Электронная библиотека » Надежда Кожевникова » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 18:21


Автор книги: Надежда Кожевникова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Отец и сын

Наше знакомство состоялось, когда мне исполнилось четыре года, а дед после смерти бабушки Надежды, умершей за год до моего рождения, успел жениться, прожить в новом браке столько, чтобы жена новая Зоя, не помню отчества, на его площади прописалась, прописала и взрослого сына, дед же оказался ни при чем.

По сути бездомного, деда доставили в Переделкино, и все пожитки его составляли книги. Не библиотека – куда там! – разрозненные, кое-как сброшюрованные издания, перевязанные веревками по стопкам. Вот именно их, спустя годы, таможенники в Шереметьеве мне будут, как контрабанду, швырять. Плеханова, серийные, копеечной стоимости, выпуски из «Библиотечки марксиста». Дед их в Москву из сибирской ссылки привез. И вот разложил в комнатенке на даче, вроде как очень довольный.

Довольный всем и всегда – такая черта была в нем ключевой и запомнилась всего отчетливее. Никогда ни на что он не гневался, голоса не повышал, принял как данность и осуждение сына, не простившего измены памяти своей матери: инициатива в переселении деда к нам принадлежала моей маме.

Я долго считала, что именно этот конфликт лег в основу их с папой размолвки. Не ссорились, но практически не разговаривали. Причем, если папа когда и вскипал, дед стойко хранил невозмутимость. Дожил до девяноста одного, ослепнув, но «Полтаву» чесал наизусть. И не только «Полтаву».

Общение с ним могло дать куда больше, чем я взять пожелала. Никто ведь меня не вынуждал принимать чью-либо сторону в его разногласии с папой. Между тем, не задумываясь, да и не способная в те годы к подобным раздумьям, я признала папину правоту во всем – на том основании, что люблю его больше.

Дед и этот разрыв принял к сведению, не выказав никакого огорчения. Натыкаясь на меня в коридоре, удивлялся: Надя? Как выросла… Все та же улыбка, в неизменной приветливости граничащая с полной бесчувственностью. С революционным прошлым, тюрьмой, ссылкой, нрав деда как-то не стыковался. По моим представлениям, он не стал бы бороться ни за что. Или я ошибалась?

Он был классический идеалист, что по-житейски выражалось в упрямстве, маскируемом как бы рассеянностью, отвлеченностью. Потребности свои личные свел до такого мизера, что, как разъясняла мама, позорил нашу семью, и прежде всего своего сына. Действительно, срывы, хоть и редко, случались, и папа ну чуть ли не со слезами умолял: «Смени костюм, вот тебе мой, а этот – в помойку!» В ответ, по контрасту, сдержанно, мирно: «Да ты, Дима, не нервничай.» Уж не издевался ли? Нащупав, чем сына уязвить, доставал тут его планомерно, методично. «Что люди скажут?!» – по маминой формулировке. И – в отместку, что ли? – с проворством, при его возрасте удивительном, успевал-таки припрятать протертые до дыр штаны. Старческое слабоумие проявлялось у него исключительно вот на этом участке. Читал по-немецки и по-французски, а по-английски со словарем.

Позорить же нашу семью он мог только в двух случаях: когда вывозили его за пенсией, которую он сразу же клал на сберкнижку, и в кремлевскую поликлинику, для профилактики, где обслуживался как член семьи.

Эти выходы в свет, от силы раз в месяц, сопровождались, а точнее сказать, предварялись буйными сценами. Сын за отцом гонялся, чтобы под душ его затащить, а уж мама и домработница Варя с чистым бельем подстерегали. Вот-вот уж настигли, и вдруг уворачивался с бесовской улыбкой: у себя запрется, и что тогда – дверь вышибать?

Можно сказать, родители с обеих сторон представлены были родственниками, друг друга достойными. По маминой линии – откровенной дурехой бабусей, охорашивающейся постоянно, кокетливой как институтка, а по папиной – дедом, сбрендившим в сторону прямо противоположную. Опорки, в которых он шаркал, изношены были до такой степени, что превратились уже в изделие, будто выполненное по заказу для персонажей из пьесы «На дне». Ван-Гог создал из подобной обувки шедевр, так и названный: «Башмаки».

Между тем, одетый как оборванец, дед лицом оставался не только благообразен, но утончен, аристократичен. Высоколобый, светлокожий, в очках с овальными стеклышками, тогда устаревшими, но после, спустя эдак лет семьдесят, снова вошедшими в моду. Усы, бородка, как ни странно, холеная. Когда насильно его впихивали в папин костюм, каким еще молодцом смотрелся! Сидя рядом с шофером в казенной «Волге» был просто неотразим.

Но помимо причуд у деда имелся и крупный, и уже непростительный недостаток: откровенное ничегонеделанье, неучастие ни в чем.

На пенсию вышел, ни дня не промедлив. Врач-дерматолог, с опытом ссыльно-сибирским, где сифилитики толпами к нему стояли, и он их вылечивал – верю! Есть доказательства. В малолетстве у меня же самой случилась экзема. Сквозь забинтованные запястья желто, зловонно сочился гной. К каким только знаменитостям не таскали! Но очередной светило, вторя прочим, заключал: все это на нервной почве.

Каково это было слышать, оскорбления такие! В благополучии, холе, «нервная почва» – откуда?! Но язвы все больше воспалялись. Воображаю, как ужасалась моему будущему мама, суеверно, как ей было свойственно, казнясь: за что?

От отчаяния, наверно, обратились к деду. Он тогда уже в нелюдимость погрузился с головой. Целыми днями что-то читал, затворившись. Даже к столу общему не выходил. Домработница взывала: Михаил Петрович, откройте, обед несу! Дед, вроде как недослышивая, переспрашивал: что-что? И отодвинуть задвижку-шпингалет не торопился.

Из кельи его несло затхлостью. Пяти-шестилетней, удавалось еще на диване сбоку примащиваться, где он среди книг возлежал, но их становилось все больше, неприятный запах усиливался, да и надобность в моих посещениях постепенно отпала.

Хотя от напасти экземной именно он меня избавил. Процесс излечения стерся, но результат налицо: болячки те детские никогда больше не возобновлялись. Но и признательность деду растворилась, а удержался, напротив, укор: действительно, эгоист. Знания, способности, как скупой рыцарь, запрятал, отгородившись от всех.

К таким выводам я, правда, пришла, не без подсказки мамы. Ответственность за наше воспитание в ней не умолкала никогда. Любая мелочь в ее изложении получала нравоучительную окраску. Я всем советам ее внимала с раскрытым ртом и ставши взрослой, и уже выйдя замуж. Что вовсе не значит, что я им следовала, но выслушивала с наслаждением. И готова бы слушать теперь маму мою, иной раз наивную, склонную к упрощением, но и к прозрениям тоже. Округлив небольшие, с жемчужным блеском глаза, понизив голос для большей выразительности, она выговаривала: самое страшное, Надя, безразличие, ко всему, ко всем.

Дед в такую готовую схему укладывался. В последний раз мне пришлось с ним соприкоснуться, когда неуспехи мои в математике достигли черты уже роковой: пересдача грозила, чуть ли не второгодничество. Тут и припомнилось, что в Харьковском университете дед первый курс на математическом факультете проучился, откуда был вычищен за неблагонадежность. Восстановиться после позволили только на медицинском. Тогда уже, значит, к точным наукам допускались только проверенные.

Вот ведь какая темная штука – генетика. Дед, пусть и в начале века, алгебре, геометрии ну и чему-то еще, мне не ведомому, обучаясь, получил внучку, которая и в арифметике ни в зуб ногой. Меня это нисколько не обескураживало: справившись кое-как с временной трудностью, твердо знала, что тут же, получив свою тройку, выкину ненужный мне мусор из головы. Чуть только потерпеть.

Дед объяснения начинал терпеливо, приветливо, но с фразы, о способностях к педагогике не свидетельствующей: ну это же, Надя, так просто…

Не претендуя на сообразительность в данной области, я, все же уязвленная, закипала, утрачивая начисто способность что-либо воспринимать. Дед глядел с удивлением. И по темпераменту мы сильно разнились. Ждал. Прищур сквозь очки, снисходительная улыбка, что уже буйство вызывало. Тетрадки, учебники летели со стола. Опять никакой реакции. Только взгляд уплывал в окно: там черемуха зацветала. О чем-то он думал, что к занятиям нашим никакого отношения не имело. Но об этом я уже не узнаю никогда.

А на четырнадцатилетие вдруг от него получила подарок: иллюстрированное юбилейное издание «Нивы» под названием «Девятнадцатый век». Вручено оно было с торжественностью, деду не свойственной, да и не оправданной внешними данными лишенной обложки, обтрепавшейся книги. Как и бывает, потом оценилось. «Девятнадцатый век» обрел достойный коленкоровый переплет и в путешествия пустился повсюду, куда нашу семью ни заносило. Удача: вывезти удалось. Теперь он здесь, в США. Реликвия. Знал бы дед, знал бы хоть кто, что нас ждет, что там может случиться, в будущем.

Дед был еще жив, когда пьеса Сартра «Альтонские затворники» всколыхнула если не совпадением, то сходством. Тогда уже, пусть неосознанно, ключи подыскивались к загадке его отшельничества. Но отсутствовало еще очень важное: тот сердечный толчок, зовущий дознаться правды.

Мне было известно, что папа с родителями из сибирской глубинки в столицу прибыл к концу двадцатых. Припозднились (и сильно) к дележке пирога. Друзья их, Рыков, Бубнов, Куйбышев утвердились уже в кремлевских апартаментах, а новоявленным провинциалам досталась комната в коммуналке. Но в гости их звали, в те самые «белые коридоры», описанные Ходасевичем, где наличествовал и царский сервиз с золоченым двуглавым орлом на белом фоне, что вожди поделили по-братски: кому кофейные чашечки, а кому бульонные, и блюда, салатницы по семьям разбрелись, в кремлевском теперь общежитии соседствующим. И вот там, в присутствии юноши Вадима, произошел инцидент, глубоко запавший, о котором я не раз в папином изложении слышала.

Поначалу все мило, чинно, хозяева угощают, гости благодарят. И вдруг моя бабушка, в честь которой меня и назвали, чашку хрупкую вверх дном опрокидывает, зрит клеймо с орлом и, в гневе из-за стола вскакивая, выдает примерно следующее: мы, мол, за это кровь проливали, чтобы вы потом… Решительно: уходим, Вадим, ноги моей больше… Ну, в общем, сюжет повестей Юрия Трифонова.

Папа, рассказывая, каждый раз умилялся. Но иной раз с комментариями, осторожно, вступала мама: «Понятно-де, конечно, но все же невежливо. И, слышишь, Надя, скандалов следует избегать, Хотя, разумеется, – мельком на папу взгляд, – Надежда Георгиевна имела право».

Сама мама не имела. Никакого. Из ее родни в революции никто не участвовал. Отца, поляка, варшавянина, студента юридического факультета, в Первую мировую войну мобилизовали, он на фронте до маминого рождения погиб. Как можно догадаться, не на стороне красных.

Впрочем, и скандалистке-бабке следовало бы не вопить Кассандрой, а оглядеться повнимательнее. Папа об этом не рассказывал, но, судя по датам, переезду Кожевниковых в Москву предшествовал массовый отстрел меньшевиков в Сибири. А именно в этой партии состоял Михаил Петрович, мой дед.

Земля загорелась под ногами, вот и снялись, ринулись куда подальше. Москва, верно, увиделась как другая часть света: там и намеревались затеряться? Защиту найти у друзей, вышедших к той поре в большие начальники? Но промашка: никто никого уже защитить не мог. Бабке Надежде это бы углядеть, что поважнее сервизов: страх, достигший Кремля.

Вижу сцену, тоже вычлененную из папиного устного творчества: начало тридцатых, Вахтанговский театр, в ложе, рядом с юным рабфаковцем Вадимом, Рыков, старый семейный друг. Достает из портфеля бутерброды, угощает, знает, видит, что парень голоден. На сцене, может быть, «Турандот». Но главный, кровавый спектакль уже тоже готов к запуску: шахтинский процесс, потом Промпартии, и Рыков, Бухарин после будут задействованы. Наталка, дочь Рыкова, папина сверстница, подружка, вот-вот пустится по кругам ГУЛАГа. «Ешь, ешь, Вадим», – возможно, последнее, что он слышит от человека, чье имя долгие годы нельзя будет упоминать.

Никогда, ни при каких обстоятельствах папой не разъяснялось, как удалось их семье уцелеть, при том, что дед, уже обреченный как меньшевик, был к тому же среди организаторов побега Сталина из Туруханского края. Есть исторический снимок: дед, правда, маячит в задних рядах, а на переднем смуглый усач в белой бекеше.

И бабка тоже, вполне в пару деду: оказавшись в одной камере с Инессой Арманд, сфотографировалась с ней вместе на память. В определенные годы подобные раритеты смысл получали конкретный: спасайся кто может, и поскорей.

Но, конечно, они догадались, как им повезло, что не успели в столице высунуться. Коммуналка куда как надежней, чем Кремль, Гнездниковский, Дом на набережной на улице Серафимовича. Тихо-тихо, молчком, неприметно. Даже бабка, при своей бешености, затаилась.

В пятьдесят с гаком лет поступила на курсы, с дипломом диетсестры в профсоюзный дом отдыха устроилась. Дед при ней: венеролог кстати пришелся. Но главное, чтобы забыли, чтобы сыну не помешать.

В такой вот подсветке бурная папина деятельность, взлеты карьерные иначе уже увиделись. Хотя он мне и внушал, что победивший в стране пролетариат ему изначально родственен, братственен – теперь сомневаюсь. Полагаю, что пришлось ему в этом себя самого убеждать. Не без принуждения, извне напирающего. За его мускулистой, широкой спиной родители притаились. Вот с каким грузом он жил, не признаваясь никому.

Храню фотографию: в пальто кожаном, стянутом в талии, очень уверенный, очень гордый, без тени улыбки, как диктовалось модой – вот он, молодой герой. В те же самые годы, загнавшие в угол родителей, их сын старт взял, и пошел и пошел, все выше, выше.

А уже после сорока роман написал «Заре навстречу», ошибочно отнесенный к реалистическому жанру, на самом же деле романтическую сказку про то, каких бы хотелось ему иметь родителей и какую страну. В обоих случаях то, что он вообразил, с реальностью слабо соотносилось.

В «Заре навстречу» (название, кстати, учитывая, что случилось потом, не лишено саркастичности) среди персонажей есть некий Савич, меньшевик, отношение к которому автора, я бы сказала, пристрастно враждебное. И манеры его, усмешки, любезность, маскирующая эгоцентризм, расплывчатость и в характере, и в суждениях, чуждая кругу ссыльных революционеров, куда он по случайности затесался, – все это в романе воссоздается так живо, ярко, что, видимо, человек такой был, жил.

И как-то меня осенило: он-то мой дед и есть! Он, а не Сапожков – то бишь Кожевников, – который тоже, быть может, существовал, но только не в качестве отца будущего писателя. Про Михаила Петровича одна только фраза, безусловно, справедлива, с которой биографический роман и начат: «Что бы ни случилось, отец всегда держал себя с Тимой вежливо».

Что же касается остального, заботливости трогательной, тайного жара души, обнаруживаемого с обаятельной неумелостью в отношениях и с женой, и с сыном, скромного героизма, свойственного по утвержденному мифу «старым большевикам», – вот это, как мне представляется, автором было взято из собственных душевных ресурсов. Да и в образе матери, в романе названной Варей, я нашу маму узнаю, именно ей присущую женственность, лукавство, чарующе обволакивающие то стержневое, что без надобности ею не демонстрировалось.

Один только эпизод, подтверждающий, что бабка моя, Надежда Георгиевна, была другая. Вадим, военный корреспондент, возвращается с фронта и мчится, преданный сын, к родителям, вернувшимся уже из эвакуации (проведенной в Казани, среди писательской родни, куда, как известно, Марину Цветаеву не подпустили), и – неловкость: матушка от объятий отстраняется, обнаружив у сына вшей, и на ночь укладывает его в коридорчике, на сундуке.

Знаю от мамы: папа явился к ней в ту же ночь, в ту пору еще любовником, причем без выказываемого намерения жениться. И, видимо, то, как она его встретила, по контрасту с материнской «любовью», в нем, баловне-холостяке, что-то сместило. Но несмотря ни на что, до последнего часа, пока Надежда Георгиевна была жива, половину зарплаты, пайков, сын ей приносил. В «Заре навстречу» – куда уж тогдашним критикам угадать! – тема семьи, любви, в детстве столь важной и не дополученной, и стала в романе главенствующей, получив компенсацию творческую. Из боли, из грусти, из отнятого прорастает этот мажор. Думаю, что когда папа в начале пятидесятых «Заре навстречу» писал, он был полноценно – после это будет все реже и реже – по-писательски счастлив.

А что же дед? Он ведь «Заре навстречу» читал. Но не умилился, и потому что такие порывы с возрастом вообще иссякают, и потому, вероятно, что в докторе Сапожкове себя не признал. Сын-писатель подменил как бы себе родителей, и дед, если бы был на такое способен, скорее мог бы обидеться. Что было, как было на самом деле, он-то уж знал.

И что в «старые большевики» его записали, восторг вряд ли вызвало. Полагаю, что эта идея им была выкорчевана из сознания задолго до переезда семьи в Москву. Не даром ведь уклонился от регистрации, положенной членам партии: меньшевиком объявляться, конечно же, было самоубийственным, но и в коммунисты не заступил, что в столице, на новом месте, да при друзьях-вождях легко бы сошло с рук. Он же, убыв, никуда никогда так и не прибыл, затерялся, след свой, революционно-ссыльный, оборвав, и – уцелел. Умно. Но до того в нем, видимо, многое накопилось, из-за чего он сговариваться с победителями не пожелал.

В Сибирь Октябрьская революция вступила позднее, но ее зверская физиономия наверняка совпадала с описываемым день изо дня Зинаидой Гиппиус в «Петербургских дневниках». Погромы, избиения противников всех оттенков, можно не сомневаться, там в тех же подробностях развернулись. И если для мальчика Димы-Тимы кровавая каша, с детством совпав, воспринималась буднично, то на глазах у таких, как его родители, перевернулся мир.

Собственно говоря, еще раз. Потому как в судьбе студента Михаила Кожевникова ни тюрьма, ни ссылка, как натурой, так и взглядами нисколько не предполагались. В молодежных брожениях он активного участия не принимал. Знаю доподлинно, со слов папы: дед первый раз в одиночку попал, не пожелав выдать тех, кто оставил у него материал для взрывчатки, вату и нитроглицерин, всего-то на ночь, но кто-то донес, и нагрянули с обыском. Не политика, а понятия, кодекс чести были причиной его мужественного молчания. Обыкновенный российский интеллигент, из тех, чья порода после Октябрьской изничтожилась и никогда больше не возродилась. В условиях советской действительности, основанной изначально на компромиссе, такой человеческий тип был исключен. Карьера, льготы, «тридцать сребреников» такими, как дед, инстинктивно, на подсознательном уровне отторгались. Ни переубедить, ни заставить – только убить. Но дед умудрился дожить до девяноста с лишком.

Окаменев, зацепенев, залегши на дно, в тине болотной. И, полагаю, он отчет себе отдавал, что ни сын и ни внуки от него ничего не унаследуют. Воля должна быть железная, чтобы жить, с готовностью исчезнуть бесследно, навсегда похороненным остаться в самом себе.

Советская власть его закопала живьем. И папе, в сущности, ничего другого не оставалось, как выдумать себе родителей. Те, от кого он произошел, погибли в революционном чаду среди побежденных. И потому только, что он от них оторвался, на свет появилась я.

Золушка

У Катаева в «Святом колодце» она явлена в образе молодой белокурой молочницы, промчавшейся на мотороллере с сыном героя повествования, а после застигнутой с ним же рядом спящей, как отмечает автор, сном праведницы, разбросавшей на полу «красное платье, чулки без шва, на спинке стула висел черный девичий бюстгальтер с белыми пуговицами».

Тогда, в середине шестидесятых, классик советской литературы возник перед читателями в новом качестве стилиста-экспериментатора, от книги к книге все больше смелея, все решительнее своевольничая с прошлым, и эпизод с «молочницей» для литературной общественности, конечно же, заслонился другими, виртуозно вкрапленными в его тексты ребусами: «птицелов», «ключик», «синеглазый», «человек-дятел» возбуждали разгадыванием прототипов, что, впрочем, не составляло труда. То, что и «молочница» существовала в реальности, знали, верно, лишь в Переделкино, где «Святой колодец» писался и откуда «молочница» была родом. Как и я.

Помню ее белобрысой, с туго стянутыми косицами. Помню страстное свое ожидание, маяту у калитки, волнение: придет, не придет? А завидев, как в подзорной трубе, наметившуюся в конце улицы фигурку, не умела сдержаться, бежала навстречу. Она была меня старше на год. Ей было шесть, мне пять. Ее взрослость мною воспринималась бесспорной и навсегда определенной дистанцией. Ко мне она шла уверенно, неспешно, я же кидалась, бесилась от радости, как щенок.

Она решала, во что нам играть. Ей полагалось быть принцессой, а мне то пажом, то служанкой, ее обряжающей к свиданию с тем, кому она гордо скажет: нет, я тебя не люблю!

Эти слова, то, как она их произносила, доводило меня до слез. И когда нас звали обедать, жуя котлету, шептала в том образе, что она мне внушила: ну, пожалуйста, умоляю, не покидай меня.

Ничего подобного я потом никогда не произносила. Мука зависимости, сладостной и влекущей, как омут, изжилась у дачной калитки, где мы с ней расставались. «Да не цепляйся, – я слышала, – доиграем завтра». И уходила, не оглядываясь.

Хотя мы жили совсем близко друг от друга, практически на одной улице, но как бы по разные стороны барьера, сообщению не препятствующего, но и неодолимого. Оттуда-сюда приносили свежий творог, ягоды, еще теплые яйца, впрочем, все реже, и в итоге и дачники, и местные жители вместе стали томиться в очереди тесного вонючего магазина.

Но спайка между тем и другим миром еще оставалось прочной. Кто в ком больше нуждался – трудно сказать. Так называемый писательский городок состоял не только из дач, там базировалось и Литфондовское хозяйство со своей ремонтно-строительной конторой, автобазой и, конечно же, Домом творчества, обслуживанием которого занималось местное население.

В той, скажем, подсобной среде имелись свои легендарные личности. Истопник дядя Вася был среди писателей и популярнее, и почитаемее, чем какой-нибудь лауреат каких-то там премий. Если котел вышел из строя, а мороз градусов под тридцать, тут взвоешь, а кроме как от дяди Васи спасения неоткуда ждать. Мой папа, к примеру, первым спешил пожать дяде Васе руку, что вовсе не наблюдалось при встречах с коллегами.

Краснодеревщика Сашу Коровкина могли развратить неумеренной лестью, но он на заманы не поддавался и жестко и, надо сказать, справедливо выстраивал драматургов, прозаиков, критиков в затылок друг к другу, нетерпеливых одергивая: «Не-е, вначале Арбузову обещал, вы будете за Леоновым, но нескоро, там беседку сооружаем. – Помолчав, солидно: – Узорчатую».

Медсестра Валя за многие годы в решето исколола все почти знаменитые задницы, и когда с ней, уже пожилой,

Андрей Вознесенский опубликовал интервью, спокойная взвешенность ее интонаций контрастировала с заискиваниями – впрочем, понятными, – его, поэта.

Никин отец в той иерархии занимал особое место: лесничий. В бурном послевоенном строительстве столетние ели на участках владельцам мешали, но без санкции, данной лесничеством, их не решались валить.

Потом, спустя много лет, при ельцинской разудалой «демократии», ни о чем уже спрашивать не будут. Но отец Ники успел умереть до того. Помню, как в ожидании его к нам прихода, сидела, залипнув, на сыром от смолы пне, ожидая возмездия, вплоть до того, что папу и маму арестуют, посадят в тюрьму.

Никин отец считался неподкупным, нарушителей штрафовал. Если бы я знала, что речь идет лишь о деньгах! Когда окликнули: «Надя, где ты? Иди сюда!» – дернулась, но смола, слезы дерева, не пускали. И я тоже заплакала, с облегчением и вместе с тем с ощущением смутной вины.

Тогда же узнала про Никины измены. Оказалось, я у нее не одна, она дружит еще с Варей Фединой и с Варей Тихоновой, а меня обманывает, ссылаясь то на простуду или что ее не пустили ко мне. Я делала вид, что верю, хотя ее склонность без надобности привирать не раз уже обнаруживалась.

Как-то, под строжайшим секретам сообщила, что она сирота и настоящие ее родители погибли в авиационной катастрофе. Рассказывая, рыдала и я вместе с ней. Но после возникла другая версия: якобы отец похитил ее мать у своего начальника, пришлось скрываться, скитаться, и здесь, в поселке, они живут под чужой фамилией. Но я видела ее маму, суетливую, с бегающими, вороватыми глазками, и романтическая история с ней, вот такой, совершенно не вязалась. Зачем Ника несуразицу плетет, было и непонятно, и неприятно. Но я не осмеливалась объясниться с ней напрямик.

У меня уже в детстве проявилась запальчивость, свое мнение, настроение скрывать не умела, отвергала любые попытки меня обуздать, а вот Нике не только позволяла верховодить, но и опасалась ее огорчить.

Хотя держалась она уверенно, властно, что-то мелькало уязвимое, но что именно, я не понимала. Может быть, социальные перегородки в нашем «бесклассовом» обществе ей открылись раньше, чем мне? Доказывала свое надо мной превосходство иной раз с жестокостью. Однажды поймала ее усмешку, когда удалось в очередной раз довести меня до слез.

Столько забылось, а это посейчас помню. В общей комнате с младшей сестрой я металась в бреду. Мама, войдя к нам, пощупала лоб и врача вызвала. Откуда инфекция, никто не знал. А я молчала. Организм мой много способен выдержать, а вот с психикой иначе, но беречь себя тут труднее, чем от простуды.

Случай, впрочем, был из банальных, никем не минуемых. Непременно находится тот или та, кто впервые сообщает ужасную тайну: как, в результате чего, появляются дети. У меня этапы взросления проходили всегда с запозданием, кризисно, воспаленно, как корь, опасная осложнениями, если ей вовремя не переболеть.

Учась в школе, анекдотом соленым смеялась последней, уже над собой вызвав дружный хохот. Впрочем, с одноклассниками мне повезло: я не стала объектом травли, хотя подставлялась упорно, упрямо. Апогей был достигнут в каникулы, на традиционном праздновании новогодней елки. По возрасту нам уже полагалась вечеринка, но я отстала и тут, ожидая привычного: хороводов, раздачи подарков. Но вдруг обнаружила, что гости куда-то исчезли: в квартире родителей на Лаврушинском найти укромные уголки не составляло труда. Вот тут наконец прозрела: коварство, предательство! Билась в дверь запертой ванной, выискивала парочки, затаившиеся на кухне, в коридорах: в доме так называемого сталинского стиля помещения обладали коленчатыми извивами, как свернутый в кольца удав. Хорошо играть в прятки или загонять в угол преследуемых. В этом я преуспела. Всех выгнала и к приходу родителей продолжала неистовствовать.

Уснула под елкой. Но когда возобновились занятия, одноклассники меня встретили как ни в чем не бывало: в тот период столько нового открывалось, захватывающего, что им оказалось не до меня.

Ника куда большую выказала заинтересованность: ей что ли наслаждение доставляло наблюдать, как я снова чему-то ужасаюсь, что мне абсолютно не хотелось знать? Но, пожалуй, переусердствовала: я перестала искать с ней встреч. А окончательно нас разлучила школа.

Она пошла в поселковую, куда ученики зимой отправлялись на лыжах, а меня в музыкальную определили, при консерватории, знаменитую ЦМШ. Ввела в заблуждение экзаменаторов, забыв фортепьянную пьеску, но сказав, не смутившись: я лучше спою! И приняли, с диагнозом «артистичность».

Знатоки допустили ошибку. Не способности к музыке меня отличали, а безмятежное, вольное, сельское детство. И оно закончилось.

Контраст между тем, какой я была и какой стала в окружении юных гениев, был столь разителен, что родители пугливо затихли. Фанатизм от меня нисколько не ожидался, и вроде бы не от кого было его унаследовать. В семье жизнелюбов выродок объявился, исступленно себя истязающий за пыточным агрегатом, то бишь роялем фирмы «Бехштейн» приобретенным мамой по случаю за цену, значительно уступающую его стоимости.

Не только с Никой, но и ни с кем из сверстников-немузыкантов я не общалась. Рояль вытеснил все. Но хотя исполнительская карьера мне не далась, какое блаженство – твердо знать, ясно видеть поставленную цель. Без этого жизнь превращается в хаос.

Ника возникла вновь, когда я уже заканчивала школу, остервенело готовилась к выпускным экзаменам. Мы ехали с дачи в город, и мама, сидя за рулем «Москвича», воскликнула: поглядите, как Ника расцвела, ну просто красавица! И папа кивнул с видом знатока.

Стояла на обочине, и мама, притормозив, предложила ее подвезти. Но Ника отказалась. На ней было что-то синие, под цвет глаз, и белое, загар оттеняющее. А главное, она была счастлива, ликующе, упоенно. В маме, стопроцентной женщине, это мгновенно нашло отклик. Сказала, лишь мы отъехали: девочка влюблена.

В кого – узнать оказалось нетрудно. В поселке в тайне ничего не удерживалось. Его звали Андрюша, он был сыном литературного босса, учился в МГИМО, водил отцовский «ЗиМ», зимой ходил без шапки, носил джинсы, словом, парень хоть куда.

У нас он бывал со своими родителями, но всегда торопился: к ней, Нике. Мы ведь рядом жили, на одной улице. Как-то обряжали с ним елку, и я зорко следила, чтобы не халтурил, аккуратно надевал петли игрушек на колючие веточки.

Как развивается их любовь, интереса не вызывало. И удивило не то, что они расстались, а что это обсуждается так горячо. Дачных романов в поселке случалось до черта, и, что называется, без последствий. А тут вдруг: опозорил, бросил! Или: да не пара она ему! Или: каков негодяй! Прямо как в пьесах Островского.

То, что ей сочувствовали как потерпевшей, Ника, думаю, воспринимала особо болезненно. Пощечина – прослыть неудачницей. Плюнуть бы на сплетни, но она не смогла. По обе же стороны барьера учуяли подоплеку: ее намерение вырваться из своей среды.

Мечтанья Золушки трогательны, пока скрыты. Если до времени они обнародуются, Золушка выставляется на потеху. Выясняется, что она небескорыстна, а в притязаниях своих смешна. Если нет счастливой развязки, окружающие упиваются собственной трезвостью, обывательской, зато оберегающей от соблазнов. То, что их-то никто не искушал, в расчет не берется. На амбиции всегда ополчаются, если их не венчает успех.

И вот мы еще раз с ней совпали: я не состоялась в профессии, она в роли Золушки провалилась. Но мне-то рояль уже только снился, а она продолжала пытаться утвердиться в том же амплуа.

Старый греховодник Катаев подметил точно: «молочница» охмуряла и его сына в числе прочих. От игр не отказывались, но жениться?

А Нику будто заклинило: именно здесь, в Переделкино, желала одержать победу, на глазах тех, кто, считала, ее отверг. Но, увы, ресурс дачников мужского пола был не безграничен.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации