Электронная библиотека » Надежда Кожевникова » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 18:21


Автор книги: Надежда Кожевникова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Рояль из дома Пастернака

Мне было семнадцать лет, когда к нам на дачу прибыл рояль с дачи Пастернаков. Поскольку мы с сестрой учились в Центральной музыкальной школе при консерватории, одного инструмента оказалось недостаточно: именно когда приближались часы занятий Кати, я испытывала прилив бешеного трудолюбия, не желала уступать ей клавиатуру, и мы ругались, даже порой дрались. Вот родители и решили во избежание конфликтов приобрести еще один «станок», и у нас появился старенький кабинетный «Ратке».

Его приобрели за какую-то смехотворную сумму, включающую и перевозку – благо недалеко, в том же Переделкино, с улицы Павленко на улицу Лермонтова. Как рояль перевозили, не помню в точности, но чуть ли не на телеге, и можно представить, как он, «Ратке», плыл мимо дачных заборов, сопровождаемый лаем окрестных собак.

Одновременно с покупкой мама получила согласие Станислава Генриховича Нейгауза, живущего там же, на Павленко, 3, послушать мою экзаменационную программу, и это единственное, что омрачило посещение дома Пастернаков. Хотя Стасик – его все так называли, и студенты, и даже люди малознакомые – проявил максимальную деликатность в оценке моих музыкальных перспектив.

Но я сама тогда уже о многом догадывалась и игру свою в присутствии Стасика воспринимала как повинность, необходимую, чтобы иметь возможность прийти туда, где жил и умер Борис Леонидович.

Особенно дороги мне были стихи Пастернака о музыке: играя концерт Шопена, я бормотала знаменитое «Удар, другой, пассаж, и – сразу / В шаров молочный ореол / Шопена траурная фраза / Всплывает, как больной орел». А уж когда Брамс, то конечно – «Никого не будет в доме, / Кроме сумерек. Один / Зимний день в сквозном проеме / Незадернутых гардин». И, казалось, все забыв, это я буду до смерти помнить. Мне чудилось тайное сокровенное совпадение в судьбе Пастернака с моими тогдашними переживаниями: у меня, как у него (прошу прощения за юношескую самонадеянность), любовь к музыке превосходила любовь музыки ко мне, и я больше понимала, больше чувствовала, чем могла выразить в звуках. Он, как и я, (снова прошу прощения) добровольно решился отказаться от профессии музыканта в тот как раз момент, когда вне музыки не мыслилось жить.

Вот в этом состоянии предчувствуемой драмы, застилавшей тогда для меня все другие события, я увидела Зинаиду Николаевну Пастернак в ее неизменном, классическом темном платье с белым воротничком. И первая фраза, что я из себя вытолкнула: «А у меня «Избранное» Бориса Леонидовича сперли. С дарственной надписью!»

Это было мое горе, вызвавшее в семье снисходительно-насмешливое сочувствие: «А не води в дом черт-те кого». Книга была надписана отцу, у него в «Знамени» был напечатан цикл стихов из «Доктора Живаго».

А вот Зинаида Николаевна поняла. В тот день, по слухам, суровая, малодоступная, она меня обворожила. Мы с ней листали альбом с фотографиями Бориса Леонидовича, и только боковым зрением я отмечала маму, что-то трепетно выспрашивающую у Стасика, у Лени, младшего сына Пастернаков, Наташи, его жены, никак не предполагая, что именно она, Наташа, станет Хранительницей, спасительницей этого Дома, что именно благодаря ее подвижничеству Зинаида Николаевна воскреснет спустя двадцать семь лет после смерти.

…Эту книгу, вышедшую тиражом в двенадцать тысяч экземпляров, на отличной бумаге, безупречно оформленную, по сегодняшней цене бутылки шампанского, сразу ставшую раритетом, купить можно только в Доме поэта в Переделкино. Я за тем туда и пришла спустя те же двадцать семь лет. От калитки до дома почему-то бежала. Увидела готовые распуститься тюльпаны, подумав, что сажала их, верно, Зинаида Николаевна. Но Наташа, Наталья Анисимовна, меня поправила: Зинаиду Николаевну занимало то, что полезно для семьи, для дома; вот огурцы, петрушка – это было по ее части.

Собственно, так ее образ и сложился, как женщины очень земной, хозяйственной, как бы в противовес своему гениальному спутнику. И хотя все знают, что со стороны судить о соответствии какой-либо супружеской пары нельзя, бессмысленно, догадки, домыслы в отношении людей выдающихся пресечь, увы, невозможно. Да и сам Пастернак размышлял над выбором Толстого, Пушкина. В его известной фразе – «А мне всегда казалось, что я перестал бы понимать Пушкина, если бы допустил, что он нуждался в нашем понимании больше, чем в Наталии Николаевне», – ключ к его собственной судьбе, его выбору. Но почему-то этим ключом долго – и уж не сознательно ли? – пренебрегали. Можно только дивиться, как так случилось, что та, с кем поэт прожил, прошел рука об руку тридцать с лишним лет, оказалась в тени, будто не заслуживающая внимания.

И вот наконец-то письма к ней, Зинаиде Николаевне, впервые опубликованные (как и многие уникальные фотографии), восстанавливающие не только цельный образ великого поэта, но и справедливость к женщине, жене, которую он предпочел всем. Писал их Борис Леонидович на протяжении всей жизни, и даже тогда, когда другая женщина появилась, когда, казалось, его целиком захватил новый страстный роман.

Пастернак писал: «И я знаю, что так, как я люблю тебя, я не только никого никогда не любил, но и больше ничего любить не мог и не в состоянии, что и работа и природа и музыка оказались тобою и тобою оправдались в своем происхождении, что – непостижимо: что бы я мог полюбить еще такого, что снова не пришло бы от тебя и не было бы тобою». Он писал: «Но ведь ты близкая, близкая моя подруга, тебе любо ведь, что на свете нелегкими усилиями, не халтурою и не на проценты с чужих капиталов, медленно и мужественно срабатывается какое-то то световпечатлительное цельное понимание жизни, руками двух, этою итак понятою жизнью и связанных, моими и твоими – ты ведь, прежде всего, любишь это, если полюбила меня?»

Только теперь можно оценить благородную сдержанность Зинаиды Николаевны, не воспользовавшуюся такими свидетельствами, чтобы, что называется, в глазах общественности, в глазах соперницы, себя отстоять, защитить. Сама-то она знала – и довольно. А весь мир другим был поглощен, трагической последней любовью поэта к Ольге Ивинской, Ларе из «Доктора Живаго».

Потом вышла книга Ивинской «В плену у времени» с подзаголовком «Годы с Борисом Пастернаком». Письма же Зинаиде Николаевне по-прежнему оставались втуне. Больше того, Зинаида Николаевна собственными руками, никому из близких не сказав, отдала эти письма – продала. В ее бумагах сохранилась расписка: «Я, Софья Леонидовна Прокофьева, 8 октября 1963 года купила у Зинаиды Николаевны Пастернак все письма Бориса Леонидовича Пастернака, адресованные ей (количество писем и открыток приблизительно семьдесят пять)».

Зачем, почему? И как написано в предисловии, за пятьсот рублей! – что в то время, как там же сказано, хватило бы на уголь для дачи на несколько месяцев. Кстати, спустя два года после смерти Зинаиды Николаевны, Прокофьева за те же пятьсот рублей передала эти письма в ЦГАЛИ, закрыв их для пользования. И опять непонятно, почему: насколько эти реликвии драгоценны, не могло вызывать сомнений. Хотя поступок Зинаиды Николаевны все-таки объясним, продиктован, пожалуй, ее характером. Ведь как она ни бедствовала, ни листочка из архива Пастернака никому никуда не отдала. Но вот письма к ней – этим, по-видимому, сочла себя вправе распорядиться.

Материальное ее положение в последние годы было крайне тяжелым. Все сбережения ушли на консилиумы врачей, когда Пастернак болел, умирал. Счета же в зарубежных банках оказались замороженными. Зинаида Николаевна хлопотала о пенсии. Но Федин ей ответил, что ее пенсия – «дело щепетильное». «А не щепетильно ли, – делилась она с ближайшим своим другом Ниной Табидзе, – вдове такого писателя продавать последнее пальто на толкучке за пятнадцать рублей. Чья это санкция убивать меня среди бела дня, что если это санкция свыше, то я помогу ему покончить с собой».

Вот в этот период, как я теперь понимаю, из дома ушел рояль, на котором, возможно, Рихтер играл, Нейгауз, Юдина… Играла, наверно, и сама Зинаида Николаевна – пианистка, с которой еще в Киеве Горовиц в дуэтах музицировал.

И от меня тот старенький «Ратке» тоже потом ушел, я отдала его подруге «за так», избавляясь от него как от ненужного, тяжелого напоминания о своей неудавшейся музыкальной карьере. Глупость, конечно. Но еще большая, непростительная постыдная глупость, тупость, что в семнадцатилетнем сознательном возрасте я, со своими наведенными страданиями, не увидела, не заметила страданий подлинных. Мимо ушей пропустила фразу Зинаиды Николаевны: «А у нас теперь мало кто бывает». Не всполошилась: а с чего это Пастернаки с роялем расстаются? Борис Леонидович уже безусловно осознавался классиком, гением, великим; переделкинское кладбище, где он был похоронен, сделалось местом паломничества, но вместе с тем литфондовские власти подбирались, кружились, как воронье, над его дачей, пока не решаясь, но подумывая о выселении оттуда его семьи. Билась в кольце нужды вдова. И это время кто-то способен еще воспринимать как благодатное для литературы? Кто-то смеет пугать и писателей, и читателей нынешними рыночными отношениями, будто бы убийственными для таланта?

В сущности, все продается. У всего есть цена. И у вдохновения тоже. Ну а мастерство – это воля, все себе подчиняющая. Пастернак такой волей обладал. Он, как и Пушкин, – теперь уже никто не вздрогнет от такого сравнения – не боялся, не стеснялся воспринимать свой поэтический дар еще и как средство существования в материальном плане. Эта сторона жизни им учитывалась и в письмах к Зинаиде Николаевне. Влюбленный, очарованный, он не забывает о своих обязательствах мужчины-добытчика. Без этого нет стержня ни в чьей жизни, ни в чьей судьбе. И поэты не исключение. Масштаб же дарования привносит свободу, не доступную ремесленникам. Хотя условия для всех равны. Даже оплата не сильно разнится. И только будущее расставляет акценты по справедливости. Гений работает для вечности, при жизни рассчитывая на гонорар.

Пейзаж с нами и без нас

Ранним утром солнце врывалось в гостиничный номер с такой слепящей неистовостью, что мерещились юг, море, пляжное томление. Хотя опыт подсказывал повнимательнее вглядеться в легкое, как перышко, облако, зацепившееся будто случайно за округлый бок сплошь зеленой, облепленной елями горы. И бдительность пробуждалась не напрасно: во вторую половину дня безобидное белое пятнышко обычно серело, разбухало, только что еще яркую синеву заволакивало от края до края, и от праздничных утренних обещаний не оставалось и следа.

Между тем к вечеру, когда и тело, и рассудок, с непогодой смирившись, погружались в бездейственную сонливость, вдруг хмурая пелена раздергивалась, как занавес в театре, и вновь обнаруживалось утреннее, нарядное сияние, правда, с оттенком вроде бы сожаления, меланхолии, грусти.

Горы с балкона казались близкими по-домашнему, дорожные швы на них почти осязаемыми, а крыши отелей, вилл – доступными, как сваленные в кучу игрушки избалованного родительской любовью ребенка.

Брекенридж, горно-лыжный курортный городок, обосновался в Скалистых горах сто пятьдесят лет назад, и, судя по фотографиям в местном музее, жизнь его обитателей неприхотливой размеренностью, непритязательностью совпадала с существованием в любой другой американской глубинке. Вот разве что горы стискивали городок с обеих сторон, нависая, заслоняя казавшееся низким небо, и приходилось бороться со снежными заносами, из-за которых двух, трехэтажные домики утопали иной раз по самые крыши. Из техники – только лопаты. Ими жители дружно орудовали, разгребая похожие на туннели лазы в отвердевшей на морозе снежной массе.

А вот в погожие денечки возвращались к принятой у американских поселенцев и поныне укорененной обособленности друг от друга, нисколько, впрочем, не высокомерной, лишенной заносчивости, свойственной европейцам, а ценимой здесь прежде всего за удобство: не лезешь бесцеремонно к другим, и они к тебе не полезут. Принципиальное невмешательство в чужие дела нарушается лишь в случаях, если кому-то помощь понадобится. Тогда откликаются с готовностью, пожалуй, даже радостной. Хотя соучастие ограничивается чисто физическими усилиями. Жалобы, не обоснованные чем-то конкретным, останутся безответными, и не только сочувствия не вызовут, а откровенное недоумение.

Американское безразличие, холодноватая в обличье радушия отчужденность, отсутствие любознательности, консервативная привязчивость к привычным стандартам как в быту, так и в деле, профессии, пришельцами поначалу отторгаются, но, спустя время, обнаруживается, что в основе тут независимость, вольнолюбие, обладающие, оказывается, такой притягательностью, с зарядом бодрости, смелости и при этом комфортностью, как пришедшиеся точно впору, нигде не жмущие башмаки.

Подобная обувь, на толстой подошве с высокой шнуровкой, по внешнему виду увесистая, на самом же деле, надетая, дивящая невесомостью, непременная часть гардероба и местных жителей, и туристов, слетающихся отовсюду в такие вот горно-курортные городки, коими славится наше Колорадо. Причем не только в пик лыжных сезонов, но и летом, когда жилы снега видны лишь на вершинах гор. Соблазн преодоления – основа здешнего времяпрепровождения. Одинокий, с явным усилием выжимающий педали велосипедист, одинокий путник в необозримом, безлюдном пространстве, одиноко, до дна погрузившийся в себя, отхлебывающий кофе из картонного стаканчика постоялец отеля, скорее правило, чем исключение. Галдящих, шумящих, сбившихся в кучу редко встретишь. Поэтому помимо горного воздуха здесь целебна тишина. По главной улице, не превышая 25 миль в час, ползут, крадутся машины. Пешеходные зебры пресекают им путь чуть ли не через каждый метр, появление зеленых человечков на светофорах сопровождаются имитацией голоса кукушки. Отчетливо-настойчивый кукушкин призыв оправдан, так как пешеходы частенько обнаруживают склонность о чем-то задуматься, полностью отрешившись от происходящего. Собственно, горы нужны человеку как раз вот для этого – отрыва в такие дали, куда в суете, толкотне не заглядывает душа.

Что же она там потеряла, то ли из будущего, то ли из прошлого? Прошлое, впрочем, манит сильнее, чем не сбывшееся пока, а возможно, и никогда. Кроме того, погружение в прошлое исключает спешку, что тоже располагает. Некуда торопиться, прожитое разматывается нить за нитью, как клубок шерсти в руках умелой вязальщицы-судьбы.

Особенно увлекательны, хотя и небезопасны, сцепки теперешнего с минувшим. Сходное состояние испытываешь при чтении, точнее перечтении, тягуче-раздумчивой, как мед, и концентрированной, как бульонный кубик, однако объемистой книги. Стиль такой, определяемый пафосным утверждением индивидуума, личности среди всеобщего хаоса, нынче утрачен, то ли по вине авторов, то ли из-за спада читательского спроса к сочинениям такого рода. И писатели, и читатели книг, не взвинченных острым сюжетом, канули в одной связке в небытие. Сохранились лишь единичные представители некогда мощной цивилизации, затонувшей в пучине безвкусицы, ширпотреба.

Поколения, заброшенные из одного века в последующий, ностальгией по прошлому страдают в большей степени, чем проживающие отмеренное в одном, цельном временном куске. Неважно как, неважно где. Тут присутствует некая магия – в смене, как бы условном, исчислении первых цифр столетий. Большинство смиряется, но некоторые недомогание от сшибки, допустим, лишь в числах, так и не могут преодолеть. Мета времени, непонятно куда канувшего, отличает их и внешне, и внутренне как клеймо то ли каторжности, то ли избранности.

Не знаю, откуда взялась догадливость, собираясь в Брекенридж, бросить в последний момент в дорожную сумку «Волшебную гору» Томаса Манна. Хотя читала роман лет тридцать назад, он твердо вошел в категорию любимых, необходимых, потому и отправился – то есть все десять томов собрания сочинений почитаемого с юности автора – в багаже из России в США, заняв почетное место в нашей семейной библиотеке теперь уже в Колорадо.

Причина же, по которой возникла охота «Волшебную гору» обновить в памяти, была самая элементарная: горы. Они главенствовали и в Брекенридже, и в романе, являясь не только фоном сюжетного развития, но и побудителем к размышлениям автора об ускользающей, разуму неподвластной категории, смутно обозначенной как Время.

Десятитомник Т. Манна был издан в СССР под редакцией Н. Н. Вильмонта и Б. Л. Сучкова. Борис Леонтьевич «всплыл» случайно – не ожидалось вовсе, что «Волшебная гора» даст толчок к воскрешению и этой фигуры. Его, выпущенного только-только из лагеря после смерти Сталина, мой отец взял своим замом в журнал «Знамя», что оказалось стратегически безошибочно. Сучков, широко, европейски образованный, отменный германист, в молодые годы удачливый, вознесенный аж до идеологического отдела ЦК и вдруг с карьерных высот в лагерные бараки сброшенный, после реабилитации рисковать не хотел, и его опасливая осторожность избавляла в какой-то мере главного редактора от постоянной, неослабной бдительности за коллективом руководимого им журнала.

Коллектив сложился разношерстный. Сотрудники даровитые, с собственным мнением, в любой момент могли, а может быть, и хотели подставить шефа, а верные, преданные такую посредственность, серость выказывали, что на них тоже нельзя было положиться. Одиноко лавировавший между этими и теми, Кожевников наконец-то в лице Сучкова обрел и помощника, и почти друга. Во всяком случае, Сучков стал частым гостем, можно даже сказать, завсегдатаем в доме моих родителей.

Обаятельно-любезный и после лагерных мытарств сохранивший или восстановивший лощеную элегантность, остроумный, но не едко, не озлобленно, он сделался украшением-утешением в застольях, где, так же как в редакции, присутствовали люди нисколько друг с другом не сочетающиеся. На этих сборищах мне с детства вменялось заниматься сервировкой, из-за многолюдства, у нас в доме принятом, неоднородной. Тарелки попадались с щербинкой, бокалы, с того конца стола, что папа возглавлял, от хрусталя сменялись стеклом, и я сбивала рассадку, соответствующую чинам, рангам, подменяя ее собственной оценкой приглашенных: кто-то из них вызывал у меня симпатию, а кто-то вовсе нет.

Задачу облегчало то, что, например Сучков, какое бы начальство, министры разные, не въезжали на машинах с шоферами в наш двор в Переделкино, всегда садился по правую руку от папы, и я испытывала удовлетворение, зная, что бокал, сверкающий сине-глубинным, в соседстве с папиным, изумрудно-зеленым, достанется именно ему.

Расположение мое к Сучкову зародилось подспудно и никак не мотивировано. От осознания взаимовыгодности их с отцом союза я в те годы была далека. Но почему-то он пробуждал во мне, девочке, потребность ему покровительствовать, оберегать что ли, хотя от чего, от кого – непонятно. Сучкова сопровождала жена, вторая, первая исчезла в тюремных застенках. Замучили, убили? Неизвестно. А эта, бывшая балерина, ростом, костистой громоздкостью грациозному ремеслу совершенно не соответствовала. И как пара своему мужу тоже. Ощущение возникало, что в лагерях не он побывал, а она. Взгляд ее водянисто-размытых выпуклых глаз выражал страдальческое напряжение одновременно с агрессией. Имя ее заслонилось, забылось но внезапно выхватилось: Ирина. Сучков жены то ли стеснялся, то ли опасался, но появлялся всюду с ней. Может быть, оставлять ее дома одну представлялось ему небезопасным? Когда Сучкова не стало, Ирина приехала как-то к нам в Переделкино для беседы с глазу на глаз, как предупредила, с отцом. О чем-то просила? Рыдания, вдовьи слезы? Признаки безумия, мужем кое-как сдерживаемые, проступили в ней к той поре уже явственно.

Борис Леонтьевич ушел из жизни, находясь на посту директора Института мировой литературы имени Горького. Когда эту должность ему предложили, отец, огорчение, верно, утаивая, нарочито шумно его поздравлял. Свидетельствую, так как чай в кабинет им приносила. Но с того момента Сучковы бывать у нас перестали.

Исчезновение, полное, с концами, кого-либо из ближайшего окружение родителей наблюдать приходилось и прежде. Подоплека нам, детям, не разъяснялась. Стоит предположить, что узы дружбы в той среде не воспринимались первостепенными, а вроде как дополняющими отношения служебные. Ссоры на обыкновенной, житейской основе заслонялись, вытеснялись более, считалось, важным: идейными разногласиями. Но почему так безжалостно выбраковывались те, кто утрачивал прежний статус по причинам, совершенно от них независящим? Относилось это к женщинам, которых бросали или у которых умирали мужья.

Наша мама, обворожительно общительная, хлебосольная, гостеприимная, с подружками умудрялась держать дистанцию, с оглядкой не менее трезвой, чем папа с коллегами. Эпоха, не допускающая сантиментов, и на нее, от природы эмоциональную, возбудимую, с боязливой трепетностью подверженную суевериям, наложила печать жесткости. Но грехи свои она знала, помнила, перегружая свою честную, изначально правдивую душу их бременем, отмолить которые, в Бога не веря, тоже, видимо, понимала, нельзя. Не это ли стало причиной преждевременного ухода красивой, цветущей и, как казалось со стороны, стопроцентно благополучной жены успешного мужа?

Приятельниц – сонмы, но задушевная, единственная, была ли? Я думала, что больше, чем кому-либо, она доверяла Бекки, Ревекке Анисимовой, мужа которой, Ивана Ивановича, как раз и сменил на посту директора Института мировой литературы Сучков. Кончина Анисимова случилась для всех неожиданно. Хворала, жаловалась на разного рода недомогания Бекки, а уж Иван Иванович, статный, плечистый, образцовый русак-богатырь, никаких тревог не вызывал. Солидно-серьезный, внушительно-представительный, здоровье свое берег с фанатической прямо-таки истовостью. Ничем другим природа его не наградила. Простонародная, что называется, от сохи, физиономия лоснилась самодовольством. Как характерно для бездарей, уважал себя упоенно. Из энциклопедического словаря уже здесь, в Америке, узнала, что Анисимов пробился в членкоры, а мог бы и до академика дотянуть. Научных трудов – с гулькин нос. Но при чем тут труды? Верноподданническая угодливость перед властью – вот что являлось гарантией процветания в эпоху, по мерзости превзошедшей все, что ей до того в России предшествовало, хотя тоже, как известно, далекое от идиллии. Но казалось, что пик низости, подлости достигнут, и хуже уже не бывает. Бывает. Завидую не дождавшимся, не дожившим до очередного гнусного витка, поднявшего с илистого дна, на поверхность вынесшего отребье, ублюдков, получивших всю полноту власти в несчастной стране.

Дураков сменили подонки, способные на все. Иван Иванович дураком был, можно сказать, образцовым, но не воровал, не грабил, не убивал. Другое дело, что его вертикальный взлет стал возможен лишь потому, что ему предварительно путь расчистили, убрав, загнав за колючую проволоку более даровитых, но не столь благонадежных конкурентов. Сомневаюсь, чтобы Иван Иванович сильно терзался из-за того, что его преуспевание воздвигнуто, собственно, на костях других. Он вообще ничего не умел (или не хотел) переживать сильно, с раскаянием, болью в сердце. Берегся. Имел все вроде бы шансы стать долгожителем, ан нет, не смог.

Сонливый, вялый – странно, о чем с ним мог говорить мой отец? Между тем Кожевниковы и Анисимовы по всем признакам отлично ладили друг с другом, соседствуя и дачами в Переделкино, и квартирами (правда, в разных подъездах) в писательском доме в Лаврушинском переулке. Почему мне нравилось приходить к Анисимовым в гости, понятно: вдосталь там угощалась баранками-сушками для меня специально выставляемыми в стеклянной большущей банке с завинчивающейся крышкой. А еще мне разрешалось рвать нарциссы на их участке с куском нетронутого леса позади двухэтажного дома, где на втором этаже жил с семьей писатель Лапин, неизвестно что и когда сочинивший. Все это принадлежало Литфонду, и по смерти владельца оттуда сразу же выселили его родню.

Бекки, с которой мама тогда еще была неразлучна, создала обрамление мужу-бездарю с мастерством классного дизайнера. Ничего лишнего, роскошного, но все выдержано в одном стиле непоказной добротности. Пристрастие к многочисленным настольным лампам, клетчатым пледам, посуде из керамики, полотняным салфеткам и всевозможным корзинам-корзиночкам я переняла от нее. И кофе с лимоном, а не с молоком, она же, Бекки, впервые меня угостила. Маниакальная чистоплотность, ей свойственная, внедрилась опять же в мои привычки. Сближение наше случилось, когда она овдовела. Из школы, потом из института я сначала заходила в подъезд Анисимовых, а потом уже, через арку, в свой.

По облику, манере одеваться Бекки напоминала Коко Шанель, хотя о моделях Шанель, сумевшей внушить публике, что мишурные цепи с искусственным жемчугом – шик, перед которым каратные брильянты меркнут, – советские граждане в пятидесятых-шестидесятых вряд ли имели понятие. Бекки не иначе как по наитию, никому не подражая, создала свой образ, далекий от общепринятого в те годы: просторные жакеты, прямые юбки из твида и обязательно длинный шелковый шарф, либо свободно свисающий, либо завязанный с обдуманной небрежностью бантом. Очевидно фальшивая брошь, приколотая на лацкане жакета, могла восприниматься откровенным вызовом, не меньшим, чем короткая, мальчишечья стрижка, с челкой, подчеркивающей мрачноватую выразительность обведенных тушью по контуру зеленовато-коричневых глаз.

На людях с мужем она держалась отстраненно, в застольных беседах не участвовала, улыбалась редко.

Но вот у них дома, где в детстве мне приходилось иной раз и заночевать, за круглым, покрытым крахмальной скатертью столом – в центре белая вазочка из керамики с полевыми цветами, васильки, незабудки – отвязывалась, что называется, по всем правилам еврейского местечка, откуда была родом. Поглощая один за одним крохотные, изумительно вкусные пирожки, поданные к бульону в чашках, я научилась не реагировать на Беккины, неожиданно исторгаемые вопли. В подоплеку тут вникнуть не умея, продолжала жевать, как жевал, абсолютно невозмутимо, бесстрастно и Беккин муж. Не знаю, не могу определить момент, когда вдруг почувствовала назревающую, верно, подспудно, к нему ненависть.

У нас дома скандалов между родителями, по крайней мере в присутствии детей, не случалось, поэтому не было опыта встать на чью-либо сторону, кого-то защищать или осуждать. Эмоции, в такой обнаженности, как у Анисимовых, мне были внове. Со стороны Бекки. Иван Иванович как бы не слышал, не воспринимал ничего. Промокал рот салфеткой и в кабинет удалялся. А Бекки закуривала, стряхивала пепел мимо пепельницы на крахмальную скатерть, и я, чтобы самой не заплакать, в пол глядела, физически ощущая, как разрастаются, тяжелеют от слез ее глаза.

Однажды не выдержала, обняла. Тело ее, задрапированное в просторные блузы-балахоны, оказалось на ощупь по-птичьи хрупким, сухоньким. Так больно, так сладко жалостью к ней пронзило, что, усмотрев седину в ее проборе, поцеловала туда, где билось что-то измученное, страждущее, не нашедшее отклика. Такое родное. Один миг, и дошло: Бекки моя.

Себя я ей принадлежащей не считала. Мне казалось, она больше нуждалась во мне, чем я в ней. Мой характер, особенно в молодости, не допускал признаний ни в собственной слабости, ни тем более в принятии утешений за слабость. Лучше, доблестнее, казалось, все в себе подавить, задавить, но от позора сочувствия убежать, чтобы и мысли ни у кого не возникло о моей тут потребности, тусклой надежде на догадливость чью-то, что я не так сильна, как кажусь.

После смерти Ивана Ивановича, Бекки на сходках гостей у моих родителей не появлялась. Без него она стала никем. Исчез водитель бежевой «Волги» Николай Петрович, исчезла и «Волга», и домработница Фрося, каракулевый жакет, серебряные ложки, серо-голубая ваза Royal Copenhagen, но вот на библиотеку Ивана Ивановича, тщательно и, надо отдать ему должное, со вкусом собираемую, Бекки долго не смела посягать.

Там были редкие, раритетные издания, беллетристика на французском – область, в которой Анисимов считался знатоком. Много лет переписывался с Роменом Ролланом, Бекки показывала аккуратно расставленные на полках папки. И на просторном письменном, с вместительными тумбами, столе сохранялся тот же, что и при жизни Ивана Ивановича, идеальный порядок, свойственным тем, кто за столом мало работает или не работает вообще.

Мама к Бекки иной раз забегала, возможно, чем-то помогала, но если удары судьбы обрушиваются на человека с сокрушающей силой, сочувствовать ему надо постоянно, что отнимает силы, утомляет, и человека такого начинают избегать.

Смерти мужа Беккиного предшествовало самоубийство сына, покончившего с собой, можно сказать, у нее на глазах, запершегося в ванной квартиры на Лаврушинском – почему-то он это сделал там, у своих родителей, хотя давно уже жил от них отдельно, – и когда дверь взломали, спасти его не удалось. Говорили, что Боря сильно пил, пристрастившись, возможно, на фронте, куда ушел добровольцем, но Бекки считала, что сына довели, не принимая на работу, в последний момент отказывая: по отцу он был Иванович, а вот мать у него Ревекка Моисеевна.

Некоторое время спустя ушла из жизни невестка – перерезав вены, включила еще и газ, чтобы без осечек. А потом погиб в авиакатастрофе внук, Игорь, мой сверстник, с которым я дружила с детства. Бекки осталась одна как перст. Но к ней меня притянула не жалость, для такого чувства еще не дозрела, чтобы его испытывать, отзываться, вбирать сердцем чужую боль, надо, чтобы жизнь хорошенько намяла бока. Я же тогда и себя самою пожалеть была неспособна.

Бекки мне нравилась, всем, включая чудачества; и раздражающий многих в ней наигрыш, театральность, склонность к преувеличениям, позированию, ломкие интонации, томный взгляд отнюдь не воспринимались недостатком. Она была особенная, ни на кого не похожая, именно это я в ней ценила. А еще то, что ей можно было довериться, ничего не утаивая и не стесняясь.

Приходила к ней почти ежедневно, охотно, без всякого принуждения, просьб никаких никогда от нее не слышала, но знала, что ждет она меня в любой момент. Может быть, неожиданность моего появления помогала ей держаться в форме: не хотелось, чтобы я застала ее неприбранной, врасплох. Вот сейчас вслушиваюсь в себя, и долетает ее запах, смесь крепких сигарет и одеколона с горчинкой. Улыбалась редко, но и плачущей ее не помню. Ее жизнестойкость, мужество я смогла осознать только потом.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации