Текст книги "Дело Матюшина"
Автор книги: Олег Павлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Спустя время на дороге показался сменившийся с зоны взвод. Они ворвались с автоматами во двор, рассыпавшись по человеку. Двор покрылся вмиг разнотравьем лиц, цветастыми нерусскими речами. Одни побежали вразвалочку да охая за казарму. Другие исчезли в казарме или бросились брататься с разомлевшим сытым дневальным да расхватывать вкусные его сигареты. Матюшин с Ребровым теперь достались, перетекли этому взводу и топтались во дворе, будто бы со всеми.
– Карпович, вон твой братан, – вскружились довольные голоса. Однако ж покрикивали стоящие в сторонке нерусские. Они глядели и ждали, погоняя того, кто невидим был в их пестром сброде. Матюшин впивался в этот сброд, искал похожего на себя, а вышел улыбающийся, толстогубый, круглолицый – как повар примерный. Раскинул большие руки и, как если б давно тосковал, облапил его побыстрей.
– Привет, братишка, слышал я про тебя, – пропел он у всех на глазах. – Ждал не дождался с тобой поздороваться. Как устроился? Как живешь?
Кругом гоготали. Посмешищем был этот солдат. Потому говорил он так громко, так слащаво – забавлял их, исполнял их желание, но угодливо и перед Матюшиным, что буравил его злым и вместе с тем отрешенным взглядом.
Матюшин хорошенько помнил сказанное в ночи Дыбенко, но это был не тот, которого он ждал, помрачась за сутки и озлившись. Это был человек. Жалкий тем, что угождал, но сильный терпением, и просто – большой, крепкий, сильный.
Во двор зашли с дороги особнячком еще двое – махонький косолапый сержант и важный строгий солдат, что держал у ноги такого ж строгого вида, но живо вертящую в ошейнике башкой овчарку, которую манило к людям. Шагали они стороной, но солдат обернулся и крикнул:
– Карпович! За мной!
Солдатня уныло затихла. Двор задышал покоем.
– Ну, не забывай своего друга, – улыбнулся тот и скорей проговорил: – Вечерком погуляем от них, где потише. Особенно я.
Карпович бодро побежал, догнал их, и уже втроем они скрылись за углом казармы. Но бултыхалось в нем что-то больное, падшее, отчего было его жалко. Так передвигаются с грыжей – нелегко, держа ее рукой. Матюшин успел увидеть каменистые рубцы на голенищах его сапог – точно таких, какие и Матюшин волочил уродами на своих ногах. Они, сапоги Карповича, были точно так же когда-то вспороты и сшиты потом то ли проволокой, то ли бечевкой. И он понял, что узнавали в нем этого жалкого человека не иначе, как по таким же сапогам.
На построении он стоял успокоенный, понимая правду; первый в строю, рядом с Карповичем. Ужин опять усадил их по росту, рядышком. Карпович объедал гусеницей листики белого хлеба. Его обсмеивали, верно, как и всегда, а он с удовольствием наедался. Белый хлеб за столом ели не все, а человек шесть-семь со всего взвода; и почему-то такое же право имел Карпович. В казарме Матюшин попросил у Карповича бритву и иголку с ниткой, все нужное мигом нашлось, а Карпович шепнул:
– Я сразу почувствовал, скажу честно, родную душу. Сам я тоже настрадался, но ничего у них не получилось, так что не расстраивайся, братишка.
Он говорил так, будто за ним следили. Матюшин молча вернул ему перед отбоем все, что брал. Закут, где ночевали с Дыбенко, в этом взводе принадлежал другим. Оставшись без своей койки, он поневоле вернулся к Карповичу, который знал, где можно лечь. Все старались сползтись и лежать не в пустоте. Он приметил, как бегал, услуживал кому-то Ребров. Уже ночью проснулся Матюшин от чужой громкой речи. Разглядел впотьмах, как подымают кого-то с койки, уводят. И спокойно уснул. Пришло утро. Расхаживал по казарме тот же офицер.
