Текст книги "В стране воспоминаний. Рассказы и фельетоны. 1917–1919"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Разъезд
Киев пустеет.
В газетах появляются давно невиданные объявления о сдающихся квартирах и комнатах.
Исчезли питеро-московские физиономии. Закрываются типографии. Пустеют парикмахерские.
Точно ветром сдуло – полетели вниз по земному шару.
– Одесса! Константинополь! Принцевы острова.
Некоторых понесло вбок, на Берлин, в самую гущу немецкой революции.
Зачем это всё? Почему и с какой целью – не все отдают себе отчёт.
Первыми поднялись те, кого отзывали дела. Вторые поехали потому, что уехали первые. Третьи – потому, что вторые. Четвертые, увидев, что город опустел, поднялись тоже.
– Все едут, значит, почему-нибудь да надо. Уж им там виднее.
Дневные налёты тоже никому не нравятся. Мы приучены к ночным.
Дневной налёт удобен только для налетающих. Крики и выстрелы ночью привлекают внимание; каждый, кто услышит их, поймёт, что дело неладно, и если не побежит на выручку сам, то поднимет тревогу. Весь этот шум днём не производит никакого впечатления. Каждый, наоборот, подумает, что дело ладно, что, если стреляют, то значит стреляют люди на это дело уполномоченные от начальства в целях нашего благополучия.
Запертые и охраняемые домовой охраной двери ни от кого не спасают. Двери эти широко распахиваются перед шайкой вооружённых людей, предъявляющих фальшивый ордер. Грабитель с пустыми руками на промысел не отправится.
Наивно было бы представить себе следующую картину.
Стук в ворота.
– Кто там?
Голоса неизвестных с улицы:
– Пустите, сделайте милость. Мы в количестве шести человек пришли ваших жильцов грабить.
Голос дежурного:
– Да вы кто же такие?
– Да мы громилы.
Голос дежурного:
– Ай-ай-ай, как стыдно! Нет, я вас не пущу. Наши жильцы не хотят, чтобы их грабили. А вам советую исправиться и заняться честным трудом.
– А может, всё-таки пустите?
Голос дежурного:
– Нет, нет. Лучше и не просите.
– Ну, делать нечего. Извините за беспокойство. Идём дальше, ребята – они не хотят.
На самом деле всё происходит так.
Звонок.
Голос дежурного:
– Кто там?
– Немедленно отворите! Вот ордер на производство обыска.
Голос дежурного:
– Пожалуйста, пожалуйста! Уж вы простите, что я задержал…
– Ладно, ладно. Заткни ему, ребята, рот, чтобы он каких-нибудь контрреволюционных слов не сказал. У меня нервы слабые – мне это неприятно. Ну, теперь марш по квартирам.
Вот как!
Уличные грабежи, конечно, производить удобнее, когда на улицах мало народу. На людной улице никто грабить не решится. Трудно, во всяком случае.
В Одессе, говорят, уже после шести вечера на улицу выходить «не советуют». Не советуют, вероятно, те самые люди, которым лишние прохожие не нужны.
И вот осторожная публика запирается с шести часов по домам. А с половины седьмого на пустых улицах снабжённые фальшивыми документами предприимчивые молодые люди грабят неосторожных.
Если горожане додумаются запираться в два часа дня – грабежи будут начинаться с половины третьего. И это будет продолжаться до тех пор, пока люди не догадаются, что грабить на пустых улицах легче, чем на людных.
Такое положение надоело. Может быть, оно и очень хорошо и политически чрезвычайно мудро, но – проектирую слова отцов церкви «кладези премудрости коротки». Пусть так. Во всяком случае, нам, с короткими вервиями, это надоело. Деловым людям – оттого, что неудобно. Пустым – оттого, что скучно. А скука сожитель плохой. От неё рождается дух уныния и празднословия, паника и сплетни, страх и бегство, куда глаза глядят.
– В Одессу! В Константинополь! На Принцевы Острова!
– А потом?
– А потом вылазь куда-нибудь.
– Говорят, в Южной Гипнохандрии можно очень выгодно манные пни выкорчевать.
– Где?
– В Южной Гипнохандрии? Да такой страны-то нету.
– Ну вот ещё! Галкин собирается, а вы говорите нету.
– И какие такие манные пни?
– Вероятно, пни, которые остаются после сбора манной крупы. Не торчать же им в земле – земля нужна для нового посева. Там, братец ты мой, не Россия. Люди живут расчетливые. И большой спрос на интеллигентные руки. Я бы на вашем месте тоже махнула.
– Да как туда ехать-то?
– Чёрт её знает. Не то через Варшаву, не то через Константинополь. Галкин хочет на всякий случай и оттуда, и отсюда… – Записать вам место?
– Что ж. Буду очень благодарен.
– А как там насчёт осадного положения?
– Можете быть спокойны. Вряд ли там что подобное. Там, кажется, и людей-то совсем нет, одни собаки.
– А! В таком разе, пожалуйста, запишите. Так хочется отдохнуть, освежиться.
– Ладно. Примите на всякий случай гиппопатамское подданство, чтоб не было задержек… До свидания.
Уезжают.
Неравномерно
(из недавних впечатлений)
С тех пор как Троцкий открыл нам глаза на удивительный состав сотрудников нового правительства («неучи со светлою душой и примазавшиеся прохвосты») мы, входя в какие-либо сношения с правительственными учреждениями, прежде всего задавали себе вопрос:
– А ну-ка посмотрим, кто здесь верховодит: неуч или прохвост.
Между прочим, ошибиться довольно легко, но только в первый момент и при поверхностном наблюдении. Потом ошибка быстро выясняется.
Однажды я тоже ошиблась и была очень сконфужена.
Дело в том, что, желая исполнить свой гражданский долг, я пришла в коммунистический комитет (он же комком) внести причитающийся с меня квартирный налог.
Подходя к зданию, я ещё издали заметила растерянные фигуры, тычущиеся носом в очереди в каждый подъезд. Всех подъездов четыре, если не пять, так что операция выходила долгая и сложная.
Учтя это, я остановилась, стала следить и заметила, что один из носов, тянувшихся в третью дверь, оттуда назад не вынырнул.
– Значит, здесь.
Открыла дверь. Густой смрад тухлой рыбы показал мне, что я не ошиблась.
– Это хорошо, – подумала я. – Тот, кто решил внести налог, должен пройти через много испытаний – и если выдержит, не дрогнет и вынесет, – то, значит, он истинный гражданин и во имя долга не щадит своей жизни.
Я была истинной гражданкой и поднялась по лестнице.
На площадке стояла баба с уполовником в руках.
– Это вы, сударыня, – робко, но твёрдо спросила я, – это вы принимаете взнос по налогу?
Баба отреклась:
– Выше.
Поднялась выше.
К запаху тухлой рыбы присоединился запах варёной капусты и, слившись вместе, они оба проводили меня в залу.
В зале толпа растерянных людей напирала друг на друга в разных направлениях.
– В хвост! В хвост её! – закричали про меня разъярённые голоса.
Кто-то дёрнул, кто-то толкнул – и вот я в хвосте.
Стою. Оглядываю соседей. Все растерянные, распаренные. Выбрала лицо подобрее и спросила:
– Скажите, ведь вы квартирный налог вносите?
– Подоходный.
– А где же квартирный?
– Не знаю. Никто не знает.
Отошла. Сунулась к другому хвосту. Этот хвост был совсем дурацкий – сам не знал, на что стоял. Перед ним вдали виднелся пустой стол, за столом дверь в уборную.
Но вот слышу разговор – кто-то кому-то говорит, что для внесения налога нужно сначала написать заявление. Тот, кому объяснили, пошёл тыкаться, я за ним. Дотыкались до большого стола, заваленного обрывками исписанной бумаги. Вокруг стола сгрудилось человек шестьдесят.
– Что здесь?
– Заявления пишем.
– Ага, вот оно. А какая форма?
Никто не знает. Пишут что попало.
Вижу, гимназист строчит бойко.
Заглядываю:
– «Нюрочка не хотела»…
– Чего вы смотрите? Какая форма? Я по личному делу.
Гимназист сердится. Я перепугалась. Что делать?
Перьев на столе шесть. Ожидающих около шестидесяти.
– Господи, что за бестолочь!
Вдруг какая-то распаренная баба в съехавшем с головы платке выскочила из хвоста и кинулась к возглавлявшему хвост столу.
– Прохвосты вы окаянные! – вопила баба. – Свои же деньги им вноси, за свои же деньги два часа стой. Черти! И деньги-то брать не умеют.
Молодой человек, сидевший за столом, кротко молчал в ответ на незаслуженный упрёк.
«Прохвост? – думала я. – Баба сказала «прохвост». Неужели здесь прохвост верховодит?»
Нужно ли вам объяснять, что я глубоко и безобразно ошиблась. Верховодил не прохвост, а именно «светлый неуч».
Дело поставлено так, что оба эти качества – и светлость, и неучёность так и сияли двумя звёздами, слитыми в одну.
Прохвост – тот умеет дело ставить. И главное – прохвост всё, да, всё знает. Оттого он и втирается, оттого и ценится.
Здесь же в недрах советского учреждения – честью клянусь – я не видала ни одного прохвоста.
За столами сидели «светлые» молодые люди и на вопросы пришедшего сечься гражданина кротко отвечали:
– Не знаю. Попробуйте узнать за другим столом, а я… я не знаю.
Ругались бабы. Какой-то бородатый верзила стонал, как умирающая лошадь; протащили на лестницу даму, упавшую в обморок. Хвосты стояли, не двигались: у светлых молодых людей не было сдачи.
– Черти! – надрывался кто-то из хвостовой гущи. – Ведь вы же правительственное учреждение, так неужто в казначействе наменять не могли?
«Черти» улыбались кротко и виновато.
А почему они нам верят? Почему не требуют предъявления квартирного контракта? Или почему не велят вносить через домовой комитет? Неужели не нашлось среди них ни одного «примазавшегося прохвоста», который поучил бы их, как поставить дело?
На такое большое учреждение и ни одного прохвоста! Все, как на подбор, светлые неучи!
Как у нас всё неравномерно!
Автор
Директор Нового театра был в очень хорошем настроении. Вчера праздновали открытие сезона, говорили горячие и трогательные речи о служении искусству.
Теперь он предавался сладким воспоминаниям и приведению в порядок счетов.
Вошёл сторож.
– Автор хочет вас видеть.
– Автор? Какой автор? Пусть войдёт.
И вошёл. И вошёл корявый, с бородатым носом, потому что, кроме носа и бороды, ничего в этом человеке не было, и поддерживалось это всё кривыми ногами.
– Здравствуйте, добрейший!
Из-под бороды протянулись щупальца и облепили руку директора.
– Чего вы на меня смотрите? Можно подумать, что не узнали!
Директор смутился.
– Ну что вы, помилуйте… Как же не узнать… Э-э-э, даже очень…
– Ну, то-то! Меня, милый мой, не только Европа, – меня вся заграница знает! Недавно еще из Саратова письмо получил, что, мол, пишут, давно вас не видно, и так далее…
«Кто бы это такой мог быть? – пыжился директор. – Леонид Андреев не таков, Куприна тоже знаю, Сологуба видал… Будем надеяться, что когда-нибудь он сам проговорится…»
– Ну-с, так вот, добрейший, произведения мои вы, конечно, знаете?
– Н-да… ну, разумеется… с детства знаю… («Уж не Гончаров ли? Да Гончаров как будто помер…»)
– Ну-с, так вот я был в вашем театрике, – ничего себе. Ещё не всё потеряно. Ещё можете кое-что из него сделать.
– Да?.. Ещё не всё?.. – похолодел директор и подумал: «Значит, всё было скверно, а я-то думал, что хорошо! Странное дело – газеты хвалят, билеты нарасхват, а вот настоящие-то люди как относятся. Верно, это сам покойный Островский».
– Ну-с, – продолжала борода. – Принёс я вам свою пьеску. Штучка небольшая, четырехактная.
– Простите, но ведь у нас жанр миниатюры.
– Ну, вот она и пойдёт у вас вместо четырех миниатюр. Называется она «Жизнь проклята», драма.
– Простите, но у нас жанр с уклоном юмористическим.
– Так вы напечатайте «драма» с четырьмя «р». «Дррррама». Вот вам и будет юмористический уклон.
– А как же насчёт содержания?
– Содержания я от вас потребую рублей пятьсот в месяц…
– Виноват, я насчёт содержания пьесы.
– Пьеса моя… бытовая, но с преобладанием густо комических мест. Например, в третьем акте, там один безработный юноша хочет застрелиться, но так как у него нет средств на покупку револьвера, то ему приходится повеситься. Ха-ха-ха!
– Ха-ха-ха! – рассмеялся с перепугу и директор.
– Ну-с, и ещё много в том же роде. Ваши актёры сумеют это разделать; это ведь не «Дама с камелиями», – вполне в ваших силах.
«Дама с камелиями», – мелькнуло в голове у обалдевшего директора. – Почему вдруг «Дама с камелиями»? Что он, Дюма-фис,[47]47
Duma-fils – Дюма-отец (фр.).
[Закрыть] что ли? Господи, хоть бы режиссёр пришёл, может, он знает!»
– Ну-с, а теперь поговорим об авансе. Пятьсот рублей. Четыреста пятьдесят сейчас, а с пятьюдесятью могу обождать. Ну-с?
– Простите, но у нас таких больших авансов вообще не…
– Позвольте, дорогой мой, мне некогда терять время. Вы сами взяли от меня пьесу, я должен был подгонять её под ваш вкус и требования, делать густо комическую и так далее. Теперь, когда подходит дело к расплате, вы поёте уже другую песню, и мне, человеку известному не только в Европе, но и за границей, приходится кланяться за свой собственный труд. Ну что ж, я вам уступаю. Я согласен на триста.
Сконфуженный директор полез в бумажник.
– Потрудитесь расписаться, – сказал он, подавая автору книгу.
Автор обмакнул перо, написал что-то вроде «Бря» и расписался.
«Бря! – прочёл про себя директор. – Господи, вразуми раба твоего Алексия. Куприн не Бря, и Арцыбашев не Бря, и… и никто не Бря. Брямс, кажется, какой-то был, да и то вернее, что Брамс, да и вернее всего, что помер. Все на „Бря” давно перемёрли».
Автор ушёл, стукнувшись обо все стулья по очереди.
Вдруг директор с отвагой отчаяния кинулся за ним.
– Виноват! Простите, ради Бога! Я только хотел спросить, как ваша фамилия… Как она произносится?
– Прямо как пишется! – с достоинством отвечал автор.
– Я в смысле ударения… Тут многие спорят и ошибаются.
– Прямо Брюквин. Чего же тут спорить?
Он пошел вдоль коридора, а директор стоял растерянный и думал: «Как литература нынче быстро шагает. Вот такой Брюквин. Вчера ещё никто о его существовании не знал, а нынче, глядите-ка, – по триста рублей авансу рвёт. Удивительно…»
На скале Гергесинской
Их немного, этих беженцев из Совдепии. Маленькая кучка людей, ничем между собою не связанных, маленькое пёстрое стадо, сжавшееся на скале для последнего прыжка. Разношерстные и разнопородные существа, совсем чужие друг другу, может быть, искони по природе своей взаимно враждебные, сбились вместе и называют себя общим именем «мы». Сбились без цели, без смысла. Как случилось это?
Вспоминается легенда страны Гергесинской. Вышли из гробов бесноватые, и Христос, исцеляя их, вогнал бесов в стадо свиней, и ринулись свиньи со скалы и перетонули все.
На востоке редко бывают однородные стада. Чаще – смешанные. И в стаде свиней гергесинских были, наверное, кроткие, испуганные овцы. Увидели овцы, как бросились взбесившиеся свиньи, взметнулись тоже.
– Наши бегут?
– Бегут!
И ринулись кроткие вслед за стадом и погибли вместе.
Если бы возможен был во время этой бешеной скачки диалог, то был бы он таков, какой мы так часто слышим последние дни.
– Зачем мы бежим? – спрашивают кроткие.
– Все бегут.
– Куда мы бежим?
– Куда все.
– Зачем мы с ними? Не наши они. Не хорошо нам, что мы с ними. Может быть, всё-таки должны мы были остаться там, где из гробов выходят бесноватые? Что мы делаем? Мы потерялись, мы не знаем…
Но бегущие рядом свиньи знают и подбадривают и хрюкают.
– Культура! Культуре! У нас деньги зашиты в подмётках, бриллианты засунуты в нос, мы спасаем культуру, культуру, культуру!
Бегут и тут же на полном ходу спекулируют, скупают, перекупают, перепродают, распускают слухи, вздувают до сотни рублей пятачок на собственном рыле.
– Культура! Культуру! Для культуры!
– Странно! – удивляются кроткие. – Слово как будто наше, из нашего словаря, а почему-то неприятно. Вы от кого бежите?
– От большевиков.
– Странно! – томятся кроткие. – Ведь и мы тоже от большевиков. Очевидно, раз эти бегут – нам надо было оставаться.
Бег такой стремительный, что и столковаться некогда.
Бегут действительно от большевиков. Но бешеное стадо бежит от правды большевистской, от принципов социализма, от равенства и справедливости, а кроткие и испуганные от неправды, от чёрной большевистской практики, от террора, несправедливости и насилия.
– Что мог бы я там делать? – спрашивает кроткий. – Я профессор международного права. Я мог бы только умереть с голоду.
Действительно, что может делать профессор международного права – науки о том, как нельзя нарушать нечто ныне несуществующее? На что он годен?
Единственное, что он может делать, – это источать из себя международное право. И вот он бежит. На ходу, во время кратких остановок, он мечется, суетится, узнаёт – не нужно ли кому-нибудь его международное право.
Иногда даже пристраивается и успевает прочесть две-три лекции. Но вот бешеное стадо срывается и увлекает его за собою.
– Надо бежать. Все бегут.
Бегут безработные адвокаты, журналисты, художники, актёры, общественные деятели.
– Может быть, надо было оставаться и бороться?
Как бороться? Говорить чудесные речи, которые некому слушать, или писать потрясающие статьи, которые негде печатать?..
– Да и с кем бороться?
Если вдохновенный рыцарь вступает в борьбу с ветряной мельницей, то побеждает – заметьте это – всегда мельница. Хотя это и не значит – ещё раз заметьте, – что мельница права.
Бегут. Терзаются, сомневаются и бегут.
И рядом с ними, не сомневаясь ни в чём, подхрюкивают спекулянты, бывшие жандармы, бывшие черносотенцы и прочие бывшие, но сохранившие индивидуальность, прохвосты.
Есть натуры героические, с радостью и вдохновением идущие через кровь и огонь – трам-та-ра-рам! – к новой жизни.
И есть нежные, которые могут с тою же радостью и тем же вдохновением отдать жизнь за прекрасное и единое, но только без трам-та-ра-рам.
Молитвенно, а не барабанно. От криков и крови весь душевный пигмент их обесцвечивается, гаснет энергия и теряются возможности. Увиденная утром струйка крови у ворот комиссариата, медленно ползущая струйка поперёк тротуара, перерезывает дорогу жизни навсегда. Перешагнуть через неё нельзя.
Идти дальше нельзя. Можно повернуться и бежать. И они бегут.
Этой струйкой крови они отрезаны навсегда, и возврата им не будет.
И ещё есть люди быта, ни плохие, ни хорошие, самые средние, настоящие люди, составляющие ядро так называемого человечества. Те самые, для которых создаются наука и искусство, комфорт и культура, религия и законы. Не герои и не прохвосты – словом, люди.
Существовать без быта, висеть в воздухе, не чувствуя под ногами опоры, привычной, верной, прочной, земной, – могут только герои и маньяки.
«Человеку» нужна оболочка жизни, её плоть земная, иначе говоря – быт!
Там, где нет религии, нет закона, нет обычая и определенного (хотя бы тюремного, каторжного) уклада, человек быта существовать не может.
Сначала он пробует приспособиться. Отняли от него утреннюю булку – он жуёт хлеб, отняли хлеб – принялся за мякину с песком, отняли мякину – ест тухлую селедку, но все это с тем выражением лица и с тем душевным отношением, которое надлежит проявлять человеку к утренней булке.
Но вот и этого нет. И он теряется, гаснет его свет, блекнут цвета жизни.
Порою мелькнет зыбкий луч.
– Они, говорят, тоже взятки берут! Слышали? Слышали?
Летит радостная весть, передается из уст в уста, как обетование жизни, как «Христос воскрес».
Взятка! Да ведь это быт, уклад, наше, своё, прежнее, земное и прочное.
Но на одном этом не рассядешься и не окрепнешь.
Бежать надо. Бежать за хлебом насущным во всём его широком катехизисном толковании: пища, одежда, жилище, труд, добывающий их, и закон охраняющий.
Дети должны приобретать необходимые для труда знания. Люди зрелого возраста – применять эти знания к делу.
Так всегда было и быть иначе, конечно, не может. Бывают пьяные дни в истории народов. Их надо пережить, но жить в них всегда невозможно.
– Попировали, а теперь и за дело.
Ну-с, так значит, мы по-новому должны? В котором часу на службу идти? В котором обедать? В какую гимназию детей готовить? Мы люди средние, рычаги, ремни, винты, колёса и приводы великой машины, ядро, гуща человечества – что прикажете нам делать?
– А приказываем мы вам делать ерунду. Ремни будут у нас вместо винтов, будем ремнями гайки привинчивать. А рычаги будут вместо колёс. А колесо пойдёт у нас вместо ремня. Нельзя? Старые предрассудки! Под штыком всё можно. Профессор богословия пусть печёт пряники, а дворник читает лекцию по эстетике, хирург пусть метёт улицу, а прачка председательствует в суде.
– Жутко нам! Не можем, мы не умеем. Может быть, дворник, читающий эстетику, и верит в глубокую пользу своего дела, но профессор, пекущий пряники, твёрдо и горько знает, что пряники его не пряники, а чёрт знает что.
Бежать! Бежать!
Где-то там… в Киеве… в Екатеринодаре… в Одессе… где-то там, где учатся дети и работают люди, ещё можно будет немножко пожить… Пока.
Бегут.
Но их мало и становится всё меньше. Они слабеют, падают на пути. Бегут за убегающим бытом.
И вот теперь, когда сбилось пёстрое стадо на скале Гергесинской для последнего прыжка, мы видим, какое оно маленькое. Его можно было убрать всё в какой-нибудь небольшой ковчег и пустить по морю. А там семь пар нечистых пожрали бы семь пар чистых и тут же сдохли бы от объедения.
И души чистых плакали бы над мёртвым ковчегом:
– Горько нам, что постигла нас одна судьба с нечистыми, что умерли мы вместе в ковчеге.
Да, милые мои. Ничего не поделаешь. Вместе. Одни – оттого, что съели, другие – оттого, что были съедены. Но «беспристрастная история» сочтёт вас и выведет в одну цифру. Вместе.
«И бросилось стадо со скалы и перетонуло всё».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.