Электронная библиотека » Олег Павлов » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Дело Матюшина"


  • Текст добавлен: 4 октября 2013, 01:38


Автор книги: Олег Павлов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Часть четвертая

Какая-то животина потеснила его на нарах… Видать, солдатик этот нахрапистый был из тех, что от ранних сумерек до полуночи простояли на вышках и порядком выстудились на безудержном степном ветру. Они возвратились в караулку с последним разводом и ждали, когда начальник поднимет с теплых належанных нар другой наряд, а им настанет черед отогреть чужим теплом бока и заспать часок-другой, покуда не поднимут вновь. А этот не вытерпел, видать, умаялся. Впотьмах Матюшин не мог разглядеть его лица. С солдатиком они лежали бок о бок, и тот спал уж крепко, а Матюшин оказался его стараниями разбужен. Заснуть духа не было, хоть и хотелось спать… Сказали бы на каменья лечь, лег бы и на каменья. Только бы знать, что на каменьях уж не разбудит никто. Короткий-то сон и крепкий самый. Бывает, разбудит начальник на службу, а кто-то посреди общих сборов и решит на мгновение прикорнуть, прилечь обратно на нары, покуда другие соберутся. И так заснет, что из спального помещения силой волокут, а потом водой обливают.

Матюшин с прошлой ночи чуть живой. И хоть теперь бы между сменами выспаться. Но лежит Матюшин на нарах с открытыми глазами. И крепится что есть мочи, чтобы перед самой побудкой не заснуть. Иначе и вовсе сдохнешь, да еще водой обольют. С нар на службу подымут, и три часа надобно будет прожить, чтобы обратно улечься.

А суке, разбудившей его, и невдомек… А мог бы обождать своего раза… Они лежали бок о бок, и Матюшин слышал, как могуче бьется его сердце, а тогда через волю вспоминал про свое, которого биения и самому было не слышно.

Когда в спальное помещение явился Помогалов и стал расталкивать отсыпавшийся наряд, матерясь впотьмах, то Матюшин ясно понимал, что настал его черед отправляться на зону, но долго не мог собраться с силами, чтобы оторваться от нар. Спали одетыми. Матюшин вытащил из-под матраса ремень с подсумком и опоясался. А потом присел на койку и перевел дыхание. Надо было портянки наматывать. А они холодные, от пота сырые. Намотал их как попало, потом подтащил издохшие в гармошку сапоги, нагрузил на ноги и сам удивился их тяжести, будто ноги по колени в землю зарыл.

Солдаты кругом кто молча, кто с гулом поднимались с нар и со злобой, ничего спросонья не видя, расхватывали, делили портянки да сапоги. Помогалов подгонял:

– Вали на свет, потом разберетесь!

Матюшин хотел идти, но помедлил, вспомнив вдруг про спящего на оставленных нарах солдата. Тот лег на живот, руки под голову подложил и растянулся на койке, облапал место, Матюшиным оставленное. У того и сердце бьется мерно, и глубже дышит грудь, а потому чего-то Матюшину в этой жизни наперед уж из-за него не достанется. Но вот только не знает, чего же не достанется. А еще приходит начальник и на службу гонит. А сучонок спать оставляется, он же и выспится лучше, быстрей – и Матюшин вдогонку за спящим хочет броситься. И не приметил, как пришел ему черед догонять – это он теперь понял и с какой уж ненавистью выглядывает впотьмах задушевного своего врага. Тот догнал, оказывается. А теперь и Матюшин успеть должен.

И тогда стал Матюшин спящего расталкивать:

– Чего спишь, на службу давай!

– Да я… Да мне… – Солдат на бок перевалился, заворочался: ногой туда, рукой сюда… хочет уползти.

– Вставай, начкар приказал подымать.

– Бля… Оставь меня, братуха, ведь только с вышки… Уйди, убью…

Матюшин нехотя руки от солдата отнял. Тот сразу и обмяк. Бормочет что-то. Одно слышно, что злое. И ворочается опять же, уползти, спрятаться хочет. Получил, сука, думалось Матюшину, хорошо же тебя растолкал. И хоть все нутро его ослабевшее упрямилось спешке, но как был Матюшин разбужен, так и погоняет сам себя. Кажется, что для того и живет, чтобы, с нар сорвавшись, и взобраться на нары.


