперь, когда стало возможным все говорить, все писать, то ли вдруг оробели, то ли выдохлись. То ли их смелость, способность рисковать были сильно преувеличены.

Но разочарованность в тех, на кого надеялись, компенсируется теми, кто на обнародование себя, своего нутра прежде не решался и как бы в этом не нуждался. Кто исповедальности в тексте чурался, чье ремесло основывалось на готовности перевоплощаться, сливаться с новой ролью, в новом качестве, и внешняя, и внутренняя неузнаваемость считалась тут мерой таланта.

Мандельштам обронил однажды, что полюс писательской профессии – актерская. Мой личный опыт прозорливость Осипа Эмильевича подтверждал. Еще в детстве я подглядела театральный мир, можно сказать, в щелку, когда моя сестра Ирина привела к нам на Лаврушинский Олега Ефремова и в квартире наших родителей формировалось то, что потом стало «Современником». Подглядела немного – они репетировали ночами, когда мне, первокласснице, полагалось спать, – но достаточно, чтобы отпрянуть. Мама, любительница премьер, брала меня с собой в театр – тот же Ефремов билеты для нее оставлял, расставшись с моей сестрой, продолжал дружить с тещей, на сцене играл в подаренной ею бордовой битловке – но я никогда не испытывала там ничего близкого к экстазу, охватывающему меня на концертах в Большом зале консерватории или на опере в Большом театре.

Андрей Миронов однажды пригласил меня в «Сатиру» на спектакль по пьесе Макса Фриша «Дон Жуан, или Любовь к геометрии», так я, вместо положенных комплиментов ему, любимцу публики, восторгалась текстами Фриша: тогда как раз вышел сборник его драматургии, и я его зачитала до дыр. Встреча с Фришем, лицом к лицу, предстояла в далеком будущем, в Цюрихе, куда я примчалась из Женевы, и была очарована им, старым, больным, и на редкость, при всемирной-то славе, простым, естественным. А у Миронова, помню, от обиды вытянулось лицо: хвалить драматурга и ничего не сказать об исполнителе главной роли – это же плюнуть в актерскую душу, что я и сделала простосердечно, не подозревая ни об актерских комплексах вообще, ни о конкретно его, Миронова.

Миронова я поняла, узнала не при встречах с ним, живым, а после прочтения мемуаров Татьяны Егоровой «Миронов и я», беспощадных как вивисекция, прежде всего над собой, без анестезии утешительных иллюзий. Она любила Андрея всегда, любит теперь, испепеляюще страстно и при этом с открытыми глазами. По сравнению с ее исповедью монографии, биографии актеров, сочиненные, как считается, знатоками в этой области – сладкий, липкий сироп.

Театральный мир коварен, уродлив везде, но в нашем отечестве уроды превращались в монстров, интрига в донос, устранение соперника в его уничтожение. В театр проникали миазмы, яды из атмосферы, которой все дышали, за кулисами обретающие особую концентрацию.

Судьбы людей искусства редко бывают благополучными, но опять же в стране, откуда мы родом, на лица ложились не только горькие, но и зловещие тени. Озорной дуэт Мироновой и Менакера, родителей Андрея, слажен на страданиях, пережитых и ее, и его семьями, на распыле, разоре родительских гнезд, с приходом советской власти ставшими коммуналками, на потере не только имущества, но и свободы, как у отца Марии Владимировны Мироновой, посаженного в 1935 году. Забыть? Никогда! Вместе с тем, когда ей, уже знаменитой, привозят с нарочным письмо от Сталина, она, обрамив, вывешивает его как охранную грамоту. Ревнивая, властолюбивая, жестокая даже к собственному обожаемому сыну, Мария Владимировна – образчик выживания в системе, где слабые, уязвимые обречены. Мать Татьяны Егоровой не сумела восстановиться после крушения, сломавшего ее в молодости – потери любимого, замены которому она не нашла, тоже, как отец Мироновой, арестованного, сгинувшего навсегда. Кровавая каша, заваренная большевиками, шлейфом несчастий от родителей и за детьми тянулась. Сама Татьяна выросла, не зная отца, – сиротство, беззащитность, израненность одиночеством с детских лет сказались и в ее отношениях с Мироновым.

Театр Сатиры, куда она попала со студенческой скамьи, в ее книге показан как ад, где в смрадном чаду кипят в котлах грешники. Плучек, Ширвиндт явлены с неприкрытой, явной тенденциозностью, озлобленностью. Но как не озлобиться от унижений, зависимости, бедности, попрания человеческого достоинства не только в театре, но и вне его стен. Травля в больнице товарками женщины, потерявшей ребенка – вот она, наша действительность, простеганная ненавистью всех ко всем, как лоскутное одеяло.

