Текст книги "Поворот рек истории"
Автор книги: Олег Дивов
Жанр: Историческая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
– Это красные головы так влияют?
– Это логика так влияет. Крестьяне получили сейчас почти что всю землю, и знаете что? Опять не хватает. Экстенсивная обработка земли дедовскими методами зашла в тупик. Продолжение земельных реформ Столыпина в каком-то виде состоится точно. Во всем этом я огромные надежды возлагаю на Черную гвардию – что вы, как и обещаете, станете моими агрономами, управленцами, конструкторами, инженерами и устроителями новых промышленных предприятий. Я очень рассчитываю, что благодаря вашей преданности и навыкам вы хотя бы частично замените мне управленческую элиту на первые два десятилетия моего правления, пока не взойдут посевы новых управленцев и гражданских специалистов… Что скажете, Владимир Оскарович?
– Ну и задачу вы поставили, Татьяна Николаевна… – покачал головой Каппель. – Но мы русские офицеры, и нам не привыкать. Так что не подведем.
Великая княжна обняла его от всей души. Их головы соединились, и в то же мгновение – через зацепление разумов – он почувствовал, какую тяжесть она носила на душе последние месяцы и как он снял эту тяжесть сегодня. Каппель обнял великую княжну в ответ. Он верил, вместе они преодолеют все невзгоды и – с Божьей помощью – победят…
Декабрь 1921 – «Рюгенское сидение»
Зима выдалась суровой. Почти двадцать тысяч красноармейцев, бежавших из белой России вместе с семьями, высадились на берегу немецкого острова Рюген. С Балтики дул холодный сырой ветер, заметала вьюга. Не хватало теплой одежды, палаток, еды и лекарств – из советского лагеря на кладбище каждый день относили новые тела.
Лейба Давидович Троцкий, оставшийся единственным лидером красноэмиграции после того, как Черная гвардия ликвидировала Ленина, Сталина, Каменева, Зиновьева и прочих, возглавлял теперь советское правительство в изгнании, найдя временный приют в городке Берген. Перед самым отъездом в Мексику он писал:
«Да будут навек прокляты политические проститутки и идейные импотенты, которые своим непередаваемым идиотизмом и выдающейся посредственностью прокряхтели великую Страну Советов, так что теперь холуи царизма пляшут на ее костях, да еще и на весь мир похваляются своими якобы успехами в возрождении промышленности и сельского хозяйства. Гореть вам всем в аду…»
Лейба Давидович перечитал написанное, грязно выругался, вырвал листок из блокнота, разодрал на клочки и кинул в камин. Затем пнул письменный стол и пошел курить на улицу. Зла на них не хватает. Пролетарской классовой ненависти. Дебилы. Головы бы им расколотить. Такую страну прошляпили. Мировую революцию коту под хвост пустили! Мировую… революцию…
Затрясшись от беззвучных рыданий, Лейба Давидович опустился на пол у двери и обхватил колени руками. Мутные злые слезы катились по его небритым щекам.
Татьяна Беспалова
Два письма
Глава 1
Настасья Константиновна сидела под зеленым матерчатым абажуром в моей тесноватой приемной, тиская одну бледную и тонкую кисть другою. Милочка была одета как всегда скромно, не в пример нашим нынешним модницам, которые, стоило только кончиться войне, пустились во всю прыть рядиться в обувь из крокодильей кожи, широкополые шляпы да шелка. Большинство из этих дам, юных и не первой молодости, приняли манеру слишком высоко обрезать подолы, так что предвзятым взорам открывались их ажурные чулки. Я не знаток женских нарядов и не полагаю себя ханжой и изувером, но пребываю в постоянной и неискоренимой уверенности в том, что женский подол должен закрывать собой по крайней мере верхнюю часть голени. Нет-нет! Я не призываю нынешних дам закрывать всю голень! Ни в коем случае! Я не филистер какой-нибудь и имею достаточное разумение, а потому полагаю так: подол, будь он узок или широк, закрыв лодыжки и достигнув в длине своей пряжек обуви, станет цепляться за оные, тем самым мешая даме вскочить на подножку вагона конножелезной дороги или нажимать ногами на рычаги какого-нибудь «Альфа-Ромео» или «Майбаха», чей кузов выкрашен розовой краской, труба немилосердно чадит серым дымом, а двигатель ревет, как цирковой слон. Ах, я не стану рассуждать о манере нынешних дам красить подобной же розовой или даже алой краской собственные губы. Длившаяся едва ли не десятилетие, война огрубила нравы. Сделала манеры слишком прямолинейными и фривольными. Дамы, получившие даже самое изысканное воспитание, приобрели солдатские привычки. Курение папирос и трубок, все эти галифе, полуталифе, скрипучие портупеи, папахи, островерхие войлочные шлемы и башлыки – есть следствия сидения в окопах и участия в лихих кавалерийских рейдах. Впрочем, штабная работа тоже не для дам. Дамам больше подходят струящиеся шелка, узконосые туфельки на тонком каблуке, наборные пояса, горжетки, катание на лодках под луной. Лучшее занятие для дамы – надзор за правильным вскармливанием младенцев, но не ночная разведка в тылах армий Троцкого или какого-нибудь Тухачевского, не к ночи будь помянуты. Да мало ли чем может занять себя хорошо воспитанная и достаточно образованная женщина? Вот Настасья Константиновна, например, стенографирует и отлично печатает на машинке, а ведь именно ее мне аттестовали поначалу, как разведчицу. Нынче, как и в минувшие две недели, милочка является ко мне засветло, ждет с карандашом и блокнотом наготове. Стенографирование, чем не занятие для добропорядочной девушки, будущей жены и матери?
Я провожаю мою гостью и помощницу вверх по лестнице, в кабинет. Зажигаю лампу. Настасья Константиновна поочередно, одну за другой вынимает из волос три украшенные самоцветными камнями шпильки, снимает шляпку и кладет ее на крышку фортепьяно. Протискиваясь между фортепьяно и столом, полой пиджака нечаянно смахиваю шляпку на пол. Милочка умеет браниться и прегрязно. Лексика взбунтовавшейся матросни подобна вшам – раз уж завелась в голове, сразу не выведется. Я делаю вид, будто ничегошеньки не слышу, потому что убежден: только ласковой заботой и терпением возможно искоренить у наших некогда благовоспитанных дам наиболее одиозные из окопных привычек.
Милочка ни в чем не повинна. Все дело в моем кабинете – он слишком тесен. Помимо двух книжных шкафов, пары потертых кресел, узкой кушетки и фортепиано здесь буквально ничего больше невозможно разместить – громоздкий, красного дерева стол занимает середину комнаты. Вся эта архаика пахнет пылью девятнадцатого века, когда дамы из хорошего общества еще не были столь эмансипированы, носили корсеты и не претендовали на жалованье.
Кстати, Настасья Константиновна напомнила мне о плате за свой нелегкий труд, которую всегда предпочитала получать вперед. По получении денег – а расплачиваюсь я неизменно николаевскими ассигнациями – Настасья Константиновна несколько оживилась.
– Предлагаю не пользоваться пишущей машинкой, – тихо проговорила она. – В прошлый раз мы работали допоздна, и соседи предъявляли претензии.
Действительно, нынче бабье лето стоит чудесное, и при открытой раме стук пишущей машинки может потревожить сон соседских младенцев. В то же время при закрытых рамах запах пыли в моем кабинете слишком очевиден. Ах! Вот Настасья Константиновна уже и закашлялась. Вот поднесла к коралловым губам свежий платочек, сплюнула, рассмотрела мокроту, скомкала тряпицу и спрятала ее. Бедное, горемычное военное поколение! Пожалуй, при начале мировой бойни – так называют прошедшую войну газетные борзописцы – Настасье Константиновне было не более четырнадцати лет. Юное существо, а между тем успела и при штабе генерала Алексеева послужить и, по слухам, уже с 1921 года, закончив женские курсы секретарей для государственных учреждений, содержит тяжело больную мать и двух младших сестер. Отсюда и такая высокая квалификация, и трудолюбие, и надежность. Милочка делает безукоризненный лист печатного текста за каких-нибудь пять минут.
Открываю раму. Вечер за окном тих и тепел. Каштаны, пробивая буроватую крону, осыпаются вниз, на лиственную подстилку с оглушительным стуком. Милочка часто вздрагивает от этих звуков – привычки окопной жизни дают о себе знать по сей день, а ведь с даты установления диктатуры генерала Колчака минуло уже полтора года.
Шуршит грифель карандаша. Настасья Константиновна проставляет в верхней части чистого листа сегодняшние дату и время: 12 сентября 1925 года. 17 часов 15 минут. Сделав почин, она поднимает на меня прозрачные, агатовые глаза, и я начинаю.
Может быть, вы станете смеяться, судари мои и сударыни, однако не отступлюсь от своего намерения публично порассуждать о женском влиянии на философскую и экономическую мысль в Российской империи до и после печально памятных февральских событий 1917 года, которые могли обернуться худшей драмой, чем затяжная гражданская война.
Может быть, изъясняюсь я витиевато, и слова мои мало внятны современному, просвещенному и закаленному в победоносных боях за православную монархию уму, однако же хочу поделиться сначала воспоминаниями о памятном чаепитии в губернском городе Симбирске, которое имело место быть в самом начале осени 1887 года, то есть ровно тридцать восемь лет назад. И не переспрашивайте меня, Настасья Константиновна. Раньше первой вторую историю мне не рассказать.
– Я не переспрашиваю, – коротко отвечает девица. Карандаш шуршит по бумаге.
Я проживал тогда в Симбирске. Нет-нет! Зачеркните «проживал». Неблагозвучное созвучие слову «приживал». Я имел счастье жить в Симбирске с 1880 по 1891 год. В противоположность нынешнему Питеру, Симбирск был тогда и сейчас остается грязноватым провинциальным городишкой с немощеными улицами и пышно цветущими в весеннюю пору садами, которые, благоухая, наполняли воздух… Вы успеваете?
– Почти, – ответила Настасья Константиновна. – Стоит ли так широко распространяться об особенностях ландшафта и недостатках благоустройства? Симбирск разрушила Восточная армия при наступлении. В мае тысяча девятьсот двадцатого года артиллерия Колчака обстреливала пригороды Симбирска несколько дней…
– Знаю-знаю! Не надо напоминать мне об ужасах гражданской войны. Помню я и том, что в Симбирской губернии, вблизи деревни Кокушкино казаками генерал-лейтенанта Александра Ильича Дутова был пойман и в Симбирске публично казнен бандит-искровец Лейба Бронштейн! – Я замахал руками и, кажется, даже притопнул ногой.
Любые воспоминания о недавно закончившейся войне волновали меня чрезвычайно. Однако волнение не помешало мне заметить, как дрогнули худенькие плечи Настасьи Константиновны, как опустила она головку, надеясь спрятать от невозможного старика слезинки девичьей обиды. Я испугался: неужто старческая моя горячность оскорбила милочку?
– Вы, помнится, намеревались прочитать письмо другого Александра Ильича, полученное вдовой Ильи Николаевича Ульянова, полученное ею…
– Да-да!!! – снова закричал я.
Плечи Настасьи Константиновны снова дрогнули. Эта нервическая дрожь – одно из следствий частого пребывания под артиллерийским огнем неприятеля. Действительно, невозможный я старик!
Отираю пот смущения. За окошком темнеет. Густые тени разлеглись по углам тесного моего кабинетца. Невыносимо хочется чаю. Так хочется, будто не пивал его уже несколько суток. И губы, и глотку, и пищевод, и желудок, и прочие нижерасположенные потроха мои поразила чудовищная жажда. Надо бы продолжать диктовку, но как справиться с недомоганием? Едва подумав об этом, слышу на лестнице тяжелые шаги финки Илоны. Слышу, как звенят в стаканах ложечки. Вот она остановилась перед дверью в кабинет. Сейчас поставит поднос с чайными приборами на перила лестницы. Правой рукой придерживая поднос, левой она распахнет дверь и, тихо бранясь на своем чухонском диалекте, подаст темного, янтарного оттенка чай в серебряных подстаканниках. Но милочка Настасья Константиновна легчайшей малиновкой вспархивает со своего места, чтобы распахнуть дверь, сделав тем самым любезность старой и склочной прислуге. Чухонский диалект, вполне понятный для моего приспособленного к понимаю многих языков уха, может статься внятным и Настасье Константиновне. Догадка эта низвергает меня в бездну смущения, где я и оказываюсь погребенным под тоннами словесного хлама, исторгнутого сморщенными устами пожилой и строптивой моей прислуги.
– Уединился с молодой дамой, а сам даже конфеток для нее не припас. Война уж год как закончилась, и карточки отменили, и жалованье в «Имперских записках» он исправно получает.
И каждое полугодье в новую барышню влюблен. Теоретик! – бормочет невыносимая Илона.
Слово «теоретик» она произносит по-русски и очень уж громко. Милочка Настасья Константиновна отворачивается к окну, словно что-то особенно забавное увидела там среди ржавой листвы.
– Хочет на старости лет девице понравиться, а сам ни в чем ее вкусам не умеет потрафить, – продолжает Илона, снова перейдя на чухонский диалект. – Так и не женится ни на одной. На кой черт кому-то нужен старый скаред. Мыслимо ли, подкатываться с ухаживаниями к молодой и образованной даме, поминутно поминая при этом в самом похвальном смысле другую, пусть давно умершую, но при жизни замечательно красивую женщину…
Хриплое контральто Илоны затихает на нижних ступенях лестницы. Нарочитая сварливость не препятствует трудолюбию моей прислуги. За то и терплю. Я прикрываю дверь кабинета, чтобы сосредоточить все свое внимание на Настасье Константиновне, которая, как я все еще надеюсь, из длинной речи старой чухонки не уразумела ни единого слова.
– Как это романтично! – тихо молвит милочка, все еще глядя в темнеющее окошко. – Всю жизнь оставаться влюбленным в давно умершую девушку!
Вот оно! Сообразительнейшая Настасья Константиновна понимает чухонский диалект не хуже меня, грешного. Это обстоятельство вынуждает меня к дополнительным пояснениям.
– Да-да. Так и есть, Ольга Ильинична скончалась в одна тысяча восемьсот девяносто первом году, так и не успев закончить Бестужевские курсы. Мы свели знакомство в доме ее родителей, а впоследствии несколько раз виделись в Петербурге, но она заболела брюшным тифом, и я…
– Вы оправдываетесь? Не стоит! – Настасья Константиновна кинулась от окна к своему рабочему месту с тем же проворством, с каким давеча распахивала дверь перед склочной моей прислугой. – Продолжим же! Прошу! Я готова!
Эти прозрачные бисерины на пышных ресницах милочки! Не слезы ли? Что же стало их причиной, ревность или сострадание? Я продолжаю диктовку, испытав странное и постыдное удовлетворение.
В тот вечер семейство Ульяновых кушало чай. Темно-янтарный напиток был разлит в хрустальные стаканы. Серебряные подстаканники, ложечки, вазу с печеньем, сливочник и масленку прислуга выставила на белейшую скатерть. В столовой пахло свежей выпечкой и лимонной цедрой. Сама хозяйка расположилась с рукоделием возле окна. В ту пору Мария Александровна была уже довольно пожилой дамой, но далеко еще не достигла кондиций пиковой. Маленькая Маняша заняла место на скамеечке в ногах у матери. Я, о ту пору уже приближенный к семье, знал, что это есть специальное ее, Маняшино местечко. Остальные дети: Володя, Дмитрий и Ольга – расселись вокруг стола.
Скромно притулившись под белым боком печи, я любовался достойнейшим из семейств. В Симбирске жалели Ульяновых. Рано потеряв отца, и без того ограниченная в средствах семья получила еще один тяжелейший удар: двое старших детей – Александр и Анна – понесли справедливое, но милостивое наказание за связи с террористическими группами народовольцев. Теперь Анна отбывала ссылку неподалеку от Казани, а над головой Александра предолго болталась палаческая петля. И в тот волшебный вечер мне чудилась тень лохматой пеньки, витавшая над белокурыми головками детей и над седыми, покрытыми кружевной, траурной наколкой, кудельками стареющей немки – их мамаши. Тем не менее семейство выглядело оживленным. Владимир и Дмитрий что-то весело обсуждали, а Ольга разложила перед собой на скатерти какие-то бумаги. Среди прочих сероватых, исписанных аккуратным подчерком листов и приметил и конверт с синим почтовым штемпелем.
– Ну же, Олюшка, начинай! – проговорила Мария Александровна, прикрывая глаза. – Богдан Илларионович уже пришел.
– Да где же он? – встрепенулась Ольга.
– Да вот же! Возле печки сочувственно подковами погромыхивает, – сказал Володя, в обычной своей манере презабавно картавя.
Одарив меня ласковой улыбкой, Ольга Ильинична принялась читать. Я не столько слушал, сколько любовался. Тонкие, правильные черты лица, лучистые, умные глаза, прозрачные пальцы, приятный, благозвучный голосок, доброта и благонравие, сквозившие в каждой черточке, в каждом, пусть самом мимолетном выражении и ужимке. Признаться честно, и я действительно имел смелость быть влюбленным в нее, оттого и принял обыкновение являться в дом Ульяновых к ежевечернему чаю. И меня, смею вас уверить, не прогоняли.
– Хорошо ли выходит?
– Вот! – Настасья Константиновна протягивает мне исписанные листы.
– Ах, кажется, я сбился, – я смущенно разглаживаю мелко исписанный лист на зеленом сукне. – Все только воспоминания о почтенном семействе, а до самого письма так и не добрался.
– Это ничего! – говорит Настасья Константиновна. – Вы дадите мне письмо, и я скопирую его.
– Дать вам письмо?!! – вскричал я.
Агатовые глаза изумленно уставились на меня. губы в желтоватом свете лампы уже не кажутся коралловыми. Они бледны и забавно шевелятся.
– Отчего же не дать? Я аккуратно скопирую. Текст письма можно привести в брошюре целиком, без купюр…
– Не можно! Нет! Не могу доверить!!!
Я вскакиваю, поочередно и со страшным стуком выдвигаю и задвигаю ящики стола, будто меня преследуют демоны, будто ищу убежища.
– Не надо волноваться, – примирительно говорит Настасья Константиновна. – Не хотите доверить мне письмо, так диктуйте же его. Время – восьмой час. Еще не так уж поздно. Да я, пожалуй, и задержаться могу. Сегодня успеем законспектировать первое письмо, а до второго, Бог даст, завтра доберемся.
Она решилась задержаться в убежище старого холостяка до позднего вечера! Следствием внезапного волнения явилась постыднейшая икота. Я судорожно проглатываю горячий чай. Захлебываюсь. Кашляю.
– Это ничего, – говорит Настасья Константиновна. – Я полгода проработала агентом в штабе армии самого Лейбы Бронштейна. Как уж нибудь поработаю нынче до десяти вечера. Прошу, продолжайте!
Подобные речи всегда действуют на меня успокоительно. Допив из стакана остывающий чай, продолжаю со всем мыслимым вниманием к документу и к милой Настасье Константиновне.
Итак.
В тот памятный вечер семейство, помимо чая, наслаждалось письмом, полученным Марией Александровной из далекой Енисейской губернии. Письмо было писано старшим из братьев Ульяновых, Александром Ильичом, который милостью Государя Императора отправился в столь дальние края для вразумления суровым климатом и трудной работой. Ветхий листок, покрытый с обеих сторон выгоревшим текстом, дрожит в моих пальцах. Настасья Константиновна, предвидя мое волнение, даже и не смотрит на драгоценный документ, а я упиваюсь чтением, поневоле копируя интонации незабвенной Ольги Ильиничны.
– «Ваше Превосходительство, Мария Александровна! Пользуясь снисхождением местного начальства и соизволением Государя нашего Александра Александровича, разрешившего мне переписку с Вами, сообщаю, что денежный перевод и записка Ольги мною получены.
Предвидя Ваше волнение и расспросы, хочу подробно описать мою жизнь в Шушенском, местный климат, нравы и занятия жителей. Вероятно, в следующих письмах сочту интересным привести и некоторые иные сведения. Какие именно, сейчас, после долгой дороги от Красноярска, не могу сообразить – слишком утомлен.
Весь путь от столицы до берега Енисея занял у меня чуть более двух месяцев. Путешествие прошло в ужасных, а временами и мучительных условиях. Меня не столько снедал голод, сколько терзали вши и гнус. И еще все время пути я отчаянно мерз. Незнакомые ощущения позволили мне почувствовать себя настоящим русским солдатом, воином, первооткрывателем русских земель. Полноту ощущений на последнем этапе долгой дороги, когда мы передвигались уже по рекам Енисейской губернии, мне обеспечили мои конвоиры. Ваше Превосходительство, эти осколки северных народов, облаченные в шкуры убитых ими собственноручно животных и пахнущие прогорклым жиром морских чудищ, не знали ни слова из русского языка. Однако данное обстоятельство не мешало им исправно нести службу. Тогда-то я и почувствовал себя в настоящем плену. Казематы Петропавловки ерунда по сравнению с Енисейскими берегами. Вода в реке холодна – вплавь не убежишь. Ночевали мы на берегах, поочередно то на правом, то на левом. Конвоиры мои меня, конечно же, не связывали и особо не беспокоились о моем благополучии.
Что и говорить – велика Сибирь, а бежать некуда. Енисей не Волга. На такой воде, в таких лесах без соответствующей сноровки пропадешь. Обо все этом, а главным образом, о бессмысленности побега меня предупредили в Красноярске, где я провел в пересыльной тюрьме три ночи, ожидая прибытия моих конвоиров.
Все время, проведенное в дороге, я не переставал удивляться чрезвычайной выносливости местной флоры. Огромные, в два обхвата взрослого мужчины деревья произрастают на каменистой, мерзлой почве. Сплошная подстилка из опавшей хвои, мягкая и плотная, все же не уберегает от всепроникающего холода. Спать на голой земле невозможно. Одна ночевка – и тяжелая простуда обеспечена, потому мои конвоиры ежевечерне сооружали для нас ложе из еловых лап. Каждую ночь один из них в ущерб сну поддерживал огонь в полости трухлявого ствола. В пути от Красноярска до Шушенского я приучился есть сырую рыбу и грызть какие-то таежные коренья, которые мои конвоиры, судя по всему, считали весьма полезной пищей. Я исхудал, закалился, привык к виду и звукам глухих, бескрайних лесов, приучился умываться ледяной водой, привык перебарывать особого свойства мускульную усталость, которая наступает ближе к вечеру после совершения перехода в полтора десятка верст или более. Наступление каждого утра мои тунгусы встречали молитвой и псалмопением. Текстами «Отче наш» и «Богородицы» исчерпывался их запах русских слов. Я и сам не заметил, как принял в правило молиться вместе с ними, обращая свои мольбы не столько к Господу, сколько к дремучей чаще на противоположном берегу Енисей-реки. А с того берега кто-то неведомый отзывался мне распевным этом. Может быть, этот некто и есть Бог?
Таким порядком, при полной беспечности моих тунгусов, мы добрались до большого села Шушенского. В конце пути, когда на опушке лиственной чащи, на плоской, как ладонь эвенка, равнине, увидев дымы над кровлями человеческого жилья, я понял, что совершенно одичал. Не помышляя о лучшей доле, я кинулся в ограду крайней бревенчатой избы. Я упал на колени. Я прижался лицом к шершавой поверхности нижнего венца и заплакал.
Не стану лгать тебе, мама. Получив доступ к горячей воде и дегтярному мылу, я первым делом избавился от вшей в бане у Шушенского сельского старосты, который затем определил меня на квартиру к местному мещанину по фамилии Изверов. Этот – слава Богу – разумеет русский язык, хотя, судя по внешнему виду, в его жилах течет кровь эвенков. Таким образом, покончив с неотложными делами, я принялся за это письмо.
Здешний климат не столь суров, как это обещают труды по географии. Шушенские обыватели выращивают на своих огородах обычные и для Симбирской губернии овощи: огурцы, томаты, тыквы. Особо одаренные и изобретательные огородники выращивают в специально сконструированных теплицах кислый виноград. Шушенское лето своим жаром и влажной, банной духотой отогрело мои настрадавшиеся от дорожных холодов кости, и я почувствовал себя совсем ожившим. Воздух этих мест, не в пример столичному, чист, сладостен и пахнет хвойной смолой. Развлечения в Шушенском самые простые. Общество самое непритязательное: мещанин Изверов с женой и семьями взрослых сыновей ведут вполне крестьянский образ жизни, батюшка со своей попадьей, купеческий приказчик в скобяной лавке, тоже мещанин, – вот и все общество. Занятий пока никаких, но еще до наступления настоящих холодов я надеюсь оказаться в подмастерьях у моего хозяина-охотника и двух его псов. Промысел здесь сезонный, то есть каждому сезону своя дичь. Местный староста настрого запретил обывателям давать мне оружие. «Вплоть до особого дозволения» – так он выразился. На что мой хозяин-охотник едко подшутил:
– Тут главное и зверя убить, чтобы не убег, и шкуру его сохранить, чтобы продать. Динамитом рвать не надо, осторожненько. Нельзя ружьем, так мы тебе рогатку изготовим.
Дурацкая шутка, смысл которой мог бы показаться мне обидным, если б не смирение, обретенное вместе с монаршей милостью.
В здешних лесах охота богатая. Зверья полным-полно. Медведи часто выходят к околице Шушенского, чтобы порыться в выгребных ямах. Нарушив запрет старосты, Изверов отвел меня в дальнюю сосновую рощу, где дал в руки ружье младшего из своих сыновей и научил замечать бурый беличий хвостик на гладком стволе сосны. Я целился в блестящий беличий глазок. И что же ты думаешь, мама? Твой сын так и не смог выстрелить. Старый шутник надсмехался до колик, поминутно поминая динамит, при помощи которого невозможно добыть пушнины.
В любом случае, как бы ни сложились обстоятельства, я жив и надеюсь непременно узнать, какова-то будет Шушенская зима. Преодолевая долгий путь от Петербурга до Енисейской губернии, я обучился искренней молитве. Я привык благодарить Господа за каждый день, который он мне посылает, за каждый кусок, пусть простой, но приемлемой для тела пищи. Не удивляйся, мама. Но ты читаешь сейчас это письмо благодаря великодушию Его Помазанника. Своей милостью ко мне Его Величество явил нам всем образец подлинно христианской доброты. Подумать только, мама, милость ко мне, намеревавшемуся превратить его в груду кровавого мяса. Но этого мало. Раскаяние мое тем более глубоко оттого, что здесь, в Шушенском, я смог в полной мере осознать всю пагубность моих намерений, которые, будь они реализованы, могли бы ввергнуть нашу Родину в горнило кровавой смуты. Мои намерения не стоили прощения. Но я его получил. Воистину, доброта Его Величества превыше справедливости. Доброта всегда превыше справедливости, мама.
Владимир, Дмитрий, Маша, Оля пусть прочитают мое письмо. Анне написать я не смогу – не имею на это Высочайшего дозволения. Но ты напишешь сестре, мама, и передашь ей мой братский наказ: если станет невмоготу, пусть откроет Евангелие, пусть помянет Его. Тогда на душе станет чище, и решение придет само собой».
Ольга Ильинична закончила чтение. Глаза ее влажно блестели, и она не прятала слез.
– Знаешь что, Оля? – внезапно сказал Владимир.
– Что? – Ольга Ильинична подняла на брата глаза.
– Я сделал из братнего письма один архи-важный вывод!
– Вши ужасны! Какой еще может быть вывод? – Мария Александровна энергично поднялась, забыв о рукоделии, и оно упало с ее коленей на пол. – Ужасны густые, пустынные леса, ужасен гнус, ужасны не знающие цивилизованных языков иноверцы, ужасно одиночество…
– Мама! – Володя подбежал к Марии Александровне приобнял ее за плечи, и она оттаяла в его объятиях.
– Мама, нельзя так. Ты – единственная опора для всех нас и не должна так волноваться, – поддержала брата Ольга. – Каков же вывод, Володенька?
– Все предельно просто!
Владимир Ильич сжал губы, глубоко вздохнул, нахмурился. Старший брат Ольги Ильиничны не менее десятка раз пробежался от двери к буфету и обратно, завершая каждую диретиссиму энергичным пируэтом. Почтеннейшее семейство в глубоком молчании наблюдало за его эволюциями. Половицы отчаянно скрипели под энергичными шагами Володи. Маняша поднялась со своего места, одернула передник и пустилась вдогонку за братом, забавно копируя каждое его движение и даже выражение лица.
– Актерка! – смеялся Дмитрий, а Ольга хмурилась – ее снедало нетерпение.
– Что же такое архиважное ты намеревался нам сообщить, сын? – спросила Мария Александровна.
Вопрос матери прервал очередной пируэт Володи.
– Я только Ольге! – воскликнул он. – Только ей могу доверить, как самой сознательной из вас.
– А мы! А мы! – закричали в один голос Маната и Дмитрий. – Мы тоже хотим знать!
– Володя! Упрямство тебе не к лицу. Ты должен сказать всем, хотя бы из уважения к гостю!
Ах, наконец-то Мария Александровна обратила внимание и на меня!
– Хорошо! – Володя кинулся на стул.
Одним глотком допив свой чай, он заговорил, видимо, из упрямства обращаясь исключительно к старшей из двух сестер и игнорируя остальных домочадцев.
– Бог есть, вот что архиважно, душа моя. Вот это… – Энергичный взмах рукой – Володя указывает на стол, где все еще лежит письмо из Шушенского. – …бесспорное доказательство Его промысла. Помнишь, как у Канта?..
– Ты хотел сказать: «У Маркса», – вмешалась Мария Александровна.
– У Канта, Ваше Превосходительство Мать! Который, критикуя доказательства Его бытия, приведенные Фомой Аквинатом, опроверг измышления атеистов!
– Наш дух тесно связан с Богом. Он независим от нашего желания, – тихо проговорил Дмитрий, который так же, как и Маняша, всегда соглашался со старшим братом.
– Ну как? – решаюсь спросить я.
– Получается вполне художественно, – отвечает Настасья Константиновна. – По-христиански прочувствованно.
– О, да! Оленьку отпевали в маленькой церкви на Васильевском острове…
– Вы сказали «Оленьку»?..
– Позвольте, не называть же ежеминутно и особо в мгновения скорби девятнадцатилетнюю девушку Ольгой Ильиничной. Да. Мне вспомнились похороны Оленьки. Мария Александровна тогда приехала в Петербург…
– Хоронить взрослую дочь – что может быть ужасней, – Настасья Константиновна горестно вздыхает, но я, в твердолобой целеустремленности своей уподобясь носорогу, продолжаю горестные излияния.
– Да, безутешная мать приехала из Симбирска в столицу, чтобы похоронить дочь. Мне запомнился наш разговор при входе в церковь, после отпевания. Она не скорбела об Ольге. Она сетовала на Владимира.
– Мария Александровна? – бледные губы Настасьи Константиновны приоткрылись в изумлении. Сверкнул белейший жемчуг, но и это обстоятельство не прекратило моего упрямства. – Сетовала на Владимира Ильича?
– Естественно, – гордый причастностью к семейным тайнам Ульяновых, я выпятил грудь. – Ей не нравилась нарочитая набожность детей. Посты, богомолья, при общей скудости семейных средств, частые и обильные жертвования на церковь. Мария Александровна считала все это излишним. Помню, как Мария Александровна даже всплакнула с досады…
– С досады? – переспрашивает Настасья Константиновна. – Так и писать?
– А как же? В тот момент речь шла не столько о материнской скорби, сколько об отчаянии одинокой женщины…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.