Чтобы ободриться перед заступлением на зону, пили чифирь с черным хлебом, оставшимся с вечера. Приготовлял чифирь, шестерил в караулке Ребров. Он же резал и буханку, посыпая ломти сахаром. В ночной наряд уходило по числу вышек и постов восемь человек. Матюшин запоздал и сел за стол последним.

– Хавку давай! – затребовал он.

Похлебывая чифирь, вышкари хитровато поглядывали то на Матюшина, то на холуя. Стоял Ребров пристыженный и растерянный.

– Так это, Васенька, хлебец-то вышел весь… Не углядел. Маловато было хлеба.

– Что, сука?! – выкрикнул сдавленно Матюшин, почуяв, что кругом все затаились и ждут.

– Мало было хлебца…

Матюшин понять не может: как же это он остался без хлеба? И вдруг перекосило всего… Он, сука… Вот же и разбудил раньше времени, и хлеба не досталось из-за него. А кругом жуют и чаек попивают. И один Матюшин за столом дураком сидит, бедным родственником. Эти морды вроде и не торопились, а всего вдоволь им досталось – будут сыты. Почудилось ему, что и с койкой, и с хлебом не иначе как подстроили, – исподтишка начинают топить. Реброва подсунули, а этот урод радешенек услужить.

– Ну, потолкую с тобой… Давай чифирь!

Ребров ожил и опрометью кинулся наливать. И до того он спешил угодить, что налил Матюшину в голубую кружку. Все стихли, когда поднес Матюшину голубую. Тот в скамью вжался. Ребров же ничего не понимает, дурак, и виноватенько улыбается, силится угодить, докладывает:

– Кипяточком, кипяточком заваривал! Огонь!

Прорвался вдруг чей-то смех.

– Это Помогалов чаи гоняет, тоже из голубой пить не желает!

– Дожили, в карауле кружек нет человеческих.

– На-ка, смертник, хлебни…

– Чужого не надо, обойдусь.

Вышкари довольно ухмыляются. И он ухмыляется, такая ухмылка ему и легче давалась. Стали сонливо утекать в караульное помещение. Дожо со старшиной слушали радио. Китаец хотел спать и клевал носом.

– А что по радио передают, какая погода?

– Град со снегом и молнии! – ухмыльнулся устало Помогалов да крикнул петушком: – Ну что, сынки, еще-то пошагаем? Живые есть? Вы терь что на зоне, что в зоне, а я помиловки дать не могу. Кино кончилось.

– А чего, чего? – задрался Дыбенко. – Чуть что – сразу пугаете. Кормить нужно хорошо, вона ни хлеба не хватило, ни чая…

– Знаю я вас, сами обжираете, а потом жалуетесь.

Дожо украдкой сказал:

– Воорусаца, товариса насальник?

– Валяй, вооружай… И это… сержант, без фокусов!

Один за другим вышкари поплелись разбирать оружие. Отыскав в колодке свой автомат, Матюшин потащился в караульный дворик.

Растянувшись, переходили степью из караульного двора на лагерный круг. Матюшин пошагал впереди, чтобы никого не видеть. Из хвоста его окликали и материли, чтобы не гнал, но Матюшин не слушался.

Надолго опередив наряд, он уперся у тропы в железную первую калитку, пройти которую мог только со всеми – вход ее был заблокирован, и когда она распахивалась, то взвывала истошно сирена. У тропы его и догнал китаец.

– Эх-ха… Так нехоросо. Наса всех обогнала.

– Тащатся, как бабы… Слышь, крикни им позлей, а то растащились!

– Продавай скорей, надо, продавай. Твоя мосет не продавать, а моя надо домой. Деньга хоросо. Домой много деньга надо.

– Заладил одно, а я говорю – хватит, пускай время пройдет.

Дожо улыбнулся и качнул согласно головой.

– Тогда давай деньга – и хоросо.

– Нету у меня.

– Э-э-э… Нехоросо. Продавай – будет деньга. Думай, нет денег – пойдес на зону. Моя насальнику будет докладывать, насальник узнает.

– Сука китайская, сам же себя и заложишь, я молчать не стану!

– Моя не продавал, Матюса, а твоя продавал. Эх, твоя одна, Матюса.

Китаец вынул из-за пазухи флягу и ткнул ее Матюшину. Тот хотел было ее отпихнуть, но заслышал топот и поневоле вцепился, молча уместив сбоку от подсумка, на отяжелевшем ремне.

Потянулись из черноты все отставшие: инструктор с овчаркой, двое хабаровских и Дыбенко, что весело погонял сонливых да понурых зверей, сбившихся в стайку.

– Куда рванули, мужики, отор-р-рвалися!

– Тебя ждать, что ли, блатоватого!

– Ночь-то какая, не нагляди-и-ишься!

– Да заглохни ты!

– Что, тюха-матюха, жизни не хочешь радоваться? В говне твоя жизнь-то?

Матюшин матернулся, но стерпел. Дыбенко его матерков не боялся, но и не стало у него настроения, чтобы посмеиваться или затеять драку. Они оба никого рядом не замечали, оттесняя собой других. Матюшин, когда китаец открыл вход, шагнул твердо первым на тропу, а Дыбенко разжился у зверей куревом и отстал, попыхивая и никуда не спеша.

Над зоной высилась в ночи труба котельной, из беззвучного раструба которой лился белесыми завитками и таял холодно дым. Из прожекторов, прикрепившихся паучатами к трубе, били два накаленных добела луча, чей дальний свет заволакивал тропу, так что солдаты по ней двигались в ярком слепящем тумане. А за стеной лагеря стояла и не дышала тьма, такая же дощатая, в два метра высотой, и сразу начиналось, поверх заборов, небо.

Когда тропа как бы укорачивалась и начинались чередой постовые вышки, у идущих в наряде будоражились нервы. В тот миг все трезвели ото сна, чувствуя легкость ничего не весящих тел, нагруженных только железом автоматов, и ознобистый холод. Кто-то отставал, кто-то ускорял шаг, кто-то держался с безмолвной злостью своего места; строй идущих выравнивался и подтягивался, и тот, чей черед был заступать на вышку, выталкивался вперед, сходясь с ней один на один.

Остановились у первой вышки, заговорили, повеселели. С вышки высунулся и заорал оглушительно солдат:

– Отморозился я смены ждать! Окопались в карауле, падлы?

А другой уже тащился на вышку и оглядывался через силу за спину, на тропу, но никто его не окликал. На землю скатился вместо него орущий, будто оглохший, детина, что плюхнулся на грудь Дыбенко и дыхнул ему с ходу в рожу:

– Васек, дай курнуть! Подыхаю, братаны, хоть затяжку!

Инструктор увел овчарку дальше по тропе. У четвертой вышки местечко было похоже на тупик, глухое и темное, сдвигались в угол заборы, сдавливалась в их тисках тропа; инструктор таился и взмахом руки подал знак остановиться. Никто не разобрал, чего он боялся, но все утихли и одолели тяжело остаток тропы.

У вышки отдышались и ослабели, поняв, что происходило.

– Спит, – доложил шепотком инструктор и смолк, выжидая, что будет.

Вышку окутывало поволокой постовых фонарей. Глазу она выворачивалась боком, так что в просвете ее квадратуры, чернея, виднелся по пояс караульный. Солдат спал стоймя, свесив головушку.

– Кто такой? – вызнал тихо китаец.

– Зверь… – прошептал у него за спиной Дыбенко. – Хорошо спит, молодой, сладко. Эх, надо бы раскумарить! Пойду-ка, может, возьму его тепленьким…

Инструктор остался с овчаркой – присел, обнял рукой, придушивая, чтобы не трепыхалась. Дыбенко с китайцем подбирались к вышке. В эти мгновения Матюшину, как и всем подневольным, что ожидали на тропе, стало зябко, настигал холод. Сержант отчего-то остановился у самых сходней, и Дыбенко один поднимался на вышку, пропадая в сумраке. Глядя, каким охотником заходит Дыбенко по шаткой лесенке на вышку и как он с усладой медлит, Матюшин задрожал от такой же проснувшейся страсти – заорать во всю глотку. Да чего там! Вот скинет автомат с плеча – догола всех этих разденет и плясать заставит!

Зверь же ничего не чуял. Кумарил. Матюшину его жалко не было, только мараться не хотел и ждать. Одна задержка выходит Матюшину от кумарного. Вдруг послышалось, что вскрикнул кумарной, и вышка, было видно, тяжело дрогнула. Китаец что-то прокричал, все ослабились и тронулись с пересмешками по тропе. Смеясь, Дыбенко пинал кумарного вперед головой с вышки по крутым ступеням. Когда он скатился, за него принялся китаец, не давая подняться, встать. Зверь оживал и содрогался радостью, что попал в лапы к своим, а соображая, что над ним потешаются, стал и сам угождать, балакая что-то на своем. Инструктор посторонился, сдерживая урчавшую овчарку, и ухмылялся. Он ведь серьезное дело хотел затеять с кумарным, но видит, что потеху устроили. Катается, похрюкивает – умрешь со смеху, а и корчится, будто подыхает, так что и жалко его делается топтать.

Матюшин так и стоял. Дожидался. Однако весело было, и с потехой не спешили расстаться. Тогда он не выдержал. Растолкал одеревеневших зверей, шагнув из-за их спин, глядя с болью и силой, и тупым ударом приклада, будто давил, настиг елозившего под ногами кумарного – тот визгливо вскрикнул, схватился за голову и, поскуливая, слег.

Дыбенко отшатнулся.

– За кой свалил-то его, весело ж было… – сказал он и взялся подымать кумарного с земли.

Зверь крепился, как мог, чтобы устоять на ногах. Из башки выжимается кровь, гуще коротко стриженных волос, так что и не стекает, а застывает повыше лба бурой, с пятак, отметиной; но улыбка как и была, виноватая разве что. Не верит, что бить перестанут. До той минуты устранявшийся, вспыхнул, метнулся наводить порядок Дожо, и беззвучно шагал все дальше, обходя лагерь, сомкнутый заборами да проволокой в безысходный круг, по которому только вперед, от вышки к вышке, ползущей гусеничной массой двигался наряд, а в нем и он, Матюшин.

Ему теперь чудилось, что он ползет, а не шагает. Он с отвращением и болью обнаружил, что, добив кумарного, ничего-то не совершил, а тащится со всеми еще нестерпимей: с той тягостью, будто его это прикладом оглушило, сшибло. Задыхаясь, не шагая, а выталкивая себя вперед, он потихоньку отставал, выбиваясь из сил, уставая. Быстрей бы на водочную, на вышку, быстрей бы отстоять – и дадут спать, спать, спать… От одного этого бормотания Матюшин помягчел, но испытал, как во сне, уплывая, что его давят, теснят, куда-то толкают, и налился свинцовыми дробинками дрожи. Это же другой спит, он, сука! Вот оно что, спит! Дрожь пронзила, дробинки ее впились в тело, и Матюшин, коченея от смертного нутряного холодка, испугался, как если бы и начинал тонуть, погибать.


Как до водочной дошли, так уныние накатило и на солдат; Матюшина подгоняют, подгоняют китайца с разводом, чтобы не мешкали. Охота с поганым этим местом побыстрей распрощаться. Смены на водочной он держал со зверьком, которого даже имя никто в роте не ведал. Один Матюшин с ним знался как со сменщиком. Обнимал он автомат и бормотал заунывно, что-то верещал. Матюшин заступает на вышку и еще растолковать должен, что вышел срок, – иначе тот не поймет, там и заночует. Надо вдарить больно, тогда поймет и из одного страха испарится. А зверьку заступать на водочной – тут уж наоборот, упрется глазенками в землю – и ни шагу, покуда разводящий сержант на вышку кулаками не затолкает.

Кто-то крикнул вдогонку:

– Не спи, Матюха, а то вы…ут!

Их не дожидались. Наряд снялся с места и спешно утекал по тропе в темноту, в которой близко уже теплилась караулка.

– Рви отсюдова! – пнул Матюшин сапогом.

Тот забился в угол и что-то жалобно запричитал.

– А ну, сык тым сделаю! – накинулся было Матюшин.

Зверек присмирел. И говорить чего-то воодушевился, жаловался. Матюшин сам утих, пожаловался:

– Это ты верно… Крепись, крепись… Это мы с тобой знаем, мы тут с тобой сдохнем…

А у того глаза были тусклые-тусклые, но вдруг блеснули, прослезился он, понял что-то или опять испугался, да не удержался и всплакнул от страха-то. И вдарил тут Матюшин больно, в душу, в дыхло ему.

– Убью, с-сука, да уйди ж ты!

Когда он пропал из виду, на водочной смерклось. Было черно, а стало еще черней. Матюшин опустошенно оглядел взятое под охрану. Впритирку с вышкой устроился железнодорожный съем и всплывала кругло из черноты зэковская больничка. И все нынче смутно проглядывало: стены – не стены, рельсы – не рельсы, земля – не земля… Отсюда же и степь, какая от утра расстилала просторы шире небесных, к ночи от места лагерного отступила и у постовых фонарей ждала: не хватало против их бесхозного каторжного света ее мировой силы.

Ночью надзирателей из зоны выведут. Останется горстка для порядка, запрутся покрепче и утра ждут. Из-за того, что устроился железнодорожный съем, запретная полоса и ограждения у водочной были вовсе никудышными. Тут зэк мог солдату в морду плевать и все ограждения махом одним перепрыгнуть. Какие уж фляги – хоть трактор по рельсам в зону загоняй, и никакого следочка не останется и не услышат.

Матюшину бежать бы с водочной, а он стоит. Однако вышка и по росту не пришлась. Чтобы устоять, надо было или скособочившись к ней привалиться, или голову пригнуть. Скособочился он, закурил папироску и безутешно злится. Жизнь говно, потому что долго на водочную шагать, но и дошагаешь, а жить некуда. И глядеть не на что, и думать не о чем.

Довольствуешься от мира одной этой пядью земли, только на одной пяди стоишь. И как глянешь в небо – так рылом грязным об его ширь. И таким себя гадом чувствуешь: ведь только и удавиться можешь на своем-то клочке или изгадить. Гад, ползучий гад ты на этих просторах, и из милости дана тебе пядь земли. И как жить, если саму жизнь возненавидишь? То есть через силу и через злость будешь жить… Сдохнуть? А вот вам! Подвинуться?! Сами сдохнете!

А ветер по мордасам хлестнет и в степь уносится, и страшно навстречу его порыву дышать – задыхаешься, разрывает изнутри грудь. Вот гонит ветер пылищу, вот на вышку налегает, так что трещит она и гудит. И рвется отовсюду, и повсюду мечется, будто и хочет пристанище отыскать, но такой простор, что так и несет без удержу.

Рядом послышался шорох. И, не скрываясь, на свет постового фонаря вышел, прихрамывая, как вмурованный в робу, зэк. Выдавая себя солдату, он встал в полный рост под бьющий встречный свет. Вглядываясь, Матюшин приспустил все же автомат с плеча, но рассудил, что тревожиться не из-за чего: может, какой-то доходяга из больнички – эти, бывало, по ночам вылазали на свежий воздух, шатались. Тогда и зэк, ослабившись, присел и вытянул корявые руки, будто согревался у костерка.

– Парни, как служится?

– Чего надо? – огрыхнулся Матюшин.

– Ларька жду, выпить надо мне. Продайте ж… – заныл зэк. – Я задорого куплю, парни, продайте – помру…

– Ладно. Двадцать рубликов, будет тебе бухло. Бросай под вышку. Там подберут. Но будешь ждать. – шикнул Матюшин, и увидел, что узелок полетел.

Зэк поворотился молча спиной, начав уходить в темноту зоны.

Матюшин вдруг задохнулся. То был порыв ветра, когда и лагерь одной живой тенью – комом своим, своей всклокоченной дремучей башкой – бился оземь, заливаясь черной кровью, а потом шарахался назад в ночь, будто на крови этой черной и вырастая, твердея. На собственной шкуре зная, что это началась болтанка, что где-то в степи сшиблись ветра, сойдя стремительно с путей сторон света, и токи их, их молнии, будут высекаться из степи и ударами бить по лагерю – по трубам, маякам, вышкам, Матюшин осел на дно будки, где было как в гробу. Он закурил зябко папиросу, слыша уже не гул ветра, а глубокую тишину. Высушиваясь теплом дыма и затягиваясь глубже, трудней, чтобы не уснуть, Матюшин не дремал и не погружался в табачную дурноту, а безвременно, недвижно мечтал. Вдруг ясно и просто из нутра его ослабевшего явилось то, что мучило подневольно, начиная с пробуждения: этой ночью он устал за прожитое и за оставшееся жить – устал смертно. И даже не вытолкай его с нар отчаявшийся тот парнишка, он бы все равно тащил за собой на тропу смертную тяжесть, о которой думал с дрожью нетерпения, что одолеет и прикончит. И самогонку не продавать бы, бегая с ней из ночи в ночь – а напиться бы ею и схорониться в степи, чтобы хоть ночь одну беспробудно проспать.

Но тут что-то сильнее собственной воли, какой-то второй, как дыхание, страх заставил его мигом напрячься и вскочить на ноги. Зона немятежно стояла сумеречными рядами ограждений. Кругом ни звука, ни шороха, только шум ветра. Однако этот порядок и безмолвие в ночи исподволь терзали Матюшина, отнимая покой. Он выглядывал, вслушивался, неизвестно к чему готовясь, но помня, что водочную должны наведаться.

Через минуту на следующей от водочной вышке, что замыкала лагерный круг и стояла под боком у караулки, ухнул упреждающий окрик – караульный на ней выдержал проверку, не проспал. Однако заходили на тропу с тылу, не по-дежурному, как незаметней и ближе – и окрик упредил, что скоро будут гости и у водочной. Он ждал, что из дальней темноты чужого поста появится человек, но услышал порывистое и клокочущее дыхание овчарки, что вынырнула как из-под земли и уставилась с тропы на крутую высотку вышки, задрав башку, будто беззвучно выла. Овчарка стерегла для инструктора – это он спускал с поводка, посылая далеко вперед, чтобы разведала у водочной; шагай близко, на стороне зоны, с проверкой своей надзиратели, будь близко хоть живая душа, овчарка бы сработала лаем; инструктор бы узнал, что место нечисто, что надо отменить дело и прошагать вышку без остановки.

Матюшин разглядел инструктора и махонького китайца, что поспешал за ним, отчего-то боялся шагать впереди. Чем ближе они подходили, тем тяжелее делалось Матюшину дышать. И когда сержант с инструктором совсем поравнялись с водочной, так что Матюшин слышал, как пыхтит китаец и гремит автоматом с причиндалами, то было ему тягостно только от скуки да тоски, друг на друга без конца похожих. Скучно, что все знает, а тоскливо, что никак китаец не успокоится, дергается и, будто набит медяками, заунывно гремит.

Осилил немоту Дожо, негромко окликнув Матюшина с тропы – только чтоб проверить, а на вышку всходить не было ему нужды. Матюшин отозвался. Дожо затребовал, может и с издевкой, продалась ли фляга, услышав неожиданно в ответ, что продалась. Инструктор стоял без движения, брезговал, но пришлось ему живо встрепенуться и сдерживать овчарку, чтобы не залаяла, когда китаец полез под вышку искать переброс. Матюшин слышал, как он пыхтел и возился, и сам мучился поневоле: когда же отыщется узелок?

Потом казалось, что на тропе уже делят деньги: китаец отдал узелок инструктору – сам ведь и считать толком не умеет – и шепчутся они, сколько кому будет, как разойтись, может, и за прошлые долги. Тут, на тропе, делить и спокойнее, чем в караулке. Это Матюшин понимал, на себе испытал, и потому, хоть и позабыли о нем сержант с инструктором, косился на зону, был начеку – участвуя, как думал, в этой дележе. Но вдруг вышка дрогнула – на нее стал подыматься для разговора инструктор.

Шаги звучали все ближе, все тяжелей, все тягостней.

– Денег нет, там только был камень, – услышал вдруг Матюшин за дверкой его противный шепоток.

Матюшин не поверил, зная эту его повадку шутя дергать тех, кого всерьез-то тронуть боится, – как бы изматывать нервы, вселяя исподволь неуверенность да страх. Однако инструктор не шутил, выспрашивая бегло да зло, кто же заказывал самогон, а потом, не веря ни одному его слову, зашипел:

– Крысятничать решил? Думал, мы с Дожо в твою норку не сунемся? А знаешь, что за это положено? Все тогда отдашь. Понял ты, крыса… Всех ты достал, никто терпеть за тебя не станет больше.

Стало тихо. Скоро раздался окрик караульного на соседней вышке – туда перешли инструктор с китайцем, как на другой берег. В то глубокое время ночи сомкнутая ее тихая гладь так и чудилось, что лежит меж берегов, оторванных друг от друга кусков степной суши. Матюшину показалось, что все уплывает в ночи, становясь чужим и недостижимо далеким. И что водочная сошла в эту ночную гладь и уходит, уходит, всем чужая.

Матюшина ознобом обдало – значит, с ним всё решили… И времени есть – до завтра. Он ясно увидел, что и как будет, если он сменится с вышки, воротится в караул и больше на вышку не пойдет. Увидел, проживая за какие-то минуты весь уже начавшийся будущий день, в котором сдадут его Арману, а тот арестует, отослав под конвоем в Караганду в камеру следственного изолятора. Не спавший четвертую ночь кряду, полуживой, Матюшин с легкостью отчаяния уносился вдруг от жизни в какое-то небытие; как бы начинал спать с открытыми глазами и видеть сны, а не жить.

Матюшин увидел, испытал и прожил в минуту и то, как уголовные будут пытать его, краснопогонника, в похожей на утробу тюремной камере. И твердая воля застрелиться тогда обнажилась, как дно унесенной в воронку его души. Стреляться надо, понимал он твердо, чтобы не помереть в тюрьме или на зоне и потому, что все наперед знаешь; что есть только громада последнего уже начавшегося дня, который проклюнулся из темечка этой вот ночи, на гора́ ее покоится водочная вышка, еще покоится. И всем для Матюшина сделался в ту минуту автомат, тяжесть которого давно ушла в плечо, в тело и который сам, без Матюшина, теперь ничего не весил и, ватный, только как-то согревал бок. Смерть от его пули и манила Матюшина этим теплом и добротой, так что не рождала отпора, даже страха. Страшным было не успеть и попасть вдруг в караулку, где разоружат и возьмут под арест. Достигнув душой этого предела, точно бы пройдя конечный круг страшного своего небытия, Матюшин вернулся в сознание и тут же передернул затвор.

Вся непроглядная пропасть зоны так и застыла, не мигая огнями и тысячеоко, каждым лучиком впиваясь в него.

Он вспомнил о фляге: для того и явилась она, чтобы в эту минутку быть выпитой, будто назначено ей было.

Подумал он, что будет курить и глотать из фляги, а потом застрелится. Столько он себе отмерил – и закурил… Фляга, налитая еще тяжестью, образумила было его на миг, и он вдруг подумал, что пить-то ему нельзя. Никак нельзя, хоть и не знает сам, какой есть смысл запрещать себе выпить. Но задрожал – и глотал, захлебываясь, из фляги, пока не опустошил ее всю, уняв страх, не иначе как перед смертью, и будто бы согревшись. Прощальной была мысль, что напился – а никто его не накажет. Держа эту мысль в себе, уже как глоток воздуха, Матюшин погрузился на дно своей будки, и веселея от бесстрашия своего, задымил последней папироской. Он верил, что поступает наперекор какой-то неправде и до сих пор борется – и победит. От него же другого хотели. От него хотели, чтобы покорным был, то есть чтобы покорился и жил, опутываемый со всех сторон страхами, долгами. Они прикрывались его страхом, а теперь-то они забегают и будут мучиться, как он один мучился, когда они жрали да спали. Застрелиться – и рухнет водочная. Это они под суд пойдут, это их завтра сдадут всем караулом, а еще накажут Армана, не бывать ему офицером, узнают и о нем правду. А на водочную кого-то погонят вместо Матюшина – из тех, что готовы были его предать. А кого не погонят, увидят этот суд, и страх увиденного мучительней будет, чем сам суд, и дольше.

Он и не почувствовал, как папироска смертная сжарилась, потухла в его пальцах… Ночь прошла. Он увидел раскрывшийся воздушный зыбкий простор и дымоход пронзающий белых облаков в сумеречном и млечном течениях неба. По жилам его хлынула студеная свинцовая бодрость, и он ухватил крепко автомат, но вдруг что-то стукнуло по вышке – брошенный камешек – и Матюшин вскочил, срываясь без раздумий вперед, как выскакивал пружиной, боясь не успеть, когда орали побудку.

В утренней пустынности и молчаливости, которые были как воздух, Матюшин ощутил, что близко с водочной кто-то затаился и дышит, с кем один на один он стянут безмолвием.

Присутствие его Матюшин распознавал уже с нечеловеческим чутьем, как если бы зэк был его нервом, который щемило. Сам зэк не приближался к вышке и выжидал: не глядел, а подглядывал откуда-то сбоку, с отшиба, в этом сумраке утра похожий на голое, чахлое деревце. Его и шатало, будто деревце. Взгляды их встретились, когда зэк пошатнулся и, как оступившись, шагнул невпопад вперед.

Тягость, молчание, пустота той минуты были Матюшину невыносимы, ему даже почудилось, что зэка и нет, а есть серый столб. Но вдруг столб ожил, попятился – и утро опять всплыло, нетонущее и воздушное в своей бесцветности.

Что-то почувствовав, зэк начал уходить подальше от вышки. Матюшин теперь стоял как солдат – как о двух ногах орудие, сделанное из чего-то твердого, тяжелого и неподвижного. Светало на глазах, с каждой минутой. Кругом было, как в светлом и пустом необитаемом бараке. Только был он с земляным полом и крытый наглухо небом. Слышалось в нем дощатое кряхтение с гудением трубным сквозняков, и воздух пах необитаемыми лесами этих досок, небесной сыростью, землей, да старо дышало из углов человеком, как прахом. Неожиданно прожектора и фонари по всему периметру зоны погасли. В караулке махнули рубильником: и утро холодно стемнело, словно обросло грозовыми тучами. Во всем утвердился холодный порядок – казалось, по цепи бараков, заборам, вышкам пустили ток. Наступило лагерное утро. Но зэк вдруг опять всплыл из успокоившейся светлой гладкой пустоты.

Матюшин позвал его, боясь вспугнуть…

Обождав, зэк потянулся к водочной, шатаясь да вихляя. Трудно ему было совладать с хромой ногой, которая то оттягивалась, то утыкалась палкой. От трудности, что ли, он вставал, озираясь украдкой сгорбленно на проделанные шаги, но выпрямлялся, двигаясь к водочной. А пока зэк волокся, он скинул пустую фляжку под вышку – для него. Она легко брякнулась, но зэк не кинулся к ней, а пугливо остановился, слыша этот звук.

– Ну, что встал? Твоя она, все ж уплочено… Ну, быстро. Тебе рукой подать, поправейше, поправейше!

– Не-е… Не вижу… Не-ету… – мучился зэк, но так же мучительно выполз из-под ворот прямо по шпалам на голую окаменелую площадку под самой вышкой, и все же вдруг кинулся на фляжку. В тот миг, когда он сунулся в светлую пустоту этого места, для того и созданного, чтобы шлепнуть человека, как муху, не дав ему ни одной возможности опомниться, укрыться или обойти сторонкой смерть, – Матюшин испытал тошнящую, до отвращения, легкость. Он не целился, чувствуя животное тепло от зэка, слепо наведя автомат в сторону этого человечка, тщедушного и какого-то умирающего, казалось, загнанного хрупенько-хрящеватого зверька – и будто сходил с ума, не в силах решить, что ему делать, не зная, кого и за что казнить. Но зэк, схватив фляжку, на миг остолбенел, задрав башку, так что стало видно его глаза, сверкнувшие как две монетки, застывшие от ужаса. Глядя в эти глаза, Матюшин, потрясенный, тоже застыл. Зэк дернулся назад. Его хромая дряхлая нога подвернулась, и он рухнул, порываясь уползти – но уже загрохотали выстрелы… Зэк от разрывов пулевых вертелся, неживой, и от пуль изворачивался, умирать не хочет. Когда же затвор по-пустому дернулся и околел, то расстрелянное тельце обмякло и обрело вечный покой от одного пустого щелчка.

Матюшин выпустил из рук автомат, будто на волю зверя. Не помня себя, он свалился в дощатый короб, задышав свинцовой пороховой гарью, стекшей на его дно. Оглушенный, он ничего не слышал, но все ближе раздавался топот сапог. Конвойные мчались к водочной. Ветер доносил их переклички. Лай овчарок сходился с человечьими голосами, но казалось, что обрушивался он с неба, откуда-то свысока. Матюшин же, сидя в глухоте, как ребеночек заплакал. Полились слезы, а он сам глаза выпучил и не знал, отчего ж полились. Но было покойно и тепло.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации