Электронная библиотека » Надежда Тэффи » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 16 апреля 2016, 20:40


Автор книги: Надежда Тэффи


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Извозчики

С тех пор, как мы стали тылом, извозчики наши делятся на два сорта: 1) восьмидесяти – и 2) восьмилетних.

Так как правила без исключения нет, то встречается иногда и третий сорт извозчиков, соединяющий качества обоих сортов.

Это извозчики восьмидесятивосьмилетние…

Об этом последнем сорте мы много говорить не будем, потому что извозчики этого сорта вообще никогда никого никуда не везут и сидят на козлах исключительно для декоративного эффекта улиц. Везти они не могут. Им «недосуг».

Обычные же извозчики первых двух сортов везут, но при этом предпочитают ехать в ту сторону, в которую обращена морда лошади.

– Тебе куда? Туда? – показывает он большим пальцем назад через <плечо>. – Мне туда не с руки.

Увещевать его не стоит. Он твёрд.

Извозчик первого сорта – восьмидесятилетний – будет долго вести с вами предварительные разговоры.

– Ась?

– На Пушкинскую.

– Ась?

– Не знаешь, что ли?

– Это я-то не знаю! Очень даже знаю. Пушкинскую-то.

Он не смотрит на вас. Чего ему смотреть, – всё равно не разглядит. Брови у него мохрастые, как моржовые усы, глаза через них чуть пилькают. К вам направлено только старое мохнатое ухо.

– Ась? Оченно даже знаю. Пушкинскую-то. Огороды там были. И не очень чтоб давно. Лет эдак пятьдесят тому назад. Да, поди, и того не наберётся. Огороды. Как же! А то не знаю, что ли?

Он уже забыл, что сидит на козлах, и что его седок нанимает.

Ему кажется, что сидит он на завалинке и предаётся воспоминаниям.

– Огороды? Как не знать! Оченно даже знаю.

– Ну? Везёшь, что ли, на Пушкинскую?

– Восемь гривен положьте! – вдруг вспоминает он.

Дёргает лошадёнку, чмокает, тпрукает.

– Огороды? Как не знать! Вези его за восемь гривен на огороды. И чего их на огороды носит, пугалов несчастных?

Восьмилетний сорт веселее.

На вид он, положим, такой, как будто его и совсем нет. Торчит на козлах тулуп, на тулупе – шапка, сбоку рукавицы припёрты. Только ежели обойти да заглянуть пристально, так увидишь, что из-под шапки торчит круглый нос.

– Извозчик! Свободен?

Круглый нос наморщится. Это значит, что где-то там, глубоко под шапкой, деловито нахмурились брови.

Приподнимутся рукавицы, хлопнут по армяку, и страшный бас, которым разговаривают только деревенские мальчишки, и то только с лошадьми, ответит вам:

– Полтора рублика положьте.

А уж потом спросит:

– А куда тебе ехать-то?

– На Николаевскую.

– На какую Николаевскую: на вокзал аль на улицу?

– На улицу.

– Так бы и говорил, что на улицу. А то говорить не говорит! Туда же, ещё седок называется.

От его густого баса и густого презрения вам делается неловко.

– Ну, садись, что ли!

Бац кнутом по шапке!

– Но-о! Балуй!

– Голубчик! Я-то ведь не балую, чего же ты меня-то хлещешь!

– Но-о!

– Голубчик, ты чего же направо поворачиваешь! Мне ведь налево надо. Николаевская-то ведь налево.

– Чего-о? Налево? Так бы и говорил, что налево. А то говорить не говорят, а туда же, седоком называются!

Бац по шапке!

Подвезя вас к месту назначения, восьмилетний извозчик скажет лошадиным басом:

– Прибавить надо.

– За что же тебе прибавлять-то?

– Как за что? Ведь я вёз!

Прибавите вы ему или не прибавите, результаты будут одинаковые. Восьмилетнему извозчику непременно нужно показать перед всеми прохожими, дворниками и швейцарами, что он мужик бывалый и знает, как седока обремизить.

– Как же не прибавите-то? – ворчит он лошадиным басом, получая прибавку. – Овёс-то нынче тридцать рублей фунт. Этак вёз, одного овса на него пошло, а он ещё говорит, за что прибавка. Ничего не понимают, а туда же, на извозчика лезут.

Вы уже давно будете сидеть в уютной гостиной и поддерживать томный разговор о грядущем ренессансе человеческого духа, освобождённого от тёмного плена влияний войны; вы уже давно забудете о привёзшем вас восьмилетнем чудовище; и разве только изредка, если вы человек нервный и чуткий, лёгкая дрожь неприятно скользнёт вдоль вашей спины.

Это оттого, что «он», восьмилетнее чудовище, всё ещё не оставил вас. Он грызёт вас, переворачивает с боку на бок и при одобрительном поддакивании дворников бубнит из-под шапки лошадиным басом:

– Туда же! Вези его! Нет, братец ты мой, на извозчике также надо понимать ездить! Овёс-то нынче что? То-то и оно!

Дезертиры

 
Что посеяла ненависть, пусть пожнётся любовью!
Украсим розами Голгофы кресты.
На нивах, политых терпкою кровью,
Взойдут наш хлеб и наши цветы.
 
Тэффи

Они все хотят уехать.

Я говорю о так называемой интеллигенции. Каждый разговор – а теперь только и делают, что разговаривают, – кончается стоном:

– Уехать! Уехать, чтобы глаза не глядели.

– Куда? Как?

– Всё равно. Через Белое море, через Владивосток, в Японию, в Китай, к чёрту на рога – лишь уехать, потому что так жить нельзя.

Если бы человек, которому рвут зуб, мог рассуждать и разговаривать, то, наверное, сказал бы то же самое:

– Так жить нельзя!

И всё-таки продолжал бы жить именно так. Потому что ни назад зуба вдвинуть, ни оставить его полувынутым нельзя.

Нужно перенести операцию. Нужно пережить революцию всю до конца.

Все разочарованы:

– Отчего в первые дни всё было так хорошо, так светло и радостно?

Всегда так, милые мои. Всегда сначала приятное:

– Поздравляю вас с праздничком.

А затем и тревожное:

– На чаёк с вашей милости.

И все разочарованы, разочарованы в революции.

В глубине души каждому представлялось, что революция – это нечто вроде карнавала в Ницце. Только, может быть, более величественное и побольше красного цвета – флаги, фригийские колпачки.

– Aux armes, citoyens![13]13
  К оружию, граждане! (фр.)


[Закрыть]

А потом всё должно войти в норму и в порядок.

Дамы будут заказывать соответственные переживаемому моменту шляпки, мужчины, сидя в департаменте, мирно покуривать и рассказывать анекдоты из жизни Распутина, рабочие будут усиленно работать, солдатики усиленно воевать, а мужички усиленно доставлять на всю компанию хлебца.

И в общем «освобождённый народ», воздев руки к небу, возблагодарит судьбу за то, что она наконец дала ему возможность проявить в полной мере его душевные качества: скромность, стремление к свету, самопожертвование и чувство долга.

Не знаю, как другие, но я от этих проявлений душевных качеств народа пришла бы в ужас. В настоящий священный ужас.

– Как! Тот самый народ, который веками глушили водкой, угнетали, давили бесправием, безграмотностью, нищетой, предрассудками и голодом, – этот самый народ вот сейчас перед нами явил душу великую и яркую, жаждущую подвигов и самопожертвования во имя великой идеи. Вот, значит, какие цветы выращивались на перегное былого деспотизма. Да что же это? Ведь это – самое настоящее торжество старого режима, чудо из чудес, праздники из праздников, воскресение из мёртвых. И к чёрту тогда всю нашу цивилизацию. Но чуда не случилось. Вместо чуда – логика. Жнём, что сеялось.

В чём разочаровываться? Чему удивляться?

– Требуют денег, увеличения жалованья. Не понимают, что рубят дерево, на котором сами сидят.

Ну да. Конечно. Конечно, рубят и, конечно, не понимают. Но почему ж они могли бы понять? Николай II, насколько я знаю, не был сторонником распространения политико-экономических знаний среди крестьянской молодёжи.

А если бы даже…

Наши капиталисты лучше разбираются в этих вопросах, но подвигов самоотвержения до сих пор не являют, а являют лишь чудеса ловкости, переводя деньги за границу, или, как поступил один петроградский банкир, подписавшийся на миллион на Заём свободы и на другой же день приказавший своему банку продать эти облигации.

Он поступил так, право, не потому, что не понимает, что «нельзя рубить дерева, на котором сидишь», а потому, что твёрдо рассчитывал вовремя унести ноги и перевести капиталы.

Но не о нём речь.

Итак, никаких горьких сюрпризов и разочарований нам, знающим, что делало старое правительство, освобождённый народ принести не мог.

То, что происходит под общим заглавием «разруха», конечно, ужасно в своём потенциальном состоянии.

– Вы знаете, что бесчинствуют на железных дорогах?

– Знаю, и не удивляюсь.

– Знаете, что крестьяне не желают обрабатывать поля, что их мутят какие-то пришлые солдаты, очевидно, по чьему-то приказанию подготовляющие в недалёком будущем голодные бунты, грабежи и погромы?

– Вы знаете, что около Николаева крестьяне облили смолой и керосином двенадцать конокрадов и сожгли их, а сами дико бесновались вокруг пылающих живых костров?

Знаю всё. И думаю, что они не съели этих жареных конокрадов только потому, что не были голодны. На будущий год съедят.

– Чаво там, – скажут, – они ведь не из нашей деревни, их есть можно.

И чем хуже и страшнее, и противнее всё то, что мы видим, тем более мы должны радоваться, что свершилась наконец революция, что теперь открыт путь к свободной борьбе со злом.

Какой хирург огорчился бы, если бы, вскрыв живот пациенту, умирающему от аппендицита, увидел гнойник, а не букет роз?

И чем хуже и злокачественнее окажется гнойник, тем благославеннее хирург, решившийся на операцию, и тем серьёзнее его долг довести дело до конца.

И все те, которые скорбят и вопят, и кричат о разрухе, в сущности, понимают это.

Спросите у них:

– Вы, может быть, хотите возвращения к старому?

– Господи! Что вы говорите! Конечно, нет.

Потому что каждый понимает, что возврата нет, что операция была предпринята, когда Россия уже умирала.

Нет, они возврата не хотят, но то, что делается, им не нравится.

Как это так, вдруг такие непорядки?

Солдатики не воюют, мужички не дают хлебца. И все такие невежливые, в трамвае толкаются, прямо какие-то невоспитанные!

Нет, скорее-скорее уехать куда глаза глядят. А когда всё кончится и устроится, тогда можно будет вернуться и зажить в обновлённой России со всеми удобствами.

А сейчас так тяжело бороться!

– Так почему же вы недовольны солдатами, которым тоже ведь «тяжело бороться»? Которые тоже надеются, что дело как-нибудь и без них уладится.

Всей душой стремясь уехать куда глаза глядят, открыто отстраняясь от всякого участия в тяжёлом и великом подвиге строительства новой жизни, не причисляем ли мы себя с циничной откровенностью к лику дезертиров?

Многие думают, что роль революционного гражданина непременно должна быть только яркой, видной и блестящей.

– Быть вожаком, оратором, произносящим зажигательные речи, руководителем движения, вдохновителем толпы, мудрым политиком, выбирающим и решающим повороты истории, – ничего этого я не могу и не умею, так уж лучше мне совсем уйти.

А если не умеешь и сознаёшь, что не можешь, – тогда иди в толпу, в почву земли.

«Любовь не ищет своего», – как говорил апостол Павел. Если любишь родину, не ищи и ты своего, хотя бы даже в выгодной позе перед народом.

Если позовут те, кому мы верим: «Граждане, выходите на улицу!» – выходи. Ты нужен, как одна из единиц, составляющих толпу, – иди и будь единицей.

И если позовут: «Граждане, жертвуйте!» – жертвуй, отдавай всё, что сможешь отдать.

В разговоре на улице, в беседе с друзьями, в митинговой толпе, везде, где услышат тебя, – если только скажешь то, что велит совесть, и то уже можешь считать, что сделал нечто, вбил маленький камешек (какой Бог послал) в широкую мостовую нашего великого пути.

Сделал, что мог, и не отказался от малого в погоне за великим.

И если рухнет всё, и вместо триумфальной колесницы повезут по нашему великому пути только чёрные трупы, – пусть бы каждый из нас мог сказать:

– В этом падении моего толчка не было. Слабы мои силы и малы, но я отдал их все целиком. Я был простым, рядовым работником, простым солдатом, защищающим свободу, как мог и чем мог. И я не отрёкся от неё и не убежал. Дезертиром я не был!

Контрреволюционная буква

пасвищаеца министру народного прасвищения


C буквой «ять» скандал!

Признана контрреволюционной и изъята из обращения.

Всякий гражданин, хоть сколько-нибудь дорожащий народной свободой, должен избегать всякого общения с этой буквой.

Ходят тёмные слухи. Говорят, что Бурцев разыскал «ять» в списках охранного отделения.

Говорят ещё больше. Говорят, будто тот таинственный провокатор, обнародование имени которого заставит ахнуть не только Европу и Америку, с прилегающими к ней островами, есть не кто иной, как буква «ять»!

Кто бы подумал!

Недаром молодёжь, чистая, свежая и горячая, так всегда ненавидела её!

В моей жизни она также успела сыграть свою гнусную роль. Из всех провокаторов только ей удалось поймать и предать меня.

Мне было тогда только одиннадцать лет. Я держала вступительный экзамен в гимназию.

– Мальчик пошёл в училище, – продиктовала мне высокая и злая учительница-людоедка.

«Мальчик пошёл в училищy», – написала я дрожащей рукой.

– Почему через ять? – закричала людоедка.

Я не знала, почему, но чувствовала, что из приличия нужно выставить какие-нибудь веские причины, и сказала:

– Потому что мальчик пошёл.

Умнее я ничего не могла придумать.

Но людоедка молчала и злобно ела меня глазами.

Тогда я пошла на отчаянность.

– Это не «ять», – сказала я.

– Не я-ать?

Людоедка поднесла тетрадь к самому моему носу.

Ничего не поделаешь. Это было ять!

Нагло подбоченившееся, с растопыренными рогами «ять».

Оно провалило меня.

Конечно, я тогда <была> молода и неопытна и понятия не имела о провокации.

И вот как изменилась наша судьба!

Я – гражданка свободной России, а её уличили и погнали к чёрту.

Торжествует правда, и зло наказано.

Теперь для полного торжества правды следовало бы вернуть всех тех мучеников, которые были в своё время изгнаны за непризнание проклятой буквы. Вернуть их и водворить снова на лоно родных гимназий. Пусть пребывают там в почёте и уважении до скончания дней своих.

Когда изгнание «ять» было только в проекте, многие люди, очевидно старорежимного уклона, высказывали догадки:

– Это Мануйлов для того делает, чтобы не так в глаза бросалось, что министры безграмотны.

Но это умозаключение не заслуживает, конечно, никакого внимания в виду таинственного намёка Бурцева и т. д.

Когда Мануйлов занял пост министра народного просвещения, многие из нас жалели его за то тяжёлое бремя, которое он взвалил на свои плечи.

Сколько спешной, ответственной работы взял он на себя!

За что он примется прежде всего?

Ведь дело такое спешное!

Может быть, придётся прибегнуть к общественной помощи, организовать какие-нибудь «летучие отряды грамотности».

Как ввести немедленно всеобщее равное образование?

Через год, через полтора не должно быть ни одного неграмотного человека в России.

Довольно мы умилялись над тем, что:

 
С трудом от слова к слову
Пальчиком водя,
По печатному читает
Мужичкам дитя…
 

Дитя это давно выросло и должно было выучить своих детей.

Если Россию повернули к свету, то должны ей открыть глаза, чтобы она этот свет видела.

Бедная, многострадальная интеллигенция из кожи вон лезет, чтобы помочь меньшому брату выбиться на светлый простор.

– Солдатики, милые, хотят устраивать у себя клуб, библиотеки, читальни. Скорее на помощь!

Писали воззвания, собирали деньги и книги. Приглашали лекторов.

– Объясните им права гражданина и человека.

Солдаты требовали, чтобы в библиотеках у них были самые настоящие учёные книги, и чтобы лекции читались самые настоящие, но только чтоб во время лекции разрешено было пить чай и есть селёдку.

Разрешим с радостью, «только бы приучить».

Хлебали чай, рвали руками селёдку, а лектор, жертвуя и временем, и трудами, задыхался в спёртом воздухе и объяснял «права гражданина и человека».

Но скоро оказалось, что и селёдки мало, чтобы искупить скуку таких лекций.

Их забросили. Клубы посещались только для игры в шашки и чаепития. Радовались, что продажа колбасы и селёдок дала прибыль в двадцать рублей.

Игра в «интеллигентов» надоела.

Думали, очень занятно выйдет «пойти в библиотеку ученые книжки читать». Ан вышло скучно. Не так, видно, просто, как казалось.

Каждый деревенский кулак думает, что, купив барское имение, помещиком сделается.

Чего бы, кажется? Живёт в хорошем доме, ест-пьёт сколько влезет, а всё как-то не то, и на настоящее не похоже.

Теперь всё ярче выступает эта «игра в интеллигенцию». Желание казаться, а не быть. На грош пятаков купить.

В былые времена интеллигентная молодежь, идеалисты, надевала косоворотки, смазные сапоги и ходила в народ. Придумывали этот грим для того, чтобы казаться «своими».

Теперь наоборот. Полуграмотные недоучки и неучи гримируются под интеллигентов. Надевают белые воротнички, какие-то помпадуровые галстуки, говорят плохопонимаемые, малопривычные и малонужные слова: «лозунги», «прерогативы», «делегат», «мандат», «приоритеты» и «кооптация».

Учиться скучно. Притворяться легко и забавно.

Министр народного просвещения с этим согласен.

– Упраздним грамотность. Пиши как говоришь, а то ещё отличат сразу учёного от неуча.

А мы-то надеялись!

Теперь, думали, трудно, но через десять лет будет у нас новая Россия. Десять лет труда, десять лет народного просвещения, – и у нас будут настоящий народ, настоящие грамотные, не загримированные галстуками, «лозунгами» и «коалициями», не притворяющиеся, а настоящие, равные друг другу люди, которым равное дано и с которых равное спросится.

Товарищи!

Да, думали, труд тяжёлый, но не отречёмся от него, потому что он необходим и благословен.

Нужно поднять людей к звёздам. Звезда же, брошенная на землю, – мы видим их, – просто тусклый кусок серого камня.

К звёздам!

Но вот те звёзды, к которым мы идём – свобода, равенство, братство, – сами собираются упасть к нам на землю через упразднение грамотности, науки и искусства.

Единение в звёздах и светилах так трудно и сложно.

Единение в хлеве свином будет и легко, и просто.

И, конечно, не в букве «ять» здесь дело. Буква «ять» – это мелочь, может быть, вообще существование её было только вопросом времени.

Но вся эта история страшна, как симптом, как первая веха дурной дороги.

Неужели этот путь уготован нам?

Два естества

B лазарете снова запахло овчиной и сапогами – это значит, привезли новых раненых.

Анна Павловна, главная патронесса (кроме главной было ещё тридцать семь второстепенных), сидела на табуретке около операционной и кричала в телефонную трубку:

– Марья Петровна! Вене вит,[14]14
  Приезжайте поскорее (фр.).


[Закрыть]
поскорее! Ну завон де[15]15
  У нас раненые (фр.).


[Закрыть]
раненые. А кроме того, надо посоветоваться. Есть одна большая приятность и одна большая неприятность. Словом, вене[16]16
  Приезжайте (фр.).


[Закрыть]
поскорее!

Анна Павловна волновалась. Подведённые спичкой брови сдвинулись трагическими запятыми под взбитой чёлкой. И корсет скрипел от тяжёлых вздохов.

Анна Павловна старалась взять себя в руки и не думать о неприятности, которая, в конце концов, как-нибудь да уладится же. Но было тяжело.

Подозвала секретаря.

– Слушайте, Павел Ильич. Как же это так? Вы знаете, что случилось? У нас еврей…

– Что?

– Еврей, вот что. Среди новых раненых попался еврей. Нечего сказать, удружили на пункте.

– Да чего вы так волнуетесь, я не понимаю?

– То есть как так, чего волнуюсь? Теперь позвольте мне сказать, что я вас не понимаю.

Секретарь посмотрел на раскрасневшиеся щёки, на трагические запятые, и в глазах его мелькнуло что-то. Он переменил тон.

– Ну, само собой разумеется… это очень неудобно, особенно в нашем лазарете, где все вообще…

– Завтра обещала заехать сама Анна Августовна, и вдруг сюрпризец!

– Ну, Бог милостив, как-нибудь обойдётся. Зато я слышал, что нам прислали Георгиевского кавалера?

– Да, дорогой мой! Представьте себе! Прямо хочу поехать сама поблагодарить полковника. Это уж его исключительная любезность к нашему лазарету. Нужно будет этого самого кавалера как-нибудь на виду положить, чтобы сразу видно было, если кто посетит.

– В первую палату, около дверей.

– Только распорядитесь, чтобы там лампочку привернули.

– Сейчас, сейчас всё устроим.

Пришла Марья Петровна. Изобразила всем своим лицом удивлённого жирафа негодование при известии о еврее.

– Сетафре![17]17
  Это ужасно! (фр.)


[Закрыть]
Это чей-нибудь подвох.

И обнажила с радостью длинные жёлтые зубы, узнав о Георгиевском кавалере.

– Мы потом с ним все вместе снимемся.

Анна Павловна размякла. Скрипела корсетом тихо и благостно.

Из перевязочной повели раненых.

– Который тут Георгиевский кавалер?

– Вот этот чёрненький, – отвечала сестра милосердия.

Георгиевский кавалер был маленький, с измождённым бритым лицом и шёл не сам, а тащил его на спине дюжий санитар.

– Это что же с ним?

– Ступня ампутирована.

– Ай бедняга, бедняга!

Анна Павловна засуетилась, повернулась несколько раз на собственной оси и побежала вместе с Марьей Петровной устраивать кавалера.

– Тут тебе, голубчик, удобно?

– Спасибо! – тускло отвечал кавалер.

– Видишь, у тебя тут и лампочка, и столик, и всё. Ты куришь? Марья Петровна, шери, апорте[18]18
  Дорогая, дайте (фр.).


[Закрыть]
ему папирос. Нужно будет достать для него матрац шире, чтоб ему было удобнее. Бедненький, ступня ампутирована.

Стали расспрашивать, как он получил Георгия. Кавалер рассказывал вяло, просто. И всё в его рассказе казалось простым и обыкновенным.

Ранили командира. Он взвалил его себе на спину и понёс. Вынес под огнём в безопасное место. По дороге сам был ранен в ногу. Не очень больно было, и он всё шел. Донёс командира и сам упал. Только не больно было, отчего-то ослабел.

А потом нога разболелась, в Варшаве её и отрезали. А теперь уж ничего.

– Вот искренний героизм, – прочувствованно затрясла Марья Петровна своей жирафьей головой. – Он даже сам не понимает своей заслуги.

– Да, – усиленно вздыхала Анна Павловна. – Это по-евангельски – не ведает бо, что творит. Удивительное величие русской души! Ты у нас, голубчик, скоро поправишься. Откормим тебя на убой.

– На убо-ой? – печально протянул кавалер.

– Ну да, ну да! Как следует поправим. Иль не компран па.[19]19
  Он не понимает (фр.).


[Закрыть]
Он, очевидно, южанин.

– Наверное. Говорит с хохлацким акцентом. Ты, солдатик, какой губернии?

– А Могилёвской.

– Как тебя зовут?

– Иосель Шнипер.

– Что?

– Что-о?

– Он не так выговаривает. Покажите, ради Бога, скорее его листок.

Анна Павловна держала листок и читала свистящим шепотом:

– Иосель Шнипер… Иосель… вероисповедания иудейского. Господа, что же это? Что за ерунда? Как вы смели сюда Шнипера положить? Кто распорядился?

– Как кто? Да вы же сами.

– Я? Вы с ума сошли! Я сказала Георгиевского кавалера, а вы…

– Так он же и есть Георгиевский кавалер! – испуганно лепетал санитар.

– Он? Шнипер?

Анна Павловна беспомощно развела руками и вытерла вспотевший лоб.

– Ну, это мы там, потом разберём. Нам тоже симулянтов не надо.

Она с большим достоинством вышла из палаты и даже хлопнула дверью.

Но на душе у неё не было спокойно. И как она «потом разберёт», она совсем себе не представляла.

– Доктор! – ухватилась она за проходившего мимо врача, – Доктор! Скажите откровенно, ведь тот еврей, наверное, симулирует. Неправда ли?

– Да что же тут симулировать-то? – несколько опешил доктор. – Ведь нога-то у него ампутирована.

– Ну, да. Вот эту самую ногу-то, может быть, он всё-таки как-нибудь симулирует?

Анна Павловна молитвенно сложила руки и смотрела на доктора так жалобно, с таким упованием и мольбой, что тот окончательно растерялся.

– Простите меня, Анна Павловна, но я совсем ничего не понимаю. Вы же сами так распорядились, что у вас Георгиевский кавалер.

– Как это всё ужасно! Доктор, милый, как это ужасно! Вы поймите! Ведь у этого солдата два естества. Вы поймите! Мы дали папирос Георгиевскому кавалеру, а курит их еврей! Мы поставили почётную кровать для Георгиевского кавалера, а на ней развалился еврей! Ведь это же… ведь это же се кон апаль[20]20
  Как это называется… (фр.)


[Закрыть]
засилие!.. И за мою же доброту судьба меня же и наказывает!

Она опустилась на стул, закрыла лицо руками и жалобно заскрипела корсетом.

Доктор хотел что-то сказать, подумал, вздохнул и тихо вышел.

Что тут скажешь, раз судьба так явно несправедлива к человеку?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации