Текст книги "В стране воспоминаний. Рассказы и фельетоны. 1917–1919"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Змея и камень
«И кто же из вас будет таким жестоким, что подаст камень вместо хлеба и вместо рыбы змею».
Этот евангельский текст цитировался на страницах нашей газеты в воззвании о помощи военнопленным.
Мне еще тогда хотелось успокоить моего талантливого коллегу.
– Нет. Эта опасность пленным не угрожает. Никто не станет беспокоиться и раздобывать для них змею или камень взамен хлеба и рыбы. Просто ничего не дадут и баста. Ни рыбы, ни змеи.
Это были суррогаты быта евангельского, когда у людей ещё не был утрачен непосредственный жест милосердия.
На базаре, у дверей храмов, у городских ворот сидели нищие, и прохожие, как бы спешно они ни шли, останавливались и творили милостыню.
В рассказах и легендах о злых людях всегда упоминалось о том, что сердце их было глухо к мольбам несчастливых и обездоленных.
Позднее, в средние века, «прекрасная графиня», выходя из замка, брала с собой корзиночку с хлебом для бедных. А храбрый граф бросал нищему кошелёк с золотом.
Теперь этот непосредственный жест утрачен. Его заменили разные комитеты, администрация, регистрации и организации.
Это, конечно, очень хорошо, это – государственно.
Дело призрения нуждающихся, конечно, дело государства, а не частной чувствительности, которая учёту не подлежит и вообще представляет величину непостоянную.
Современное общество, воспитанное в понятиях государственности, очень легко отказалось от кустарного милосердия и с терпением, достойным лучшей участи, ждёт «организаций». Вера в эти организации так удобна, что мы жертвовали даже на блаженной памяти татьянинский комитет, где, как всем было известно, работала редкая по своему единодушию компания клептоманов, которая крала не только хлеб и рыбу, но не брезгала и змеёй, великодушно выдавая на неё расписки.
Организация. Книга эта – хитросплетение судеб и личных историй, встроенных в историю страны, – конечно, прекрасное дело и огромная сила. Но мне жаль утраченного жеста милосердия. Жаль не за просящих, а за дающих.
Вспоминаются минуты из далёкого детства.
– Подай нищему копеечку, – говорила няня.
И радостное, жуткое волнение, когда монета опускается в сморщенную сухую руку нищего.
Какой-то неведомый тёплый ток, излучение душевного радия соединяет на мгновение два чужих друг другу человека.
– Спасибо, милая. Пошли тебе Бог.
Два чужих друг другу человека, но имя Божие с ними.
Это сантиментально? Организация и регистрация сделают больше и толковее. Но, по правде говоря, я давно перестала бояться сантиментальности. В неё, как в серую руду, вкраплены благородные породы лирики и молитвенной благости. И если чем грешит русское воспитание и русский душевный быт – так это именно отсутствием сантиментальности… Мечется русская душа из пламени в пламень: или фанатическая всё сожигающая ненависть, или фанатическое самосожжение. А там, где должна быть жизнь, простая, ясная, человеческая – там серая руда. Организация и комитет.
«Милая редакция! От г-жи Д. 10 рублей.
От Пуси и Муси 5».
Это, конечно, очень, очень хорошо.
Руда полезна. Из неё что-то плавят и что-то льют.
Но вот на днях мне удалось увидеть простой, непосредственный евангельский жест милосердия, такой простой и ясный, что, глядя на него, подумалось:
– Странно, что не все так делают.
Г-жа М-д узнала, что в Киев прибыли пленные, измученные, истощенные, умирающие от голода.
Она, конечно, так же, как и все мы, знала, что позаботиться о несчастных должны организации. Но, вполне веря в их могущество и компетентность, она, тем не менее, сказала:
– Пленные умирают от голода, значит, надо как можно скорее накормить их.
Купила на двадцать пять рублей крупы и муки, сварила кашу, галушки и отнесла в казармы, и в этот день были сыты двадцать человек.
– Мы уже больше месяца не видали горячей каши, – говорили они со слезами на глазах.
Как всё это просто – правда?
Кое-кто из знакомых г-жи М-д, узнав о ея «непосредственном жесте милосердия», дал денег, и на следующий день было сыто уже тридцать человек.
«Государственники» ворчали:
– Разве это помощь? Какие-нибудь тридцать человек будут сыты, а другие? Не лучше ли подождать, пока все сорганизуется.