На утренней поверке Арман приказал Помогалову оставить новичков в строю – и они пошагали со всем взводом. Когда подходили к зоне, холодное небо покрылось вдруг дрожащей голубизной, сщемило блесками солнце, отражаясь в том холоде, как в воде. Вошли толпой в гулкий бетонный ящик дворика и, не заходя в помещение, заглядывая сторонкой в распахнутую настежь пудовую дверь караулки, пошагали цепью в открывшийся простенок лагерных старых укреплений, где выпирали бревна, железные рыжие сваи, росли горы песка. Солдаты, распущенные работать, сели курить. Командовал всеми махонький сержант – китаец. Позволяя служивым ничего не делать, он взял Матюшина с Ребровым, проводил в пустынное место, где кончался ремонт и текла уныло вдаль песчаная, поросшая пучками сорняков контрольно-следовая полоса. Походил с умной сморщенной рожицей, повздыхал, поскрипел песком и приказал чистить полосу от пучков травы.
Матюшин бродил вдоль заборов, сшибая пучки сапогом. Ребров копошился в песке, старался, работал, двигался вперед и скоро он не стерпел, хоть хотел казаться отдельным, закричал:
– Иди работай, сука! Быстро! Я не хочу терять здесь из-за тебя уважения людей! Я себя уважаю!
Они глухо сшиблись, упали. Катались в песчаной суши, грызли и давили друг дружку. С вышки драку их приметил часовой да накликал из укреплений китайца. Тот бежал, запыхивался с куском попавшимся проволоки и, добежав, молча кинулся их хлестать. Проволокой той свистящей обожгло больней огня. От первого ж его маха они повскакивали, но китаец стал вокруг страшно кружиться и хлестать, не давая ничего понять. Кромешная боль взвила их и пустила убегать. Китаец не отставал и гнал их до самого конца, где встретила дружным гоготом солдатня.
Остаток работ Матюшин скоротал с Карповичем, покурил от его щедрот, установили они в земле железную одну сваю, потому что Карпович успел вырыть яму, работая один; и первый раз в жизни он увидел живого зэка. Бригаду заключенных, сварщиков, вывели на ремонт. Они приваривали крюки к готовым сваям. Сыпались огненные искры, а зэки мелькали копчеными телами, вылезая из-под искр и залезая обратно под их дождь. Вдруг один вынырнул из-под огненного дождя, взвалил на плечо охапку нужного железного прута и понес, оседая под его тяжестью. Он улыбался и глядел шагов за десять на Матюшина, нового, незнакомого солдатика, что стоял у него на пути. А Матюшин разглядел только, что все зубы у него железные, а потом – так и не запомнив лица, потому что зэк катился мимо него живым комом из жил да мускулов – увидел наколку на его груди: черти варились в котле. Всего на миг Матюшину почудилось, что черти эти – живые. Зэк шагал, а черти в котле дергались и ерзали. Чуя, что солдат на него заглядывается, зэк осмелел и захрипатил:
– Расступись! Дай дорогу!
После обеда и сна взвод этот ушел на зону, а воротился с зоны другой, с Дыбенко, с которым они встретились, как дружки, обнялись. Обнимались в этой лагерной роте охранники, как целовались, – пожимали руку, брали свободной за плечо, прикладывали щеку к щеке, одну к другой.
Через день Матюшин попал работать под вышку Дыбенко. Отбывал тот на вышке, как хозяевал. Достал из-под крыши конурки крепкую доску, уложил ее поперек, уселся с прямой литой спиной, так что казалось, будто стоит. Изредка бросая сверху копошащемуся на полосе Матюшину по словечку, он вдруг заводил разговоры неизвестно с кем, глядя вперед, на зону. Матюшин слышал, сидя в яме заборов, эти голоса. Над лагерным забором пролетела на вышку тряпичная скрутка, но не плюхнулась, верно была от груза тяжелой, и Дыбенко ее поймал.
– Ладно, валяйте! – крикнул он кому-то, распотрошив тряпку, поворачивая башку на волю.
И пролетел на зону мешок защитного цвета, потом еще.
– А ты не пялься, тебе это рано! – рыкнул Матюшину, завидя, что тот обмер под вышкой и смотрит.
За вышкой гудела и цокала невидимая станция. Стервами, как по часам, взвывали электрички. Дыбенко безмолвствовал, размышлял, глядел истуканом в зону, а потом ожил:
– Слышь, никого нету, сбегай на станцию в магазин, возьми бубликов. Ты же смертник. Ну, оплачивай должок! Да не тушуйся, ты не первый, бегали уже. Кидайся на забор!
Лагерный забор походил на задраенный к небу плот. Дыбенко подбадривал для порядка, безразличный ко всему, что должно было произойти, кроме бубликов. Протянул бумажный ковшик из рубля, который только что заработал. Указал низкорослый чумазый домик на станции, подле которого лежала под открытым небом куча бесхозная угля и росли ввысь метлами долговязые странные деревья. Матюшин, уже сидя на заборе, судорожно огляделся, не увидал на всем этом просторе людей в погонах – и спрыгнул в бурьян, что рос за лагерем.
В магазине солдату не удивились. Стояли в очереди бабы. Бегали по доскам пола мужиковатые тараканы. Дремал прямо на прилавке кот – верно, ходивший в любимцах у томной, в летах, продавщицы. Матюшин выстоял очередь, цепенея, когда распахивалась и хлопала за спиной его дверь, и вышел, пряча отмершие руки в пахучей муфте из бубликов. Быстро пробежал через пустырь и, набив их полную пазуху, полез еще тяжелей со взбухшим от бубликов брюшком обратно в зону.
Был июль. В середине его дожди сменились жарой – но степной, с раздольными ветрами и ознобом холодным ночей. В начале месяца, оказалось, офицеры разъехались в отпуска. В роте остались Арман да старшина Помогалов, которого молодой замполит, как видно было, не любил.
Матюшин угодил Арману, сам того не желая, на стрельбище; он умел стрелять, такое развлечение часто устраивали для него на службе у отца, разрешая пальнуть то из пистолета, то из автомата. Когда стрелял первый раз, еще мальчиком, то, казалось, оглох и долго не понимал, что произошло. Убитый грохотом, будто в него и выстреливал автомат, что в железную бочку, в следующий раз стрелял он как по вытверженному, зная, что автомат требует силы, но столько же, сколько и простая мясорубка. Вот и на стрельбище: просто вжался в приклад, увидел мишени, взял их мысленно каждую в прицел и расстрелял, когда офицер дал команду. Все цели были сбиты. Перед строем, когда отстрелялась, Арман громко его похвалил. Потом вдруг подошел к одному сержанту, таджику, велел тому отдать свой автомат, встал в стойку, а не лег, и отстрелял подряд полных два рожка, кромешными очередями покосивши те же мишени. Таджик стоял не шелохнувшись, с каменным лицом. Замполит, позабавившись, скинул ему на руки больше не нужный автомат. В казарме, когда чистили оружие, этот сержант кинул свой автомат, ствол которого был загажен, на пол и зло заплакал, никого не стыдясь – а Матюшин услышал, как он цедил проклятия молодому замполиту:
– Арман, сдохни твой мама, сдохни твой отец… Дети твой пусть дохнут… – И смирился с тем, что сделал с ним этот человек, какую боль причинил, да стер с лица слезы.
Вечером того же дня на зону уходил взвод Помогалова, но замполит оставил старшину в роте и вместо него назначил сам себя начальником караула. Каждый его выход в караул был особым – а теперь на службу заступали двое новых солдат. Это событие никого не обрадовало. Матюшин получил в оружейке автомат, строился со всеми на плацу, но от известия, что заступают они с Арманом, чувствовал себя подневольным, виноватым. Караулка оказалась похожей на улей, даже внутри все было как вощеное и пахло сладковато каким-то мирком.
Перед уходом наряда на зону Арман приказал всех обыскать, будто они не охранять шагали зэков, а сами были зэками. Зачем шмонали, осталось Матюшину непонятным, ведь и уходили они из караулки какие есть, ну разве вооружились. Поставили его на «троечку», как называли эту вышку из-за ее третьего номера на лагерном круге, – тихое болотное место, где работал в лагере заводик. Однако, кроме стены заплывшей заводика, ничего-то Матюшин не увидал. Зона была запертой стенами, невидимой даже с вышки. Во вторую ходку, уже ночью, черное болото вокруг заводика встретило Матюшина глухим беззвучием. Были видны в огнях ограждения, но слышался только шорох шуршащий воздуха. Оттого, что плохо слышал, чудилось за каждой тенью что-то живое. А потом стали мерещиться вдруг и звуки – перебежки в ночи, стуканье да шаги.
Спустя время он увидал, не слыша шагов, две тени на тропе наряда, уже близко у вышки, но различил через мгновение фуражку и понял, что одним из этих людей был Арман. Тот поднялся в молчании на вышку и заставил отвечать, почему не было им навстречу окрика, а сам пытливо, зло вглядывался, не веря, что Матюшин их видел и только забыл закричать. Ни жив ни мертв, он отстоял смену и воротился в караулку, мучаясь уже от своей глухоты и боясь теперь о ней сказать. Но после этой ночи оказался в помещении начальника караула, откуда его не отпускал Арман, продолжая уже поутру ночной допрос. Матюшин валился с ног от усталости и недосыпа, потому сказал, не задумываясь, правду: что помешала глухота. Молодой замполит слушал его, но отчего-то кривился, а потом на полуслове оборвал и молча указал, чтобы он ушел прочь.
Когда минули в тягостном долготерпении все сутки караула, Матюшин успел обвыкнуться с прошлой ночи, жалея уже, что пожаловался на свой недуг. Однако же Арман, позабыл он эти сутки или нет, давал знать о себе после них, разве что косо поглядывая иногда на Матюшина, – и сказанное в помещении начальника караула, казалось, кануло без следа.
Зона тягостно вылезала из старой шкуры, обновлялась. Шел большой ремонт: валили со столбами полосы старых проволочных ограждений. Проволоку на смену завезли, она лежала в тугих стальных скатках. Железные сваи с крюками ставились на смену деревянным столбам. Старые проволочные ограждения, обобрав с них бревна, как с рыбицы косточки, стали сматывать, как если бы лепить из проволоки комья. Скатывали проволочную дорожку, метра в три шириной – скоро ком колючий, ржавый становился выше человеческого роста. Когда было уж вовсе невмоготу, концы проволоки отрезали, начиная все по новой.
Зэки должны были доделать в укреплениях сварку, а он только сменился с вышки, был свободным, и Помогалов взял его с собой; он их гонял, чтобы работали, а Матюшин сидел в сторонке с автоматом, приглядывал. Старшина употел покрепче тех работяг и в конце от души радовался, что успели они управиться. У них был бригадир, который почти не работал, но которого все слушались, – он лежал, завернутый в бушлат, какой-то больной, в теньке под вышкой и общался с бригадой. Он попросил у старшины разрешения сготовить перед уходом бригады в зону чифиря. Помогалов разрешил, подсел к ним, когда стали разводить огонек на щепках, которые тут повсюду валялись. Матюшин сидел шагах в пяти от огонька и удивился, как старшина по-свойски разговорился с зэками, даже смеялся, и скоренько они захмелели, пустив прокопченную жестянку в круг.
Лагерная служба манила свободой. Жизнь в ней была одинокой, спокойной. Матюшин, начав служить на вышке, отвык неожиданно от людей, потому что сутки в карауле ходили да спали, будто волки, поодиночке, а возвращались в уже опустевшую казарму, где поневоле снова ходили волками – ночевали, ели, снова спали, а потом уходили, освобождая логово это другим, которых видели только десять минут во дворике караула, на разводе, когда передавали охрану зоны. Все ото всех хранили тайны, прятались. Кто послужил, наглухо молчали да чуть что сами затыкали рот. От этих тайн караулка казалась темной, дремучей, но темнота в ее глухих, без оконец, помещениях и была всегдашней.
Матюшину знакомой была уже вся местность вокруг лагеря, но сам лагерь невозможно было никак охватить взглядом. Матюшин видел с вышки только пустырь запретки да стену куцую заводика, зоны рабочей. На пустыре, совсем близко к запретной зоне, устроилась от заводика свалка металлолома. Давно он приметил с вышки бесхозную железную бочку, что стояла всегда на одном и том же месте, а ночами мерещилось, будто кто-то прячется в ней. Во время его смены двое зэков бродили днем подле бочки, но неожиданно из нее изрыгнулось пламя и повалил черный дым. Матюшин тогда и опомнился, когда увидал дым, огонь – и зэков, что стояли у бочки. Они стояли и глядели, а бочка чадила. Матюшин взялся за тяжеленную трубку постовой связи и доложил в караул. Спустя время из распахнутых ворот цеха выбежал в мундирчике надзиратель. Он подбежал к зэкам и, было видно, стал с ними говорить. Но вдруг рука его резко спрямилась в локте – и зэк, которого он ударил, повалился на землю. Контролер стал обходить его кружком и охаживать сапогами. Другой зэк остался в стороне и равнодушно глядел на это. Когда контролер ушел, побитый зэк поднялся. Постоял. Матюшину чудилось, что стоял он, глядя из дали на него – того, кто все это видел с вышки. Потом закопошился, лениво черпая под ногами песок, подходя к бочке и бросая по горсти в огонь. Тушил. Когда потушил, поплелись в цех и больше не вернулись.
Первого числа августа в роту привезли получку. Выдали ее в канцелярии, а взвод заступал на зону, и получку уносили мертвым грузом в караул. Помогалова уговорили, чтобы он отпустил хоть одного человека в поселковый магазин, конфеток прикупить да и за сигаретами, иначе выходило еще сутки ждать. Матюшин так хотел скорей закурить, что вызвался ходоком.
До поселкового продмага от зоны было метров двести, только перейти дорогу. Он вступил в магазин – и отчего-то сразу ощутил запах колбасы, а при виде ее, томящейся на прилавке, даже остановился от удивления. В очереди вдруг мигом прониклись к солдатику, стали пропускать силком вперед, чтобы он выбрал, что ему надо. Продавщица радушно поджидала. Он протянул общие деньги и сказал про кило шоколадных конфет да сигареты, а сам глядел, оторваться не мог от колбасы, что лоснилась жирной природной красотой. В тот миг дал он себе волю подумать, что можно взять хоть кусочек. Продавщица обслужила и ждала, что он еще скажет, видела, что пялится на колбасу. Люди стали подбадривать:
– Хорошая, хорошая колбаска, солдатик, целиноградская!
И продавщица советовала:
– Миленький, да ты бери, кушай!
Уйти без колбасы он уже не мог. Отчего-то постыдился мельчить перед людьми и спросил, себя не помня, килограмм, но, когда продавщица завешивала, он увидал белый хлеб, молоко, и вместе с колбасой они родили в душе его наконец такой покой, что он, уже не задумываясь, за них расплатился.
Матюшин вышел во сне голодном из магазина, нагрузившись едой, но постиг с отчаянием, что должен возвращаться теперь с колбасой в караулку, откуда его только и отпустили сбегать в магазин. Он огляделся и потихоньку пошагал через поселок, выискивая глазами, где можно на минутку укрыться, но прошел его насквозь и оказался в огородах, уже в степи. Тут он увидал то ли окопчик, то ли воронку в земле и спрятался там на земляном сухом дне, чувствуя уже и волнение, будто за ним гнались. После первых, самых прожорливых минут он глотал хлеб и давился. Хлеб он не доел, бросил в яме, но молоко все ж залил в глотку, вылез и, шатаясь, боясь сам себя, побрел обратно через вымерший поселок в караулку, держа с тошнотой общий куль шоколадных конфет. Он не мог видеть своего сизого, отравившегося лица, но в карауле, где его только успели хватиться, Помогалов живо взялся хлопотать, так что Матюшин наврал, что стало ему у магазина плохо. Но тогда вцепился и вздумал его Помогалов лечить марганцовкой, приговаривая, разбавляя целый графин воды:
– Самое верное средство, да вообще блевать полезно, обновляется организм. Йоги, говорят, по сто лет живут, а почему? Съедят зернышко и, как кошечки, культурно выдавливают из организма. От нее, от марганцовки, сразу облегченье наступает. Ну ты, олух, чего глаза вылупил, пей, говорю!
Он залил в глотку стакан, но Помогалов обидчиво удивился и сказал пить еще больше, до полграфина. В помещении начальника ошивался китаец, ждал что-то отнести в роту, и старшина подрядил его на помощь, отвести больного в нужник.
– Два пальца в рот – и начинай за жизнь бороться! – покрикивал он бодро. – Гляди, чтоб он мне башкой тудась не сыграл.
Китайца терпеливо помогал – подпихивал плечом, не давая упасть, и пыхтел. Хоть неохотно было мараться, одолел себя и взялся помогать ему до конца. Однако испугался и замер, когда рвануло из больного белым хлебом да заглоченной колбасой. Когда поднял Матюшин взмокшее от потуг лицо и вздохнул, китаец стоял в шаге от него, молчаливый, и дожидался только вывести. А он готов был умереть, но чтобы не выходить больше наружу, сознавая по суровому взгляду махонького сержанта, что и в глазах всей солдатни подписал себе приговор. Он дернулся и срыгнул младенчиком уже молочную кашицу, но полез мыча в карман, выдернул в кулаке все деньги, что были, разжал дрожащую руку, как есть, с копеечками грязными меди, чтобы увидел их китаец, – тот, понимая, что делает, молчаливо взял, сосчитал, но остался неожиданно довольный и сгреб в карман. Постоял, глядя с проснувшимся удивлением, и только вдруг больно ущипнул, прежде чем смог уйти.
Оставшись в парашной комнатушке, Матюшин потащился к тазу умывальника, залез головой под ледяную воду, что сморкала из ноздреватого крана, и потихоньку начал оживать. Умылся, зализался, пошагал, чуть робея, в караулку. Помогалов был доволен его свеженьким видом да расхваливал, не унимаясь, марганцовку, и ничего в караулке за это время не изменилось.
Ночью, когда в караулке не сыскать было живой души, раздобыв карандаш и клочок бумаги, Матюшин накарябал весточку в Ельск. Клочка хватило, чтоб сообщить, что жив и здоров, да взмолить выслать десять рублей, срочно ему нужных, как жизнь. Слезы дрожали в его глазах от мысли, что клочок этот будут держать в своих руках отец и мать, будто касался не бумажки, а заскорузлых материнских рук, да не мог от них никак оторваться. Дни превратились в ожидание. Письмо из дома пришло. Конверт был крепко склеен, так что пришлось рвать терпеливо, но вложено не оказалось даже рублика. Только исписанный кривобоким бережливым материным почерком лист бумаги. Однако и в том, что отписывала Александра Яковлевна сыну, – ни словечка не было о деньгах, что он просил срочно выслать. Мать докладывала, что она с утра сделала, будто только о том и было в ее голове; прописала, что они довольны с отцом, что он жив и здоров, чтобы бросил хоть в армии вредить здоровью – курить; да в конце было так: «Пиши нам, Васенька, желаем тебе здоровья, счастья, успехов в труде и в учебе».
Ночью в караулке, лежа на нарах средь спящей солдатни, Матюшин глухо плакал, как будто видя во тьме лицо скупое отца, слышал его ласковый жадноватый голос, какой стал у него после смерти Якова, – десятку пожалел, а детей своих не пожалел, да будь ты проклят! Когда проклял вдруг отца, в душе стало тихо, так что глаза сами собой слиплись, и он уснул, а потом, уже посреди ночи, растолкали, чтобы шел на вышку.
Ночь была ясной. Огоньки тихие зоны, похожие на светляков, да яркая россыпь небесных звезд видны были так зримо, будто с близких берегов, и воздух ночи протекал меж ними живой полноводной рекой и светло запруживался в бескрайней степи. Матюшин опустошенно блуждал душой до рассвета по той реке, больше не ведая горя, и вплыл в дымные великие ковши тумана. Этот предутренний туман дурманяще пахнул табаком – или, наверное, степью, ее травами. Матюшина томился без курева уже несколько суток; одалживаться табачком в роте или рыскать окурки было уделом опущенных, у которых получку всю до копейки отнимали, а потом заставляли прислуживать за подачки, – так уж прислуживал в казарме и в караулке Ребров. Матюшин дышал жадно туманом, и было непостижимо подумать, что можно добыть сигарет. Когда рассвело, станцию огласила воем первая, самая ранняя электричка. По дороге от поселка пошагал человек. Видя с вышки этого человека, Матюшин обрадовался ему после ночи, но приметил вдруг, что пускает он дымок – шагает и курит. В это время он поравнялся с вышкой и, не иначе как от одиночества, глазея снизу на обернувшегося близкого солдатика, взмахнул навстречу рукой. Если б не взмахнул, Матюшин не сделал бы того, что случилось уже само собой, слово за слово, когда позвал он человека и мужичок виновато на дороге остановился.
– Курить есть? Подбрось, выручи!
– Да как же? – задрал голову мужичок, но готов был удружить и топтался подле забора.
Мужичок стоял так близко, что сил не было его упустить, да еще хотел тот помочь, и Матюшин позвал:
– Ты хоть подойди, тут вот щелка есть.
До соседних вышек метров по двести. Соображая с опаской, как бы не попасть на глаза, он уверился, что никто ничего не увидит. Вида мужичок был самого простого, рабочего – наверное, путеец, а шагать в такое время на станцию офицер или вертухай все же не могли. Дело было в одной минуте. Он слетел на тропу. Мужичок боязливо просунул в щель папиросу, сам волнуясь, и у забора, так как не было своих спичек, скоренько Матюшин подкурил от его окурочка. И разлетелись они, одинаково чувствуя в душе облегчение.
Блаженной той легкости, когда пыхтел сжатой в кулаке папироской, горячей, будто с пылу да с жару, и глядел вдаль на уходящего по утренней невесомой дороге мужичка, хватило Матюшину ненадолго: послышался неясный шум, идущий от караулки, и скоро на тропу выбросился, как со дна морского, бегущий сломя голову, гремящий железно автоматами наряд солдат. Он увидел бунчук антенны и рацию у одного за спиной, увидал фуражку Помогалова и захолодел, думая, что где-то на периметре лагерном нападение или побег.
Наряд накатился грохочущей волной под его вышку и безмолвно ее окружил. Дальше не побежали, а глядели на него зло и удивленно с тропы. Помогалов поправил фуражку и не спеша уже стал подниматься, крикнул с угрозой, чтоб отворил дверку, будто Матюшин не стоял часовым на вышке, а заперся и держал против них оборону.
Поведя в напряженной тишине носом, Помогалов успокоился.
– Ну что, сука, хорошо покурил? Знаешь, что за такой перекур бывает? А за куревом куда, на зону, что ль, ходил? Что курил, травкой балуешь? Поняли… Играем в молчанку…
Старшина сошел тяжеловато с вышки, больше ничего не говоря, и наряд пошагал обратно по тропе к караулке. Матюшин достоял смену. Утром пришедший в смене Дыбенко, когда все молчали, посмеялся:
– Что, смертник, говорят, куревом на зоне разжился? Приходили к тебе зэки, дали пыхнуть? Ну и ну! Ты их водочкой угощал-приманивал или это они тебя? А что же ты, дурак, шум такой наделал, я же говорил: тебе это рано, не суйся!
Матюшин тогда сам поневоле улыбнулся, глядя на молчаливые и какие-то тягостные лица кругом, не понимая, что такого совершил страшного. Да и не мог понять, почему стало известно в караулке, что покинул он пост, ведь не было ни души близко и все застилал туман. Однако все точно знали, что пост на вышке был покинут, хоть при этом решили, будто бы тем утром он получил что-то с зоны, от зэков, куда и не глядел.
В караулке старшина наказал, но наказание это было обычной грязной работой: кирпичом скоблить в нужнике чугунную парашу. До того он ни разу не опускался драить парашу, но все видели, куда отправился он исполнять с кирпичом в руках приказ старшины. Пока он драил, никто не сходил по нужде, кроме самого Помогалова, что сел перед ним не стесняясь и только беззлобно посмеивался да приговаривал:
– Извиняй, сынок, стало невмоготу. Мое говно здеся не чужое, сам понимаешь. А курил-то что? Ну помолчим тогда, помолчим… Рано ты это начал… Смотри, тише бы ехал. Зона, сынок, она шибко быстрых не любит, карает.
Посреди дня (а он еще не отбыл целиком наказание, потому что отлучался и снова заступал в свою смену на вышку) в караулке появился Арман: он обо всем знал и пришел, чтобы провести дознание, но когда услышал от старшины, что Матюшин драит парашу, побрезговал общаться, был даже чем-то уязвлен. Дознания по всей форме не состоялось. Окликнутый понурившимся старшиной, Матюшин услышал от него приказ замполита: оставить караулку, службу и без оружия идти в роту. Там, в казарме, куда пришел, думая, что идет на допрос, его ждал новый приказ Армана, переданный как-то так же брезгливо через дневального: брать тряпку, тазик и мыть во всех помещениях полы. Казарма роты была двухэтажной, такую работу никогда не делал в ней один человек, потому что ползал бы на полах с ночи до утра. Понимая, что это продолжается наказание, Матюшин сбросил китель, чтобы не замарать, и взялся за работу, выбегая к летнему умывальнику сменять воду в погнутом алюминиевом тазу. Бегая так, он повстречался с Карповичем, с которым давно виделся только на разводах в карауле, когда один взвод передавал охрану зоны другому, по смене. Тот остановился, никуда не торопясь, и грустно на него поглядел.
– Как у тебя дела, слышал: устроил на зоне заварушку. С твоим делом решили, больше в караул не пойдешь. Арман хочет сделать тебя вечным уборщиком, так что думай, хитрый малыш.
Матюшин отвернулся и пошагал домывать казарму, чувствуя ознобисто спиной, что провожает тот, глядит вослед. Вечером же на поверке Арман велел вышагнуть из строя и объявил первому взводу, что Матюшин не будет ходить в караул на службу. А потом и второму взводу, на другой день, тоже приказав выйти перед строем, объявил, что назначает уборщиком.
В воскресенье вместо бани повезли в военную прокуратуру. Ехали в Караганду на автозаке, и отвозил его снова старшина, но молчаливый и злой.
Старый двухэтажный особняк прокуратуры походил на курятник и насквозь – даже летом – простыл и загнил, так что ступал Матюшин по скрипучим дощатым его полам со страхом, что они развалятся, с удивлением разглядывая двери, у которых сидели болезненного вида солдаты, ожидая приема, как у врача. Дежурным следователем оказался молоденький лейтенант – худой, с востроносым лицом. На радостях, что у него родился прошлой ночью сын, он как-то душевно заговорил с Помогаловым и устало глядел бессонными глазами, стараясь вникнуть в бумагу, присланную с Матюшиным, поневоле начиная допрос. Однако узнал во время этого допроса самое главное для себя Матюшин: оказалось, что в то утро сработала на дверке его вышки блокировка, которая и подала в караулку сигнал тревоги.
Отпираться было бесполезно, и он сознался, что покинул пост, но на все новые вопросы отвечал одно и тоже: бегал под вышку по нужде. Помогалов гаркнул на него, застыдившись, да засобирался уезжать, вскочив со стула, потому что допрос отчего-то для него-то и стал больше невыносимым. Лейтенант его пожалел и вспыхнул, задиристо кивая в сторону Матюшина:
– Ну хочешь, батя, выйди, проветрись на часок, счас мы из него выбьем, по какой он нужде ходил, сделаем небо в клеточку.
– Да ясно по какой, по малой. Это он не дурак… За это не судят… – отмахнулся Помогалов. – Ничего вы из него не выбьете, гляньте, из такого и пылинки не выбьешь-то. Этого только Арман придуривается – вот кого надо учить, бить его мордой об стол. У него, вишь ты, все были офицеры в роду, ну да, сам похваляется, что из французов он. Понимаешь ли, попали они к нам, когда это, Наполеон приходил. Во как, наполеоны хреновы! Сам он тоже хрен знатный, а как же! Ему только дай человечков, чтобы гнул, все докажет и покажет за милую душу, большим человеком станет, может, маршалом, трижды Героем Советского Союза! Ни себе жизни, ни людям – за порядок он, порядок наводит. А то ведь и силы, без этого порядка, с гулькин нос – так, один гонор. Думаешь, он меня сюда зачем послал, вонь поднял? Да он сам знает, что приеду я в роту ни с чем, только с вонью этой, но так ему нужно, чтобы казалось, что я весь этим воняю. Это же он под меня копает, ко мне подбирается, французик. Ну, еще посмотрим, чья возьмет и кто сильней! Будет ему порядок! Станет он у меня героем!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.