Текст книги "Дело Матюшина"
Автор книги: Олег Павлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)
И зона от выстрелов на водочной вздрогнула.
Зэки – вся тысяча их разом лишилась душ. Слышат лай овчарок. Слышат топот сапог.
Поднялся по тревоге караул!
Одуревшего Матюшина стащили с вышки. Зэк валялся на запретке. Помогалов один рыскал подле трупа. Он подобрал и спрятал флягу – а когда отошёл от трупа, надвигаясь на Матюшина, отхлестал его по мордам, заорал:
– Ты баба или мужик?! Подумаешь, угрохал побегунчика. Я десяток таких угрохал – и ничего!
Он кликнул хрипато сержанта и приказал китайцу упрятать Матюшина с глаз долой в караулку. Верно, верно – волоки его на нары, пускай отсыпается, долой с глаз. Волокут Матюшина под руки через оцепление. Солдаты выглядывают его, топчутся на ветру, ухмыляются. Они уж услышали, им чудно, что смертник зэка подстрелил, а давеча, вечером-то, никто и не думал, что такая ему судьба подвалит.
В караул завели, а там тишина гробовая: не знают солдатики, о чем с Матюшиным говорить. Да вроде и боязно, будто и не Матюшин это, а оборотень. Друг с дружкой – и то не поговоришь. А помечтает кто, что должны за побегунчика отпуск дать, так и вовсе каменюка к горлу подкатывает – кому сладко о своей мечте убитой толковать. Только хлопают Матюшина по плечу или ерошат: молодцом, не сплоховал. А Матюшин не верит. Чудится ему, что усыпляют его потихоньку, что играют с ним, а сами-то знают правду. Знают, знают, знают… Еще мгновение – и в ноги своим повалится, заголосит. Братцы, родимые, не мучайте, я же не смел, я ж не хотел, он же, сука, сам меня обманул! Но примчался в караулку почерневший от хлопот Помогалов. Увидал он, что Матюшин не спит, шляется, блевоту нагуливает, и погнал чуть не с кулаками.
– Тебя ж допрашивать будут! – кричит. – Слышишь, ты! Чтоб готов мне был к допросу, пошел вон, отсыпайся иди!
– Не хотел я… – заныл Матюшин, чуть не выдавая себя. – Он это сам…
Но Помогалов орал:
– Ты герой, блядь, ты должен мне, понимаешь, героем быть для всей роты. Поди умойся! Спать! Всему конец, кончилась твоя война! Вот оприходуем труп – поедешь отдыхать домой. Бояться тебе нечего. Никто тебя не тронет. Все, парень, считай, отслужил. А будешь скулить – морду набью.
Прокрался в умывальник, думая, что от слежки ушел. А там Ребров наждачной здешней водой скоблит посуду. Увидал его – и дрожит. Думал, что за старое бить будет, за пайку ту хлебную.
– Васенька… – лопочет, – это инструктор сказал твою пайку ему отдать, а с кружкой я не хотел, больше такое не повторится.
Матюшин же слов Ванькиных не слышит. Какая пайка, какой инструктор – нет, врешь! Вспугнуть холуя боится и осторожно руками обнимает, к себе прижимает, чтобы не убег.
– А, все вы суки… Что, думаешь, по-вашему вышло?
– Чего вышло-то, Вася, мне инструктор, инструктор сказал.
– Инструктор? Сказал? Чего он тебе сказал?!
– Ничего, ничего…
– Врешь! Знаешь. Все знают. Но я так не дамся. Я вас тут всех укокошу. Мне терять нечего.
Сам того не понимая, он и вправду душил Реброва, сжимая все крепче. Хрипящий, тот вдруг постиг, что его душат насмерть, и, безысходно дернувшись, опрокинув Матюшина, смог вырваться и бросился бежать. Матюшин ринулся за ним, но стукнулся об стену. Очутился в углу темного, глухого караульного коридорчика, что как щель в двух стенах, и не знал, куда бежать.
Он пошарил впотьмах и провалился рукой в распахнутый черный проем двери, почуяв тут же портяночный дух, ударявший из него, и услышав гулкую тишину человечьего дыхания.
К этому порогу мчался Матюшин по лагерному кругу. И нынче ночью не хватило ему сна. Каждый раз он валился бездыханно на нары и думал, что вот этой-то ночью выспится, вырвется на свободу из свинцовой, непроглядной дремоты, будто потому и жить согласился, что половину жизни обещали сном.
Матюшин мчался по тропе к водочной. Быстрее хотел. А теперь шумело в голове и загнан он был в эту щель, в этот дышащий дремотой проем. И было некуда мчаться. И больше не потревожит никто, на службу окриком не подымут – будут они без него ходить.
Темень и глушь в спальном помещении, какие бывают, верно, только под землей. Он полез вперед, вжимаясь в стенку. Прибился к нарам, которые чуял, слышал, и взвалился на них, как чудилось ему, на верхотуру, где в давке спаялся дремотно с десяток непроглядных, но таких же, как он, солдат.
Отжил и отмучался.
«Вот и все… Конец…» – успел подумать Матюшин, но тут кто-то ткнул его в живот, тряхнул, натужно стараясь спихнуть с нар.
– Отлягивай! Убью, сука!
Матюшин назваться хотел. Мычит. Упирается. Чудится ему, что душу это из него вытряхивают. Пытают. Начали вести допрос.
И он, собрав весь свой дух, застонал:
– Убей, убей…
Слыша:
– Встать! Ну! Борзый, двигай с нар! Еще не твое время!
Его выпихнули на свет, под лампочку, и он обнаружил себя в комнатушке начальника караула, не постигая, был день или ночь, сколько ж дали сна. Стоял Помогалов, скрываясь в болотной темноте помятого своего кителька. Арман сидел за столом – казалось, обрубленный по пояс… Он вел допрос. Потом вскочил… Подходил от нетерпения вплотную, что-то кричал, сгибая руку в локте и, было, замахнулся наконец – но Помогалов вдруг закрыл Матюшина собой от офицера.
– Зачем душу-то пареньку рвать? Вы труп видели, как было, знаете, сами, что ли, не понимаете, чего хотите, куда лезете… Вы его пожалейте, как ему будет жить. А если не хотите, товарищ старший лейтенант, то извините, пора и честь знать, парень четвертые сутки в карауле – тошно мне с вас. Вам о другом думать надо-то! Зона взбунтовалась! Будет вам много крови, будет!
Арман застыл – и громко позвал солдат. Старшина усмехнулся, и, цепляясь за эту его неверящую, веселую усмешку, Матюшин мотал головой да таращился куда-то в пустоту. На окрик замполита никто не шел. Арман с минуту прождал в тишине и приказал уже Помогалову:
– Пройдемте со мной.
Матюшин остался один. Ждал так долго, что все обрушилось внутри, и спустя время в комнатушку вошел одиноко сам на себя не похожий старшина, жалобно, беспомощно глядя на него.
– Сынок, такое дело, ты, сынок, крепись… – Но из глаз его выдавились серые, будто в серых шкурках, слезы. – Пришла телефонограмма, батя твой, отец твой умер… Она еще вчера у него была, такое дело, бывает же, ты крепись, ну ты поплачь тут, ну давай… Только ты ничего с собой не сделай мне, ты понял, ты меня слышишь? Дочкой клянусь: ты отсюдова сегодня уедешь. Там прописано – подлежит демобилизации, он больше права не имеет. Ну хочешь, я пойду и пристрелю его?! Ну хочешь, я себя, с-с-суку такую… Что же ты оглох, да не молчи же ты!
Эпилог
Последние воспоминания
У автовокзала, подле бесцветной бетонной коробки-стекляшки, давилась, орала толпа разношерстного народа и мучилась на морозе большая белая человекообразная собака, привязанная веревкой к до хрупкости покрывшейся инеем березе. Хозяин забыл про нее – верно, давился в той толпе. Но Матюшину еще подумалось, что это и есть простой, ясный способ избавления от ставшего ненужным животного: не выгнать, потому что ведь будет тереться у дома, покоя не даст, а отойти подальше и привязать в обжитом месте, хоть и у магазина. Тут либо ее своруют, позарившись, либо она в одну ночь окоченеет на одном месте, сдохнет, и покроет ее той же ночью сугроб, так что не станет мучить совесть. И весь день будет рваться на веревке, будет и не скулить уж, а лаять истошно, что убивают, но никто так и не поймет из прохожих, что ее тут оставили на смерть, а не на минутку, и что лай этот есть смертный вопль. Он только сошел с автобуса, приехал на рейсовом, и оглядывался, набредая глазами на ту отводную от шоссе дорогу, про которую втолковывала мать… А до того они сходили на «советское» кладбище сказать, что подхоранивают, устраивали дела. Матюшину там сделалось хорошо, в том уголке; хоть мать заставила его в первый раз нарядиться в дубленку, пыжиковую шапку и ботинки, что пришлись ему впору и какие сберегал лет пять да почти не износил отец, покупая себе из бережливости все большее. Он ходил по кладбищу, сдавленный непривычно дубленкой да и не свыкшийся еще с мирной одеждой, далеко от могилы снежной брата, радуясь сверкающему нетронутому снегу, чувствуя себя во всем отцовском в живой родной броне. Было нестрашно, будто и не кладбище это, а зимний сад. Сугробы на могилах покоили и землю, и мертвых в той земле. У могилы брата, где мать уважительно беседовала со сторожем одних с ней лет, он встал поодаль, слушая их жалобы на здоровье, и подумал вдруг… Погибни или умри он раньше брата – то лежал бы здесь. Теперь же отца подхоронят к брату – и сроднятся они уже навеки вечные.
Он обошел толпу, стекляшку, шагая тяжко вразвалочку, выходя на пустую белую, чуть взрыхленную машинами дорогу, видя уже высокую трубу крематория с ломким серым дымком. Шагая, он думал теперь упрямо одно – что отвяжет собаку на обратной, пусть сама себе дорогу или хозяина найдет. В пахнущей хвоей конторе обслуживала молодая девушка, выглядывая смелым личиком в окошко. Он увидел игрушечную пластмассовую коричневую урночку и затих от внезапного детского удивления. Громоздкая, оледенелая коркой сумка, которую он привез, показалась и уродливой, и великой, так что он вспотел от неуклюжести, но другого у него не было. И он пошагал обратно по дороге на автовокзал, слыша стук урночки, точно б сам покрываясь той ледяной коркой на каждом шагу. Но собака пропала. У березы в снегу чернели свежие дыры следов да пустела нарытая, умятая ею, как логово, яма. И он будто отмучился, проходя ту же толпу, ту коробку из стекла и бетона, ту же череду живых, в клубах пара, рыжих автобусов, чувствуя что-то большее, чем покой. Чудилось, он ушел из самой этой жизни так же, как и пришел, родившись, в этот мир: ничего не почувствовав.
1997
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.