Это очень дельно.
– Милый пленный! Ты, братец, того, подожди ещё помирать. Вот недельки через две организация всех вас сразу накормит, а то неудобно для организации и регистрации.
– Какой народ бестолковый. Всё уже налажено, а они померли!
Я очень стою за организацию. Но мне всё-таки кажется, что если бы каждая из киевских квартир, где есть кухня, собрала со своих жильцов посильное пожертвование и, сварив пищу, непосредственно накормила бы хоть десяток, хоть троих, хоть одного умирающего, то все вопросы о змеях и камнях отпали бы сами собой.
Это так хорошо и так просто, что даже не сантиментально.
Подумайте об этом!
Вымпел
(рассуждение о морских делах)
Знаете ли вы, что такое вымпел?
Не стыдитесь – скажите прямо:
– Нет, я не знаю.
В этом нет ничего позорного, и это не изобличает в вас человека с ограниченным и узким кругозором. Я уверена, что многие великие мыслители не знали, что такое вымпел. Голову даю на отсечение – Спиноза вымпела в глаза не видал.
В настоящий момент много говорят о вымпелах.
В газетах пишут:
«В Севастополе высадилось шестьдесят вымпелов. На пристани масса публики, многие плачут».
Ну вот, например, из этого сообщения вы могли бы вывести и ясно себе представить, что такое вымпел.
Я – нет. И притворяться не желаю.
Поэтому решила опросить некоторых общественных деятелей.
Один из деятелей сказал мне, что он, наверное, не знает, но как будто это такая палка, которая непременно бывает на каждом корабле.
Другой сказал, будто он почти уверен, что это тряпка. Положим, он при этом покраснел и вид у него был такой, словно он врёт и ему стыдно.
Вера Николаевна сказала мне, что это не палка и не тряпка, а вроде помощника капитана. За Верой Николаевной три года подряд ухаживал моряк – ей и конец в руки.
По моему, она ближе всех к истине. Ну посудите сами – как могут высадиться на берег шестьдесят тряпок? Ведь ерунда! И чему тут радоваться? Положим, «многие плакали». Но если плакали, тогда вернее, что не тряпки, а палки…
Но как так палки сами собой будут высаживаться? И кому они нужны? И такое ли теперь время, чтобы заниматься подобной ерундой. Хотя, может быть, поэтому-то люди на пристани и плачут…
Нет, я опять начинаю уклоняться к мысли о помощниках капитанов.
Но вот не успела я утвердиться в этой (так теперь принято говорить) ориентации и высказать несколько глубоких замечаний в разговоре с нашими видными общественными деятелями, как вдруг один из них (спрячу его для безопасности под буквами Д. П. Б.) с усмешкой заявляет:
– С чего вы взяли, что вымпел это помощник капитана?
– ? (с негодованием).
– Вымпел это что-то такое на носу (на чьем? – ничего не понимаю) у каждого корабля.
– Позвольте, Д. П. Почему же тогда весь корабль не высаживается, а только одна эта штучка из носа?
– Ошибаетесь, – надменно ответил Д. П. Весь корабль высаживается. Но если вы помните, как всех нас учили в гимназии, есть такая поэтическая форма речи, когда для красоты называется не весь предмет, а только часть его.
Итак, вымпел есть ни более, ни менее, как поэтическая форма речи.
Что же, это можно только приветствовать. Красота – это страшная сила. И как будет приятно, если все официальные донесения примут, наконец, волнующую воображение поэтическую форму.
Жаль, что пока это, очевидно, прерогатива моряков.
Мне, по крайней мере, ещё не доводилось читать вместо сухого «в город прибыл кавалерийский отряд в сто тридцать человек», – поэтическое «в город прибыло сто тридцать две гривы».
Во всяком случае, красота – это страшная сила.
Но почему брать во имя её с целого корабля один вымпел, который вдобавок не то палка, не то тряпка – не понимаю.
Я лично люблю величественную красоту, скорее склонна во имя её к преувеличению её, чем к преуменьшению. Я бы писала: прибыло и высадилось шестьдесят эскадр».
Но моряки, наверное, стали бы протестовать. У них свои вкусы.
Почему непременно вымпел?
Это меня раздражает.
Уж уменьшать так уменьшать. Пишите: «Высадилось шестьдесят кнопок» (Наверное, у них где-нибудь кнопка есть).
Моряки вообще странный народ.
Ну, скажите откровенно, – что такое корабль? Корабль это большая лодка с мачтами и парусами, а сбоку у неё болтается якорь.
Так.
А если лодка без парусов, но с трубой, то она носит название парохода.
Теперь поговорите с моряком – что он вам скажет? А когда услышите, вспомните обо мне.
Кстати, вы знаете, что значит идти? Идти – значит опираться на свои, поочередно переставляемые вперед ноги, и тем двигать корпус по желаемому (или нежелаемому, в зависимости от условий жизни) направлению.
Это знают все, кроме моряка.
Для моряка идти – значит ехать на пароходе.
– Мы шли из Одессы в Севастополь.
– Зачем же вы шли берегом? – кротко заметила я. – Вы бы лучше ехали прямо на пароходе.
– Мы шли на пароходе, – мрачно загудел моряк.
Но я не сдавалась.
– Позвольте, зачем же вам было ходить на пароходе, это скорость движения не увеличивало и только без толку вас утомляло. Пароход и без вашей суетни плыл бы себе в Одессу – вы бы на нём ехали.
В ответ на это я услышала массу неприятного: узлы, кабельтовы, брамстеньга.
После брамстеньги я, конечно, с достоинством вышла из комнаты…
Трудно на этом свете, господа!
– Господин Вымпел, если вы действительно помощник капитана, а не тряпка, то, ради Бога, заявите об этом.
Убиенные рабы
Панихида и «вечер памяти». Панихида по убиенному рабу Божию Василию. Вечер памяти убиенного раба Божия Сергея.
Один – Василий Розанов убит штыком.
Другой – Сергей Андреевский – голодом.
И о том и о другом можно сказать очень много, и так они не похожи были друг на друга.
Соприкосновение с Розановым пугало, возмущало. С Андреевским – всегда радовало.
Розанов – достоевщина, карамазовщина, чёрный огонь.
Андреевский – от духа Тургенева рождённый. Эолова арфа. Романтик. Маркиз русской адвокатуры.
Один известный русский писатель сказал мне:
– Если бы я увидел в газете статью, озаглавленную моим именем и подписанную именем Розанова, я бы, не читая её, умер бы от разрыва сердца.
После встречи с Андреевским улыбающиеся собеседники говорили:
– Очарователен.
Многие не верят, что Розанов расстрелян. Не верят потому, что факт этот слишком уж глуп. Разве что с целью грабежа. В нашей убогой и нищей талантами родине не следовало бы так безрассудно истреблять «народное достояние». Всякий писатель представляет из себя всякую ценность, которая, если нам непонятна, а посему не нужна, сможет заинтересовать людей просвещённых и быть обращена нам на прямую пользу. Того же самого Розанова можно было бы продать в Англию, которая с любовью, почти истерической, «изучает русскую душу» и русскую литературу. Продать или выменять на консервы, а консервы съесть, распределив их, согласно догме, поровну между советскими деятелями.
Без толку же уничтожать то, что может быть обращено на пользу – очень безрассудно.
И, в сущности, личность Розанова никакой опасностью лицам совдепа не угрожала.
На панихиду по убиенному рабу Божию собралось не много молящихся, но все, безусловно, искренние почитатели его таланта, которым, наверное, тяжела эта новая утрата.
Но лица молящихся были равнодушны и усталые глаза скользили рассеяно по тусклым фрескам Софийского собора.
Панихида, поминки, вечер памяти, некрологи и воспоминания об ушедших. Кажется, что там теперь больше близких наших, чем здесь. И здесь становится пусто и скучно.
Слова о смерти и ужас, с каким бы пафосом они не произносились – не волнуют нас больше. Это теперь наши простые, обиходные слова, привычные, как «деньги» и «здоровье».
Ни яркого, ни мучительного образа в представлении нашем они не вызывают.
– Где А.?
– Кажется, расстреляли.
– Где Б.?
– Кажется, ещё жив.
Все мы, кажется, живы, а, может быть, кажется, умерли.
В этом «кажется» колеблемся, как призраки в туманно-лунную ночь.
Почти всё, чем жила и с кем была – убито. Колышет ветер туманно-лунный эфир и не станет нас, тихих призраков, убиенных рабов Твоих, Господи.
И сами мы не заметим этого…
…Sie waren bald gestorben.
Und wussten es selber kaum…
Московская мимикрия
Любопытное явление природы удаётся сейчас наблюдать: человеческую мимикрию.
Естественники меня поймут. Для неестественников и противоестественников постараюсь дать объяснение.
Мимикрией называют способность некоторых животных принимать желаемые вид, форму и окраску в целях само сохранения.
Есть рыбы, чешуя которых в точности повторяет рисунок прибрежного гравия. Рыба эта смело может плавать у самого берега и враг её не заметит.
Есть букашки, притворяющиеся мёртвыми, чтобы надуть врага, который ест их с удовольствием только в свежем виде.
Есть зверьки, меняющие шерсть по сезону: летом они бурые, зимой под снег белые.
Где-то, кажется в Австралии, есть жучок, так ловко подделывающийся под форму и окраску листьев того кустарника, на котором он живёт, что даже спрыгивая на землю он в точности повторяет движения падающего листа.
Такой жучок проведёт и выведет самого опытного жукоеда.
Способность эта вырабатывалась у животных веками.
Но там, где есть разум, а не один инстинкт, там конечно дело идёт скорее.
Человек – царь природы и в вопросах самосохранения обслуживается благороднейшим аппаратом божественного происхождения – Разумом.
И результаты получаются поразительными! В один месяц человек может перекраситься четыре раза из белого в красное и обратно; может переменить всякую форму начиная с полицейской до красноармейской и принять всякий вид, лишь бы он мог служить видом на жительство.
Мимикрия обывателя перекозыряла австралийского жучка.
Даже в Москве по слухам – расстрелы пошли на убыль.
В Петербурге тоже.
Месяца три тому назад, вечером в глухом переулке меня остановил «товарищ». На нём было явно краденое <пальто>, слишком для него большое какого-то необъяснимого драпа, военные сапоги, фуражка.
– Здравствуйте, – рявкнул он мне прямо в лицо и протянул руку.
Я молча стала расстёгивать серьги.
– Да что вы, меня не узнаёте, что ли? – продолжал товарищ.
Я взглянула и узнала. Это был помощник присяжного поверенного, любитель балета и эротических стихотворений. Австралийский жучок мимикрировался. Принял окраску и форму.
Чаще всего прибегают обыватели к мимикрии в виде мнимой смерти. Так, во время всяких переворотов, накупив предварительно консервов, запираются они у себя в квартире и не подают признаков жизни, пока переворот не кончится.
Изредка, кто похрабрее – робко выглядывает в окошко.
– Ну что? Переворотило? – спрашивают взволнованные домочадцы.
– Нет ещё, доворачивает. Вон автомобиль со штыками проехал. Надо подождать.
И опять сидят и не шевелятся, и не дышат. Излюбленная букашечья мимикрия.
– А ну-ка, как теперь?
– Слава Богу, переворотило: сегодня окладной лист приносилиновому правительству налоги платить, всё как следует быть – и штраф, и конфискация, и отсидка. Можно на улицу выходить.
И выходят с довольными и приятными лицами, словно всю жизнь только этого момента и ждали, словно только этого штрафа с конфискацией и не хватало им для полного гражданского благополучия.
И вдруг – мотор со штыками. Где-то палят. Что такое? И телефон не действует…
– Недоворот! Марш домой отсиживаться. Дверь на задвижку…
– Ну теперь можно и на улицу. Интересно знать, кто… Слава Богу, наши коммунисты или, слава Богу, наши монархисты?..
В Москве необычайно быстрая приспособляемость и перемена окраски обывателя как ни странно вызвала даже некоторое недовольство и разочарование у правительства.
Правительство находилось в то время в периоде острого декретинизма. Декреты сыпались как горох на обалдевшую голову москвичей. Сочинялись даже специально для вечерних газет, чтобы не терять времени. И каждый декрет кончался одним и тем же «аминем». За неисполнение штраф в размере… за невнесение коего конфискация имущества.
Наивные обыватели, не сообразив, что многие декреты изобретались, так сказать, с ориентацией под их карман и с надеждой, что выполнены быть не успеют, а посему пополнят штрафами скудеющую казну – с усердием и спешностью принялись выполнять приказы.
– Кто же их знает, что оно такое, – ворчали власти, презрительно кривя губы.
Да-с! Мы такие-с! Не прикажете-с ещё чего, хе-хе-с!
Когда объявлена была регистрация офицеров, их явилось такое множество, что и поместить было некуда.
– Нам и в голову, не могло прийти, что вы все так охотно явитесь!
После каждого переворота – удивлялись откуда это появилось приверженцев новой власти? Ведь кажется никого не было – и вдруг…
Австралийские жучки уже сидят прочно на новых деревьях, перекрашенные в новые цвета новых листьев. Никто не отличит их. И спрыгивая на землю, они в точности повторяют движения падающего листа.
Сами листья обиделись бы и не поверили, если бы кто-нибудь сказал им:
– Листья, а листья! А ведь это был жук!
Аби иньше[44]44
Хай гiрше, аби інше – Пусть хуже, но по-другому (укр.).
[Закрыть]
С Новым годом! С 1919-м! Не правда ли – красивая цифра 1919? Что-то скрывается за этой симметричной прилизанной внешностью? В кого он уродился этот 1919? В дедушку, в отца или в прохожего молодца? Да простит мне редактор и издатель, но я, признаюсь честно, – я не знаю.
Вы заметили, дорогие читатели, что на Рождество и на Пасху в каждой газете печатается вдохновенная статья полная поэтически-религиозных красот, в которой политический обозреватель ставит тонкий и безошибочно верный прогноз.
На Рождество, сообщая читателям о том, что Христос родился в яслях, он уже провидит Голгофу, а посему советует человечеству наладить свои отношения в уклоне наиболее выгодном для его, обозревателевой, родины.
На Пасху обозреватель пишет:
«Ага! Я это предвидел! Я это предсказывал! Они таки Его распяли!». А умилённый читатель, прищелкивая языком, хвалит:
– В этой газете, однако, хорошо поставлена информация!
С Новым годом дело обстоит куда сложнее. Предсказать что-либо очень трудно. Скверные вещи всегда случаются, а потому предсказать их можно без особого риска. Не потому ли пророки предсказывали всегда сплошь одни неприятности.
– Горе тебе, Вавилон!
– Горе тебе, Ниневия!
«Горе» – это очень широкая форма! А потому не очень лёгкая для предсказателя. Но, не вдаваясь в библейский стиль, отнесёмся просто и разумно к этому молодому незнакомцу – 1919-му. Каков он может быть?
Пращур у него был пьяница. Прадед – драчун. Дед – головотяп. Отец… – сами знаете, каков он был. Ну, слава Богу, умер – в спину ему кол. Вспоминая его, те, у кого случайно голова осталась, почесывают за ухом. Н-да-с! Не тем будь помянут покойничек.
Удивительно, как ещё он потомство после себя оставил. 1919-й! Наверное, дегенерат, пьющий денатурат. Это упорное повторение одних и тех же цифр 1.9.1.9. – не обличает ли идиотического упрямства.
– Заладила сорока Якова!
Долбить всё то же самое узко, тупо:
Единица – самая первая цифра.
Девятка – самая последняя.
Потом снова – бух на единицу да и опять на девятку. Я думаю дать ему волю – так он бы раз двадцать еще переваливался с одного боку на другой, с одной крайности – в другую. А эти девятки с робкими, по-собачьи поджатыми хвостами – как он вам нравится? Могли ли вы смело доверить свою судьбу этим головастым тварям, похожим на эмбрион лягушки?
Я бы – нет. Я бы не могла.
И вот – глядя на физиономию этого дегенерата с денатуратом, я не решилась поздравить кого бы то ни было с его появлением.
Что умер его папенька – это, конечно, не плохо. С этим я от души поздравляю. Как в одном из рассказов Бунина:
– Поздравляю вас с новопреставленным.
Но как некоторое разнообразие, конечно, 1919-й веселее, чем опротивевший 1918-й.
И если вы на какой-нибудь полученной вами казённой бумаге о двадцати четырёх часах (все правительственные обиды всегда происходят в 24 часа) увидите дату 1919, вам, не правда ли, будет приятнее, чем 1918?
– Хай гирше, аби иньше – как сказал гетман, укладывая чемоданы.
Итак:
Физиономия у 1919-го – подозрительная. Тем не менее (аби иньше) – с новым здоровьем, господа!
Матрёнины веселятся
У Толстого в его романе «Война и мир» есть чудесная сценка: французский солдат поёт песню, а русский подпевает ему, коверкая французские слова под громкий радостный гогот товарищей.
Поет француз –
А русский подхватывает –
«Ви варица! Виф серу вару И се дяблика!»
Товарищи лопаются от смеха.
Для мужика вообще нет ничего смешнее и нелепее иностранного слова.
Помню я забавную беседу с кухаркой Матрёной.
Дело было в начале войны, когда много говорилось о немцах.
Кухарка Матрёна, баба степенная, серьёзная и почтительная пришла вечером в столовую, где я сидела, подошла близко, гораздо ближе, чем подходила обычно для кулинарного обмена мыслей, и смущённо сказала:
– Простите меня, барыня, конечно, я дура и нашу сестру очень просто высмеять можно.
– В чём дело? – спросила я, удивляясь странному предисловию.
– Хочу я вас, барыня, спросить только чтобы уж наверное: правда ли, будто немцы хлеб называют «брод»?
– Ничего не поделаешь, Матрена, – правда.
– Ей-богу?
– Ей-богу.
Она помолчала, поджала губы и отвернулась от меня.
– А по-моему враньё.
– Ей-богу, правда.
И вдруг она, словно в отчаянии, всплеснула руками.
– Барыня милая! Да как же это может быть? Ведь это же хлеб, так как же можно его бродом называть? Ведь это же хлеб! Господи, ты Боже мой! Светопреставленье египетское! Ведь пёс и тот знает, что это хлеб – на задние лапы встаёт, хлебушка просит. А тут вдруг – брод. Ну кто ж им поверит? Оно эдак и про всякого могут сказать.
– Ничего не поделаешь, Матрена, могут!
– Эдак они и стол как-нибудь обзовут.
– Верно! Стол по-ихнему будет «тишь».
– Ти-ишь?
Она вылупила глаза и вдруг хлопнула себя обеими руками по бокам и загоготала как вспугнутый гусь.
– О-хо-хо-хо! О-хо-хо-хо! Ти-ишь! Стоит тишь, а на тиши брод! Ой, и уморили вы меня нынеча! О-хо-хо! Все бока разломило! Ти-ишь!
Она ушла и долго ещё доносился из кухни гусиный гогот, прерываемый радостными взвизгиваниями горничной.
В последнее время я часто с умилением вспоминаю свою Матрёну, потому что часто слышу гусиный гогот. Гогочут элегантные молодые люди, дамы, играющие в девятку, солидные дельцы, только что отряхнувшие от ног своих прах Совдепии.
– Го-го-го! Знаете ли вы, как по-украински автомобиль?
– Как?
– Го-го-го! Самопэр!
– Отлично, – серьёзно отвечаю я. А по-русски как?
– Не понимаю, – опешил гусь. – Автомобиль и есть автомобиль.
– А, по-моему, продолжала я, автомобиль слово не русское, а если автомобиль по-украински называется самопэр, то по-русски он должен называться самопёр. Вы находите, не правда ли, что это благозвучнее.
– Го-го-го! Они вместо русского слова «магазин» пишут «крамниция».
– О-хо-хо! Умереть можно! Парикмахер (русское слово) по-ихнему – перукар!
Гогочут и хлопочут ретивее всего те самые патриотичные молодые люди, которые, проживя всю жизнь в России до гробовой доски, не берут на себя труда выучиться говорить по-русски.
Они говорят «звонять» вместо «звонить», «ехал вагоном» вместо «ехал в вагоне», «поцеловал в руку» вместо «поцеловал руку» и т. д., и т. д.
Здесь на Украине они считают себя яркими защитниками великорусской речи.
Они с усердием, достойным лучшей участи, придумывают названия и составляют фразы на якобы украинском языке, стараясь, чтобы вышло поглупее и понеприличнее для русского уха.
Что их так раздражает, почему им не нравится свободное существование украинского языка – не понимаю.
Все мы с детства всегда знали и пели украинские песни и все находили слова их поэтичными и красивыми.
Что же теперь случилось? Неужели так страшно выучить два десятка новых слов необходимых для обихода на Украине?
Гораздо страшнее «крамницы» – слова от старого славянского корня – все эти бездарные «ориентации», «эвакуации», «демобилизации» и «демократизации» которыми надолго замусорили славянскую речь.
И ещё страшнее грядущий воляпюк или эсперанто, который непременно, как необходимый государственный язык, воцарится на обновленном и перестроенном земном шаре.
Это для вас, – го-го-го, не будет смешно?
Представьте себе! У них игрушки называются цяцьки! Правда, смешно? Нет, молодой человек, я не о том смеюсь. Я смеюсь оттого, что вы мне напомнили одну… одну мою знакомую. Её звали – уж не обижайтесь – её звали Матрёной. Она тоже была вот такая… весёлая.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.