Утешала вера, что виновата во всем советская власть, и это людей сплачивало. Когда советская власть рухнула, распалось и связующее звено.

Книга Т. Егоровой постсоветского периода не вместила. Для автора все оборвалось с уходом из жизни Андрея. Но то, что осталось за бортом воспоминаний Егоровой, возместила ее коллега Ольга Яковлева в мемуарах «Если бы знать…». У этих двух книг есть сцепка, не только профессиональная – возрастная. Егорова приводит слова Александра Менакера, отца Андрея: «Да разве была бы Коонен без Таирова? Орлова без Александрова, Алиса Фрейндлих без Владимирова, Оля Яковлева без Эфроса? А Мазина без Феллини? Артистом надо заниматься!» Добавлю, артиста надо защищать, от ближайшего окружения в первую очередь.

Потому, видимо, что Ольгой Яковлевой действительно «занимались», да к тому же такой, как Эфрос, ее мемуары по охвату шире, глубже, концептуально отважней, чем у Егоровой. Егорова в основном любила, Яковлева в основном работала.

Любителям «клубнички» с ее текстом делать нечего. Автор не опускается до объяснений на тему, обывателям лакомую. У Эфроса своя семья, у нее своя – все, никакого стриптиза. Хотя приводятся письма к ней Эфроса, нежные, доверительные, целомудренные, отметающие шелуху сплетен. И для него, и для нее самое главное театр. Да, гадюшник, но в сполохах божественного.

Яковлевой сразу заявлено и выдержано до последней строки: Эфрос – Учитель, Художник, Созидатель. Удовлетворены? Если нет, браться за чтение ее мемуаров не надо.

Гениальный режиссер и бесспорно талантливая актриса предстают в слиянии, очищенном от житейского сора. У каждого их них есть свой дом, надежный тыл. У Эфроса жена – умница, соратница, критик Наталья Крымова. У Яковлевой муж Игорь Нетто, чемпион, олимпиец, капитан сборной футбольной команды. Предательство их исключено, что редкость при демонстративном бесстыдстве повальных измен, адюльтеров театрального мира.

Уважения достойно и то, что Ольга Яковлева, обладая жгучим, взрывчатым темпераментом, сама осознав и раскрыв нам, читателям, причины с ним, Эфрасом, содеянного, способна, собрав волю в кулак, к расследованию, кропотливому, основанному на фактах, документальных свидетельствах, убийства дорогого ей человека.

Вывод: если заказчиком убийства режиссера была власть, то исполнители, и очень ретивые, нашлись в ближайшем окружении, из того же профессионального цеха, при поддержке активно в травле участвовавшей, «прогрессивной общественности». Кавычки не мои – Яковлевой.

Яковлева упоминает статью-письмо под названием «Украденный юбилей», напечатанную в парижской «Русской мысли» за подписями Аксенова, Бродского, Вишневской, Владимова, Круглого, Максимова, Неизвестного, Ростроповича в защиту Любимова, решившего остаться на Западе, и у которого Эфрос, придя на Таганку, «украл», по их мнению, юбилей. Методы стравливания Любимова и Эфроса совпадают, как под копирку, с разжигаемой той же «прогрессивной общественностью» рознью между Рихтером и Гилельсом, что мне довелось наблюдать в непосредственной близости, учась с дочерью Гилельса, Леной, в одной школе и будучи вхожей в их дом. Гилельса сделали козлом отпущения за пособничество якобы советской власти, а Рихтера возвели в сан страдальца, мученика, коим он отнюдь не являлся. Когда на конкурсе Чайковского первую премию у пианистов получил не Миша Дихтер, как хотелось публике, а Гриша Соколов, в Гилельса, на конкурсе среди пианистов председательствовавшего, плевали в буквальном смысле, его машину обливали помоями, с криком «позор!». У Эфроса резали дубленку, прокалывали автомобильные шины. Яковлева пишет, как дружно набросились на «падшего режиссера». «Дружно, – цитирую, – подталкивая его к могиле…» Столь же дружно постарались ускорить смерть Гилельса. Но самое поразительное, что и теперь у гонителей великого музыканта не возникает ни капли раскаяния.

Совсем недавно, уже здесь в Америке, я услышала от человека, как считала, просвещенного, интеллигентного, что-де мы – примечательно это «мы» – концерты Гилельса игнорировали, потому как чтили Рихтера. А чтить обоих кто запрещал, кто навязал выбор: либо – либо? Кто изобрел примитивную до оторопи шкалу, вколоченную в мозги? Кто ввел разделительную, как в концлагере, черту-полосу: тут мол, «жертвы», а тут «палачи». И ведь где, в творческой среде, пожирая друг друга, как крысы.

Диагноз состояния общества в эпоху «застоя» Эфрос поставил: «Бороться за идею хотят все, но никто ради нее не хочет ничем жертвовать». Золотые слова. На такое высказывание мог осмелиться лишь человек, не втянутый ни в какую групповщину, свободный, отрешившийся от каких-либо навязываний, хоть справа, хоть слева. Позиция, в нашем отечестве, с нашим рабским менталитетом, непростительная. Свора шавок набрасывается с обеих сторон.

Цитирую Яковлеву: «Сам он иногда говорил полушутя: «Вот ужас-то! Приходит Любимов в кабинет к начальству – он там свой. Ефремов тоже приходит, видимо, по матушке скажет – и свой. А приходит Завадский – чужой»». А уж он-то сам чужим оказался не только в начальственных кабинетах.

И чужого – ату! В грязь его, вот такого, окунуть за врожденную, природную чистоплотность, отстраненность от дрязг, от «общей борьбы с системой», брезгливость к политиканству, шутовскому, ничуть не рисковому, с гарантированной поддержкой тех, кто, наказывая других, им простит шалости.

Яковлева дивится, почему все сходит с рук Любимову на Таганке, а спектакли Эфроса и в Ленкоме, и на Малой Бронной закрываются, даже если явной крамолы не находят. Она пишет: «Это что же за власть такая, вы к ней якобы в оппозиции, вы ей все время фиги показываете в кармане – и та же самая власть выстроила оппозиционному театру огромное новое здание? Какая здесь логика? Художники, которые находились в оппозиции, даже внутренней, скрытой, не очень-то получали помещение и главрежество. А тут «оппозиционерам» выстроили этакий огромный театр-ангар, вполне, впрочем, современный. И говорят: «Владейте им, оппозиционеры, – оппозиционеры по отношению к нам!» Какая-то тут была нестыковка. Или власть была хорошей?!»

Нет, Ольга Михайловна, власть хорошей не была, но вот стыковка у нее с «оппозицией» имелась. Актеры с Таганки не зря подозревали, что решение Любимова остаться за рубежом не было спонтанным. Уже в 2001 году, выступая по телевидению, Юрий Петрович изрек буквально следующее: «Андропов встретил меня радушно, вышел из-за стола, протягивая руки». С такой поддержкой, можно было, конечно, ни за отъезд на Запад не опасаться, ни за возвращение оттуда, если вздумается. Кстати, Яковлева упускает еще деталь: в труппе Таганки состоял зять Андропова, муж его дочери Ирины. Так что стыковка тут окрашивалась еще и семейственностью, укрепляющей сцепку власти и «оппозиции» не только в случае с Андроповым и Любимовым.

Впрочем, это все детали, важно, что Яковлева обнажает бесстрашно то, о чем не принято вслух говорить: многие, весьма многие из наших властителей дум, власть эпатируя, одновременно заручались поддержкой покровителей из властных структур. Но подробней об этом как-нибудь в другой раз…

У Яковлевой, потерявшей Эфроса, умирает муж, Игорь Нетто. Списали его из спорта в тридцать шесть лет. Он лег, уткнулся в стенку и не вставал, как парализованный, месяц.

«А потом, в 1991–1992 годах, государство в одночасье сделало спортсменов полубомжами, и не только их. Потеряв из-за инфляции все немногие деньги, накопленные на старость, Игорь вообще растерялся. Я только теперь понимаю, что он испытывал со своей пенсией в 97 рублей. У него был не просто стресс, а какое-то скрытое отчаяние. Он никак не мог понять, на что он имеет право, а на что уже – никогда, что может себе позволить? Боялся сесть за руль машины, которую ему подарили на шестидесятилетие, и она долго ржавела под открытым небом, разворовывалась по частям на глазах у милиции. Он покупал какие-то сверхдешевые продукты, а когда я его посылала постричься в парикмахерскую говорил: «Нет-нет. Можно не сегодня, а завтра?» И не шел, приходилось стричь насильно самой. Это были уже первые признаки заболевания: то ли он боялся жизни, то ли людей. Когда шатается земля под ногами, человеку уже страшно и на улицу выходить».

Нетто болел долго, мучительно, нуждался в круглосуточном наблюдении, уходе, но нанять сиделку не на что, да и негде ее поселить в их крошечной квартире. Гордость отечественного спорта, Игорь Нетто скончался от запущенной пневмонии, нелепо, по небрежности врачей: в больнице ему давали не то лекарство, не в той дозировке.

Вдова, театральная звезда, идет за назначенной ей пенсией в сопровождении собачки, кокер-спаниеля, терзаясь вопросом: можно ли было Игоря спасти? А Эфроса? «Скорая помощь» приехала, как обычно, с опозданием и без необходимой для реанимации аппаратуры, хотя институт Склифосовского – в двух шагах. Цепь случайностей. Или не случайностей?

Да, господа, это не театр – это Россия.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации