Текст книги "В стране воспоминаний. Рассказы и фельетоны. 1917–1919"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Воистину воскрес
Ще не вмерла Украина
Аж с Азова до Берлина.
Вот чем разрешилось праздничное безгазетье!
Пока мы мирно удивлялись, что у наших знакомых на Остроженке есть настоящая пасха, а у других на Малой Дмитровке – некартонная ветчина, Украина успела окончательно разговеться.
От великопостной рады прямо в жаркое самодержавие.
Пришёл немецкий офицер:
– Руки вверх!
Ну как же не поднять, когда приказывает офицер, да ещё немец.
Подняли.
Чем не «Вампука»?
– Я вас завоевал!
– Он нас завоевал!
И кончено. Занавес опускается.
Но ведь Украина-то не оперетта? Как же всё это вышло? Опиралась же рада на какие-нибудь общественные слои?
А вдруг немецкий офицер, подправив за кулисами грим, явится и к нам?
– Я вас завоевал!
Российское правительство уже опубликовало свою очередную «каплю крови», которую мы должны проливать в случае, если германо-гайдамацкие отряды начнут попирать условия брест-литовского мира.
«Начнут попирать»!
Можно подумать, что они не начали?
Или вообще чем-нибудь занимались другим, кроме этого попирания.
А где украинский пролетариат? Где его «капля крови», которую он должен отдать, защищая завоевания революции?
Или уж так задрал руки вверх, что и защищаться нечем?
Писала я когда-то о новом упражнении на немецком языке для русских граждан.
Время прошедшее: <нрзб.>
Время настоящее: вир хабен похабен мир.
Теперь – увы! – можно упражняться и в будущем:
– Вир вертен Пферден.
– Будем лошадьми, и будут на нас немцы воду возить.
И как всё на свете просто!
К чему тут военная техника, дальнобойные пушки «Колоссаль», окопы, пулемёты? Гораздо колоссальнее всяких «Колоссалей» наглый немецкий офицер, который, войдя в дом, где заседает правительство чужой страны, спокойно говорит:
– Руки вверх!
И после этого не обчищает, как бы логически следовало ожидать, карманы у заседающих, а водворяет самодержавный строй.
Для оперетки всё это слишком глупо, слишком подержано, нежизненно под галёркин смех.
А тут ещё протест российского правительства против захвата немцами Севастополя!
Ну к чему этот горький смех?
В немецком портфеле давно заведена папка русских протестов. Они номеруются, сортируются и откладываются в сторону.
Боже мой! Как было бы хорошо, если бы всё это было не с Россией, а с каким-нибудь Занзибаром!
Как безмятежно веселились бы мы все, забывая эту «оперетку судьбы».
– Слова Рейнгардта.
– Музыка Круппа.
– Вход бесплатный.
– А выхода нет.
Ну что ж. Теперь посмотрим, что сделает так называемый «трудовой украинский народ».
А пока изготовим на всякий случай грозную телеграмму, чтобы события не застали нас врасплох, и мы не <оказались> невежливыми по отношению к бедной родственнице.
Срочно.
Украине.
Поздравляем с Николаем.
Ответ на столько же слов оплачен.
Беседа с пессимистом
До того все изнылись, что жутко и противно стало встречаться друг с другом.
Каждый встречный считает долгом рассказать все свои ужасы, беды и неприятности. А рассказав, начнёт вытягивать из вас всё, что у вас найдётся тяжёлого и неприятного.
Нужно будет попросить, чтобы Смольный выпустил декрет, запрещающий гражданам свободнейшей в мире страны говорить друг с другом о политике, декретах и личных неприятностях. Как в хороших санаториях запрещается говорить о болезнях.
В ожидании декрета стали проводить в жизнь эту идею понемножку, так сказать кустарным способом. Для последователей моих (а их, не сомневаюсь, будет много) приведу, как пример, мой сегодняшний разговор с отъявленнейшим и безнадежнейшим пессимистом.
Пессимист. Здравствуйте! Как поживаете? (делает кислое лицо в ожидании моих ужасов).
Я (беспечно улыбаясь). Ах, мерси! Чудесно!
Пессимист (выкатывая глаза). Что-о?
Я (невиннно). Почему вы удивляетесь?
Пессимист. Вы, наверное, шутите! Вы сегодня сколько хлеба получили?
Я. Ах, массу! Целую восьмушку на два дня. И такой, знаете, интересный – с соломой. Так смешно. Мы всё утро хохотали.
Пессимист (мрачно). Знаете, как это называется? Это называется голод!
Я. Серьёзно?
Пессимист. Разве вы не видите, как люди худеют?
Я (восторженно). Да! Да! Это очаровательно. Многие приобрели совершенно юношескую стройность. Вот я видела вчера генерала В. Да он помолодел лет на тридцать. Собрал на груди свой китель, показывает, насколько похудел. По-моему, в этот китель можно было бы второго генерала засунуть. Подумайте, как чудесно! Ну разве это хорошо было, что один генерал занимал столько места, сколько природой отведено на двоих?
Пессимист. Ладно. А дальше что? Когда и восьмушки хлеба не станет?
Я. Ах, тогда будут приняты меры. Повальные обыски.
Пессимист. Да что у вас найдёшь, когда у вас ничего нет.
Я. Ах, нет, не говорите! Я вчера совершенно случайно нашла в кармане пальто две карамельки. А подумайте, если люди опытные искать станут? Да они, наверное, всё, что угодно, найдут.
Пессимист (насмешливо). Ладно. А когда и это съедят?
Я. Ну, тогда будут приняты очень строгие меры: штраф, конфискация всего имущества и принудительные работы на всю жизнь.
Пессимист. Ничего не понимаю, что вы говорите.
Я (загадочно). Нечего тут и понимать. Это не нашего с вами ума дело.
Пессимист. А к грабежам вы тоже так легко относитесь?
Я (удивленно). К каким грабежам?
Пессимист (в бешенстве). А к тем, которые каждый день происходят! Вот к каким!
Я. А всё это пустяки. Я на этой неделе два раза из дому выходила, однако, как видите, цела.
Пессимист. Зачем вы так говорите! Ещё сглазите! Поплюйте, поплюйте!
Я. Мерси, я уже плевала. Кроме того, всё это так преувеличено. Подумайте сами: в Петрограде три миллиона жителей. Допустим, что один миллион грабит, один дома сидит. Все-таки остается ещё целый миллион, который можно грабить! А мы что видим – ограбленных не больше двухсот, четырехсот в день. Ведь это же такой ничтожный процент!
Пессимист (несколько оптимизируясь). Вы находите?
Я. Ну, конечно. Вдобавок, вы заметили, что грабят только тех, которые откуда-нибудь возвращаются. И это совершенно независимо от времени. Вы можете идти куда-нибудь хоть в час ночи, – вас не тронут. Но если вы даже среди бела дня откуда-нибудь возвращаетесь – ваше положение незавидное. Отсюда ясно: опасно только возвращаться. Следовательно, не надо возвращаться.
Пессимист (оптимизируясь всё больше и больше). Да, да, вы правы. И к чему непременно возвращаться? Иди себе, куда надо, и никто тебя не тронет. Так ведь нет! Этакий бестолковый народ!
Я. А скоро вообще грабежи прекратятся. Ведь Ленин велел всем грабителям в двадцать четыре часа выехать из города.
Пессимист (снова пессимизируясь). Однако после этого приказа грабежи не прекратились…
Я (решительно). Ну а по отношению к тем молодчикам, которые еще остались, будут приняты самые крутые меры. Вплоть до конфискации имущества.
Пессимист (колеблясь). А если они не согласятся?
Я (ещё решительнее). Тогда их будут судить и приговорят к принудительным работам.
Пессимист (балансируя). А если они не сдадутся?
Я (жестоко). Тогда расправа коротка: их объявят контрреволюционерами.
Пессимист (сразу оптимизируясь). Вы думаете, что Ленин решится на это?
Я (гордясь Лениным). Я в этом уверена!
Пессимист (потому что он уже стал таковым). Ну, слава Богу, слава Богу! Действительно, сильная власть, она того… она всё может. Ну, до свидания. Счастливо оставаться! Денёк-то какой нынче солнечный!
N B. А я дам честное слово, что был туман, и дым ел глаза, и погода была такая мерзотная, что в приличных словах и описать её нельзя.
Вот и понимайте!
Закрытие райских врат
Итак, дорога в рай для нас закрыта, ибо каждый гражданин российской республики может наделать добрых дел только в пределах десяти тысяч рублей.
Так того требует новый декрет о дарении.
Сначала этот декрет был плохо понят и истолкован. Думали, что только за один приём можно дарить не больше десяти тысяч. А если раздробить подарок и оделять одаряемого каждый день понемножку, то можно надарить ему в общей сложности, сколько сердце подскажет.
Не тут-то было.
Оказывается, что за всю жизнь русский гражданин сможет подарить всего десять тысяч.
Положение ужасно, неправда ли? Пресекаются все наши лучшие порывы. Отнимаются все возможности оказать ближнему своему пользу и удовольствие и доказать свою преданность.
Наконец, какое широкое поле для скряг. Они теперь совершенно перестанут дарить.
– Не могу же подносить вам всякую дребедень, я вас для этого слишком уважаю. А хорошее что-нибудь разве можно купить в настоящее время дешевле шестнадцати тысяч?
Ловко? И ещё его же придётся благодарить за уважение.
Это всё так глубоко опечалило меня, что заставило серьёзно призадуматься и учинить беззаконие, то есть придумать обход свирепого закона.
Дарить нельзя. Пусть так. Но ведь покупать вещи никто не может мне запретить? Покупать и платить за них, сколько мне вздумается? Неправда ли? Наоборот, одна из задач молодой России – поднять экономическую жизнь страны путём развития промышленности и торговли.
Заметьте: и торговли.
Итак, покупать и продавать нам никто не запрещает. И вот вы, желая подарить мне двадцать тысяч, приходите ко мне в гости и среди разговора спрашиваете:
– Что это у вас в руках, Надежда Александровна?
– Это? Это карандаш, – отвечаю я беспечно.
– Неужели? Разрешите взглянуть.
Пожалуйста. Это старинная вещь. Карандаш Фабера № 2.
– Удивительно. А скажите, не согласились бы вы продать эту вещицу в хорошие руки?
– Как вам сказать… – колеблюсь я. – Я, собственно, говоря, не думала расставаться с нею. Но если, как вы говорите, в хорошие руки и если, как подразумевается, за хорошую цену, то я, пожалуй, решилась. Жизнь так дорога…
– Вы разрешите взглянуть ещё раз… Какая тонкая огранка сторон. Я, конечно, очень много предложить не могу, но если бы вы согласились уступить мне эту вещицу за двадцать тысяч… Я не имею <права> настаивать.
– Она дорога мне как воспоминания, – вздыхаю я. – Но жизнь так дорога, и потом, приятно думать, что дорогая мне вещь находится в хороших руках.
Вот и всё.
Потом уже идут формальная сделка у нотариуса, отчисление с таковой в пользу государства и во вред мне, штраф, отсидка и вообще казенные дела.
Не в этом дело. Дело в том, что я все-таки получу в подарок двадцать тысяч.
Конечно, вам скажут, что покупать карандаши, хотя бы и Фабера № 2 за двадцать тысяч сущее идиотство, но незаконного в этом никто ничего усмотреть не сможет.
Идиотом же быть никто вам запретить не смеет, никакой закон никакого государства. Это священнейшее и неотъемлемейшее право каждого человека и гражданина.
– Дурак есть, и баста. По дураковски и поступаю.
Может быть, конечно, в первое время эта позиция покажется человеку, принявшему её, не почтенной и неприятной.
Но ведь нужно же как-нибудь вырабатывать уклад новой жизни.
А без жертв ничего не даётся. Пожертвуем самолюбием.
В области же духовного совершенствования моё открытие сыграет большую роль. Не все так индиффирентно относятся к спасению своей души, как это думает интернационал.
Ворота в рай для нас закрыты, так пойдём в него обходным путём.
Конечно, это не так просто, как лезть по проторенной дорожке через «игольное ухо».
Но что поделаешь!
Tout n’est pas rose dans le metier,[36]36
Не всё в нашей профессии в розовом свете (фр.).
[Закрыть] как говорила старая француженка.
Постараемся и спасём.
Я верю, что спасём.
А вы?
Из мёртвого города
Живём в мёртвом городе. Последние вороны наскоро ощипывают падаль. Скоро улетят и они.
И будет тогда «во блаженном успении вечный покой».
И сейчас непривычная тишина подготовляет нас к этому вечному покою.
На улицах трупы лошадиные, собачьи, нередко и человеческие, но последние по утрам подбираются. Лошади и собаки лежат по нескольку дней.
Ночью к лошадиным трупам подкрадываются темные, боязливые фигуры и вырезывают кусочки мяса.
Собачьих пока ещё не трогают.
Театры пустуют, несмотря на то, что для удобства публики и неудобства грабителей начинают в 5 1/2 и к 9 уже закрываются.
Спектакли проходят вяло. Перед пустынным холодным залом уныло выступают актёры – не те, коих привыкли видеть, те разбрелись кто куда, из балета ушли лучшие силы, из драмы тоже.
Трамваи понемножку начинают снова наполняться серыми шинелями. Это свежеобмундированная красная армия, вся безусая, зелёная молодёжь.
Точные условия службы этой красной армии неизвестны даже самому её прямому начальству.
– У нас нет никаких приказов, – говорит начальство. – Руководствуемся большей частью случайными сообщениями в газетах.
Жалованья каждый солдат красной армии получает триста рублей. Кто-то разъяснил, что из этого жалованья надо вычитать расходуемое полком на продовольствие. Но приказа соответствующего не было, и солдаты, кроме жалованья, получают и всю обмундировку, и полное содержание. Лихо.
Но есть одна тёмная сторона, резко отличающая положение красной армии от былого петроградского гарнизона:
Солдаты красной армии обязаны ежедневно – увы! – заниматься строевым ученьем.
И вот призраки былых солдат зашагали под командой офицера-призрака.
Тихо в мёртвом городе.
Темно.
Ночью чуть мерцают огни фонарей далеко друг от друга.
Тесно прижавшись к стене, прокрадываются одинокие фигуры. Не то прячутся, не то ищут – бог их знает, чего: конины или человечины.
Изредка разорвёт тишину бешено гудящий мотор. Дня через два прочтёшь в газетах, почему он умчался.
Упокой, Господи, души их…
Семь или сколько?
Утренние газеты приносят утренние ужасы, которые наполнят все сердца на весь Божий день до вечера, а вечером вечерние газеты замучают кровавыми снами до утра.
Но не все газеты рассказывают о том; о чём молчат, мы сами рассказываем друг другу.
Приезжий из Пскова солдат рассказывает, что не то красногвардейцы, не то дезертиры так грабят население, что немцы посылали на них карательные отряды и под конец просили очистить на десять верст от своего присутствия.
Кто-то выпущенный из петроградской тюрьмы рассказывает о расстрелах. Ходят слухи, что расстреляны Пуришкевич и Сухомлинов.
Никто ничего не знает наверное, но в мёртвом городе всегда говорят о смерти и всегда в неё верят.
Бродят шакалы и грызут трупы.
Потом их предадут суду за хищения, когда они грабят, за злоупотребления по службе, когда берут взятки и спекулируют, и за превышение власти, когда убивают.
Но суду предают уже потом, когда будет слишком поздно. А вмешиваться и мешать им нельзя.
Потому что не пойман – не вор. Нужно ждать, пока докрадутся до того, что поймают.
А потом с умилением слушал сетование начальства о том, как злоупотребители, превышатели власти гнусно опозорили святое дело революции.
В мёртвом городе всё приходит слишком поздно, когда уже не нужно.
Наша жизнь – умирание, наши зрелища – трупы, наша литература – некрологи.
И ещё удивляются нашему равнодушию и безразличию к ближайшему грядущему.
Говорили: «19-го в город придут немцы», и никто даже не остановился ни на минуту на этом. Не всё ли равно, какое нам дело, что после нашей смерти кто-то куда-то придёт!..
У самого несчастного человека есть всё-таки одно счастье – это то, что убить его можно только один раз.
Ну, так о чём же теперь ещё тревожиться мёртвому городу, разграбленному, изнасилованному и брошенному на поругание. Теперь он умер.
Пухом ему земля.
Шагают призраки солдат былой армии, вытягивают носки под командой былых расстрелянных офицеров.
Раз, два, раз, два.
Летят в бешено ревущих моторах упыри за кровью.
И шепчут трупы: «Вот оттает земля, – все встанем.
Делить будем.
Так».
Предварительная цензура
Здравствуй, милая, хорошая моя,
Чернобровая, похожа на меня…
Она вернулась!
Думали ли мы год назад, когда восторженно шагали за красными знамёнами и ревели «Марсельезу», что это мы во имя её шагаем и во имя её ревём?
Несмотря на смертельную горечь этого явления, нельзя не признать в нём элемента высшего комизма.
Разум говорит:
– Позор и смерть!
А душа хохочет до слёз!
Ну что поделаешь! Бывает и смерть смешная.
Помню, в деревне был у знакомых помещиков любимый и заслуженный старый конь «Воевода». Хозяева его берегли, дети кормили сахаром. И вот стряслась беда: свалился «Воевода» с кручи и сильно расшибся. Послали за ветеринаром. Ждут, плачут. Вдруг бежит конюший мальчик и вопит не своим голосом:
– Ой, барин, барин, «Воевода» родила!
Хотел, видно, крикнуть: «померла», да от страху вышло «родила».
Все страшно были потрясены этой смертью, но не смеяться не могли.
И вот теперь, когда я, свободнейшая из свободнейших гражданка, в свободнейшей из свободнейших стране пишу этот несвободнейший фельетон для предварительной цензуры, мне вспомнился вышерассказанный эпизод.
Очень грустно и нестерпимо смешно.[37]37
В тексте первопубликации после этих слов – несколько строк пробела, что указывает, вероятно, на цензурные купюры.
[Закрыть]
И вот:
«Здесь всё мне на память
Приводит былое…»
Вспоминается былое общение с предварительной цензурой, как был у меня написан рассказ о каком-то губернаторе.
Цензура рассказ разрешила, но вместо слова «губернатор» начертала везде «городовой».
Герой рассказа был понижен в своем социальном положении.
Эффект рассказа получился поразительный.
Удивленная публика читала:
«Огромный старинный кабинет городового был освещён всю ночь. Всю ночь городовой принимал доклады и подписывал бумаги…
…Жена городового сидела в столовой с английским романом в руках…
– Bonjour,[38]38
Добрый день (фр.).
[Закрыть] папа, – сказала городовому его дочка, вышедшая из детской в сопровождении гувернантки…
– J’etouile,[39]39
Значение этого слова установить не удалось. Вероятно, опечатка.
[Закрыть] – сказал городовой и опустился на стул и т. д. и т. д.»
Многие, конечно, решили, что я сошла с ума, другие упрекнули меня в полном незнании быта, третьи «сразу сообразили», что здесь тонкие намёки и экивоки, и под видом городового выведен мною ни более, ни менее, как сам министр внутренних дел.
– Ну и ловко же она это! Прямо так и называет его городовым. Не сносить ей головы!
Многие припрятали номера с этим рассказом, рассчитывая, вероятно, перепродать его по хорошей цене, когда меня начнут вешать.
Какой-то добрый сибиряк написал мне письмо, что он получил небольшое наследство, и если понадобится для моего освобождения внести залог, то он сразу даст три тысячи.
А ведь рассказ-то был сам по себе невиннейшего содержания.
Так было прежде.
Какова-то будет цензура «передышки»?
Теперь, вероятно, если я захочу написать, что, по рассказам кронштадских обывателей, краса и гордость русской революции не только раскрала всё судовое имущество, содрала всю обивку, но даже продала корабельные трубы, – ну как я это напишу?!
А вдруг одна такая краса как раз сидит в предварительной цензуре! Сидит на уцелевшем куске трубы, сморкается лоскутом от обивки каютного дивана и читает мой фельетон.
А если я захочу рассказать, что банды пьяных солдат громили магазины? Как тогда быть?
Вспоминаю уроки прошлого.
До «передышки» цензура губернатора переделывала в городового. Очевидно, после «передышки» нужно действовать обратно – из городового делать губернатора.
Итак, напишем:
«Банды пьяных генералов громили магазины».
Ладно! А вдруг какой-нибудь догадливый читатель решит, по примеру прежних лет, что я вывожу под псевдонимом генерала какую-нибудь важную революционную персону? Смольный in corpore,[40]40
В полном составе (лат.).
[Закрыть] что ли… Вот ужас-то!
– Добрый сибиряк! Где ты? Allo! Откликнись!
Собственно говоря, мне даже не о кронштадтцах хотелось написать, а о предстоящем в Москве складе и об эвакуации Петрограда.
Смольный сказал, что идёт на всё, чтобы спасти советскую власть. Что для этого он готов переехать в Москву и даже далее в глубь России.
Так вот, наше дело – сказать: зачем же ехать в Москву, лучше прямо в глубь, а то только раскидываемся да укладываемся. А в глубь хорошо… Где-нибудь в Мамадыше. Засесть и укрепиться.
– Оттоль грозить мы будем шведу.
И спокойно, и уютно, и шведу не страшно.
Ай, что я говорю!
– Добрый сибиряк! Караул! Где ты? Где ты?
P. S. Для реабилитации себя спешу прибавить, что в случае бомбардировки Петрограда немцами, я согласна для спасения советской власти, получив суточные, проездные и соответствующее продовольствие, быть эвакуированной в какое-либо безопасное место. Когда же место это станет опасным, согласна для спасения советской власти переехать на тех же основаниях куда-нибудь подальше.
Новый психоз
– Вот в последний раз макароны подаю. Больше нет и не будет, – сказала горничная, ставя на стол блюдо серых, ослизлых не то червей, не то тряпок.
– Не будет? Никогда?
Сердце моё сжалось, и хотя черви-тряпки не возбуждали во мне аппетита, я положила себе на тарелку втрое больше, чем нужно, и стала есть.
Слово «никогда» производит магическое действие на человеческие души, наполняет их тоской и отчаянием и желанием удержать уходящее.
Если вы скажете человеку, что у него никогда не будет болеть голова, он невольно в первую минуту испугается.
– Боже, неужели никогда?
А, впрочем, это ведь хорошо.
Лавочники знают тайные чары этого слова и пользуются им.
– Почему так дорого? Такой скверный сорт и вдруг двадцать два рубля фунт?
– Последний, больше не будет. Совсем не будет.
– Никогда… – шепчет покупатель и, не сводя глаз с этого дивного видения, являющегося его взорам в последний раз, дрожащими руками достаёт бумажки.
– А это – горчица?
– Горчица. В последний раз, больше не будет.
– Никогда? Так дайте, пожалуйста, шесть банок.
– Берите больше, потом ни за какие деньги не достанете.
– Ну, так дайте десять банок. Всё-таки запас горчицы у меня будет.
Мания запасов схватила смятенные умы несчастных граждан крепким стальным кольцом и давит.
– Вы слышали, говорят, больше не будет, как его там, ги-пер-мор-ганикум?
– Это что за штука?
– А черт её знает, никогда не видал. Нужно будет все-таки запастись хоть немножко, на случай крайнего голода. Потом и рад будешь достать, да негде.
Года два назад, когда прошёл слух о том, что запретят продажу пирожных, я встретила в кондитерской старого отставного капитана, который, выпучив глаза и раздув щёки, глотал пирожное за пирожным, напряжённо и лихорадочно.
– Что с вами, вы ведь, кажется, никогда сладкого не любили?
– Мало ли что не любил. Теперь, говорят, скоро не будет, так нужно как следует поесть, чтобы никогда не захотелось. Тошнит только от этой мерзости, вот в чём беда.
И, тяжело вздохнув, он снова принялся за работу.
Со времён воцарения голода на Руси его подданные, ещё имеющие возможность есть, едят, не переставая, всё что под руку подвернётся.
– А вдруг это последний изюм, и больше ни-ко-гда изюма не будет?
– Ну и чёрт с ним! Ведь вы его раньше и в рот не брали. Экое горе, подумаешь.
– Ну как же вы так рассуждаете? Раньше, допустим, не ел, но зато жило во мне сознание, что как только захочу, я этого самого изюма, так сейчас и съем, сколько душе угодно.
Едят с ужасом, с отчаянием. Запасать перестали. Всё равно узнают, отнимут. Просто едят тут же, на месте, сколько в человека влезет.
Теперь, когда нет муки, всех кинуло на мучное. Спекулянты, презирая угрозы расстрелом, продают по пятьсот рублей за пуд клейкую, тягучую муку́, неизвестно из какого зерна состряпанную.
Покупают, пекут, едят.
– Знаете, на Украине прямо рай. Мука двадцать рублей.
– Двенадцать, а не двадцать. Даром дают.
Господи, есть счастливцы на свете.
Мука́. Мука́.
Говорят только о муке. Подешевей завтра мука до нормальной цены, я уверена, что те, кто теперь давятся, но съедают по три фунта наспекулированного, краденого, горького и прокисшего хлеба, не съели бы и полпорции.
И странное дело: объедающиеся и жадничающие, тем не менее худеют, почти как и настоящие голодающие.
Страх перед голодом, ужас перед неистовой ценностью поглощаемых кусков так тревожит и подавляет подозрение, что пища впрок не идёт.
Много раз мне приходилось слышать жалобы:
– Не знаю, что со мной. Ем, ем, и всё мне кажется, что нужно ещё поесть. Всё какое-то точно беспокойство, что я ещё не доел, а больше никакой еды не достанешь.
Это новый психоз – отсутствие сознания сытости. Есть, говорят, такие идиоты, которые сами не могут понять, довольно ли им есть или ещё нужно.
Этих идиотов кормят по мерке.
Этот новый психоз очень вреден не столько заболевшему, сколько его согражданам.
На совести каждого такого обжоры-психопата жизнь умирающего от голодного истощения.
А в распространении этой безобразной болезни виноваты мы все, поддерживая исключительный интерес к продовольственным вопросам.
– Здравствуйте, как поживаете?
Это – два первые вопроса при каждой встрече.[41]41
Понятно, что вопрос – один, но так в оригинале (ред.).
[Закрыть]
А вы знаете третий вопрос? Третий вопрос:
– Ну, а как вы устраиваетесь насчёт муки?
И затем каждый с особым сладострастием начинает описывать свою желудочно-кишечную тоску.
– Всё бы ничего, да вот без сладкого трудно. Шоколаду очень хочется, только хорошего.
Ну и кончено. Прививка болезни сделана. Послушаешь и подумаешь.
– А ведь в самом деле хорошо бы шоколаду раздобыть.
На продовольственные темы разговаривали люди, никогда прежде даже продовольственных слов не слыхавшие: поэты, художники, балерины.
– Мне обещали достать крупчатого масла, – восторженно радовался нежный тенор.
А милая молоденькая артистка мечтала:
– А мне поехать бы куда-нибудь в деревню. Хлеба сколько угодно. Парное молоко, свежее, прямо из-под курицы.
Едят.
И когда не едят, говорят об еде оживленно, нервно, дружно. Тема всем одинаково дорога и близка.
Прислуга, забыв этикет, принимает горячее участие в общем разговоре.
Комнатный пёс прислушивается, шевеля ухом. Если бы он мог, он, наверно, вставил бы несколько дельных замечаний.
* * *
Если вас кто-нибудь спросит:
– Ну, а как вы устраиваетесь насчёт муки? – посмотрите ему пристально в переносицу между глаз и скажите спокойно и внушительно:
– Пошёл вон.
Когда-нибудь вы поблагодарите меня за мой совет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.