Автор книги: Олег Рогозовский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
По контрасту с генералом встреча с папиным однокашником по институту Максом Ритовым, заброшенным к нам волею командировочной судьбы, была гораздо интереснее. Он быстро сбил с меня спесь провинциального всезнайки. Во-первых, во время трансляции матча по футболу между «Динамо» и «ЦДКА» я приписал к «Динамо» не их игроков (их раньше «занимали» из других команд для поездки в Англию).
Во-вторых, в шахматах я потерпел полное фиаско. Сначала думал, что мне нужно просто сосредоточиться (Макс играл в пол-глаза). Но после третьего поражения, понял, что здесь что-то не так. «Учиться надо» сказал он. «А ты даже дебютов не знаешь». Оказалось, что у него первый разряд. И только потому, что он серьезно игрой не занимался. Трепка произвела на меня впечатление. Спустя пару лет я «исправился». А гены шахматного мастера Ритова проявились через поколение у его внука Макса Длуги*, которого он научил играть в шахматы. Через тридцать лет Длуги стал чемпионом мира по шахматам среди юношей. Жаль, что Макса Ритова уже не было в живых.
А генерал потерял остатки авторитета в моих глазах, когда в центре Бугульмы, идя под ручку с мамой (она сопровождала его в какое-то учреждение, было скользко), он поскользнулся и упал. Тяжело. Медленно и с трудом поднимался – не потому что ушибся, а потому что был толстый и неловкий. Мама пыталась ему помочь, но со своим весом в пятьдесят килограммов сделать ничего не могла. Хотя народ на улице не толпился, но зеваки собрались – такое зрелище – генерал (ближе, чем в Казани генералов не было) лежит тут у нас и дергает ножками. Я находился невдалеке (случайно выбежал из неблизкой школы на переменку в центр города раздетым), добежать до них не успевал, но сцену успел увидеть – фигура в генеральской шинели виднелась издали. Как раз благодаря этим «скользанкам» мы и успевали пробегать половину улицы Ленина во время главной перемены. По-моему, после этого он стал ходить к нам реже. До этого почти каждый вечер приносил бутылку армянского коньяка и рассказывал, рассказывал. Он хотел выговориться. Знал он про многое и про многих. Так что для родителей разоблачения культа в 1956 году не явились большой неожиданностью. А подробности того, кто сколько вагонов привез из Германии, а потом как их «перераспределяли», сажая тех, кто брал не по «чину», им, я думаю, были малоинтересны.
Забегая вперед, скажу, что генерала «простили» и через несколько месяцев вызвали в Москву. А папе потом пришлось разбираться со снабжением, что было как раз специальностью генерала, внесшего и здесь свой «вклад».
Родители в смысле получения благ являлись типичными интеллигентами. По сегодняшним меркам у нас ничего, кроме еды и только-только появляющихся книг, не было. Ни одного средства вещания (даже тарелки), ни одного предмета, который можно было бы назвать мебелью, ни приличной одежды. Маме на премию сшили первое зимнее пальто с воротником из каракульчи. Папа еще носил военную форму, хотя уже появился костюм. Я ходил в лыжных фланелевых костюмах, отличие – «бобочка» вместо куртки, и то я ее стеснялся. На ногах – яловые сапоги (в отличие от кирзовых у большинства сверстников). Зимой – ватник-бушлат, правда, поприличнее, чем у зэков.
Первые брюки мне сшили в классе седьмом-восьмом. И я последовал за местной модой – они были шириной 32 см. Значит, появились и туфли. В это время в Москве стиляги уже ходили в брюках-дудочках (16 см). Потом покрасили в синий цвет материал, предназначенный на папину шинель (старшим офицерам дозволялось «строить» шинель самостоятельно) и сшили мне зимнее пальто. Я носил его, с перерывами, 25 (!) лет.
А ведь папа с мамой были начальником и главным инженером дорожно-строительных управлений, и даже ухитрялись выполнять план; значит, кроме зарплаты получали и премии. Только потом я узнал, насколько хорошо, по мнению многих, мы жили. Я-то так не считал. Объяснялось это тем, что у многих знакомых был уже налаженный быт, связанный, в том числе и с оседлой жизнью: мебелью, занавесками, абажурами, иногда коврами, патефонами, радиоприемниками. Абажур и в мое время считался символом мещанства, но у меня, привыкшего к прикрытым газетами или косынками лампам, они почему-то отторжения не вызывали.
Единственной роскошью был дом. Три комнаты, кухня, коридоры, кладовки, необорудованная еще мансарда. Перед домом – палисадник, за ним – большой двор; гараж – увы, пустой. Роскошью была и возможность иметь домработницу, жившую у нас. Но это стало понятно только потом. Никогда больше мы так просторно не жили.
Хотя родители не очень заботились о быте, начальственное положение давало возможность, по крайней мере, не бегать по магазинам и рынкам, доставая еду.
Однако и здесь имелись свои подводные камни. Однажды начальник ОРСА[81]81
ОРС – отдел рабочего снабжения, получал и распределял продукты работникам многих предприятий и организаций. Многими расшифровывался так: обеспечь раньше себя, обеспечь родных своих, остатки – рабочим и служащим.
[Закрыть] прислал куль с мукой, еще чего-то и передал домработнице, что за все уже уплачено. Она и не вспомнила об этом – ведь солидный дядечка привез; папе она об этом не сообщила. И вот в местной газете появилась статья, в которой говорилось о невыполнении планов строительства, нарушениях дисциплины и пьянстве среди работников ДСУ, а также о том, что начальнику бесплатно возят дефицитные продукты, обделяя при этом тех самых (недисциплинированных и погрязших в пьянстве) рабочих.
По малолетству я страшно переживал, ну как же, если в газете написано, то значит правда, ну может не всё, но все же.… Это уже потом прочел у Ленина: «пять процентов правды – можно печатать». Не помню, чей там был «заказ», но разобрались, начальника ОРСА выгнали. Не будь статьи, грозил бы суд за растрату, а так – вывернулся, преследуют, мол, за критику. Разочаровался я не только в советской печати, но и в функционерах и в местном комсомоле.
В начале восьмого класса меня избрали секретарем комитета комсомола. Думаю, что при моем избрании не обошлось без желания директора Афзалова поставить во главе комитета вьюношу, не озабоченного комсомольской карьерой.
По какому-то вопросу я пришел в горком (взносы собирали и сдавали без меня) и застал там второго и третьего секретарей, которые жарко спорили по вопросу, на каком языке говорят в Бразилии.
«Второй» говорил, что раз Латинская Америка, значит, испанский, как у всех там. «Третий», прошедший политическую подготовку (промывание мозгов) в армии, и еще не снявший гимнастерку, возражал. Он говорил, что после войны много немцев перебралось в Бразилию, да и до этого там их много жило, а он слышал, что там язык не испанский, значит – немецкий. Так как спор затягивался, то я, насколько мог вежливо, предложил свой вариант – португальский. Обосновать свою версию мне не дали – проигнорировали с высоты своего жизненного опыта.
Мои знания базировались на справочниках «Страны мира», имевшихся у нас дома, где приводились не только обычные сведения, но и минимальная зарплата и цены в США. Так я впервые столкнулся с различиями между первым и вторым миром.
Первого секретаря (он-то был довольно образованным парнем) я тогда не дождался, а с ними говорить о деле уже не хотелось. Как и вообще участвовать в кампаниях, ими проводимых. Но, может быть, как раз моя отстраненность от актива и привела к тому, что меня, шестнадцатилетнего пацана, избрали в горком комсомола. Но использовать меня как члена горкома не успели – мы опять переезжали.
Киев в третий раз
Не знаю, сколько бы мы еще прожили в Бугульме, но грянула хрущевская реформа армии. Она сокращалась более чем на треть, на два с лишним миллиона человек в 1955-58 гг. и еще на треть в 1960 году. Естественно, первыми увольняли офицеров, работающих в гражданской промышленности. Еще два года службы и папа получал бы военную пенсию, которую давали за 20 лет выслуги (война считалась год за три). Такая пенсия составляла около 60 % оклада.
Папа рвался в Киев. Наши потери были большими – мы лишались дома, домработницы, мама – работы. Нашим приобретением стала Оля, которой было два с половиной года.
Папа уехал раньше нас устраиваться на работу. Мы же ненадолго задержались в Москве и попали с мамой на выставку картин из Дрезденской галереи, возвращаемой немцам в Лейпциг. Живопись меня потрясла, и с тех пор не могу понять, чем Джоконда лучше Сикстинской Мадонны Рафаэля. Ходили мы в Большой театр и куда-то еще (во МХАТ не попали). С билетами наверняка помогала тетя Ира – Ирина Михайловна Семечкина.
Киев приветствовал нас теплом, южной зеленью, полностью отстроенным Крещатиком.
После нашего возвращения бабушка к тете Рае не ушла, хотя та жила одна (Ренка училась в Воронеже). Бабушка весь день проводила в комнате тети Раи, убирала, готовила для нее на кухне, но спать приходила в нашу комнату. Отгородила себе треть комнаты при помощи купленных нами еще перед отъездом шкафов (двух книжных цейсовских и платяного с зеркалом – незамысловатых произведений фабрики Боженко, служащих до сих пор сестре Тане). Еще в мебельном ряду стоял буфет.
Забегая вперед, расскажу о дальнейшей истории квартиры. Когда папу в 50-м году призвали в армию, и мы уехали к нему, тетя Рая, как ответственный квартиросъемщик, прописала бабушку в нашу комнату (комната была на сохранении, как площадь призванного в армию офицера). С бабушкой в виде жилички она как бы лучше «сохранялась».
Когда папа в 62-м году должен был получить трехкомнатную квартиру, бабушка отказалась выезжать из комнаты (ее нужно было сдать, иначе квартиру не давали) – ни к тете Рае, ни в новую квартиру. Эта патовая ситуация долго не разрешалась. Папа даже предлагал мне взять академический отпуск и прописаться (он, в отличие от тети Раи, не был так предусмотрителен, выписывая меня из Киева). Я отказался, так как меня забрили бы в армию. Знать бы, чем все это кончится! Все-таки папа получил квартиру. Вместе с инфарктом. Из четырех послеинфарктных месяцев два папа провел в больнице и еще два в постели в новой квартире. А в гостиной поселилась Рена, вернувшаяся к тому времени из Воронежа, с мужем, а потом и с дочкой. Но бабушка из комнаты не ушла. Была прописана там одна и оставалась в ней до ремонта.
Закончилась эпопея с квартирой деда после капитального ремонта дома, когда она перестала существовать как целое: была разделена на две. Тете Рае с бабушкой и Ренке с семьей досталась ее южная часть, с окнами во двор – столовая, детская комната, из которой сделали кухню и санблок, коридор (по сути проходная комната), кухня, перестроенная в комнату. Еще одну комнату – аппендикс – соорудили на месте площадки и лестницы черного хода.
Сейчас в этом элитном доме жильцов мало – в основном фирмы.
Подошло время мне получать паспорт с киевской пропиской. Единственная графа в паспорте, которую я имел возможность выбрать, была знаменитая пятая – национальность. Тогда еще не знал, что она выбиралась раз и на всю жизнь. Легко можно было изменить фамилию, имя, отчество, но эту графу изменять было нельзя. С фамилией, именем и отчеством я себя идентифицировал, а вот как поступить с национальностью? Если бы это происходило в Татарии, я бы выбрал, по всей видимости, запись еврей. Так как там приходилось противостоять в разных ситуациях большинству (вплоть до отстаивания кулаками права быть «как все»), и я считал себя обязанным это делать, да и такие, как я, там встречались нечасто. А в Киеве можно было расслабиться – кругом были евреи – родственники, друзья, и не нужно было отстаивать свою особость.
Вспомнился один разговор, который я слышал во время переписи детей и молодежи 1954 года. Говорили мама и переписчицы, молодые девушки студенческого возраста. Я болел и слышал их сквозь сон, но не видел. Почему-то этот разговор запомнился. После записи фамилий, имен и отчеств, зашла речь о национальности. Тут мама задумалась и сказала, что вопрос не простой, и хотя сейчас это только для статистики, его следует обсудить со мной и с папой. «А в чем сложности?», поинтересовались девушки. Дело в том, сказала мама, что отец у детей еврей, а я русская. «Все ясно», сказали девушки, «значит и они евреи». Мама пыталась им сказать, что в этом случае есть возможность выбора. «Ну, не знаем», сказали переписчицы, «нам сказали – кто отец, те и дети». Прямо по Вавилонскому Талмуду, о котором ни они, ни авторы инструкции понятия не имели: «Семья отца является семьей ребенка, семья матери – нет». (Трактат Баба Батра, 109). Девушки ушли, а проблема осталась.
И вот теперь в Киеве предстояло сделать запись в паспорте. И я задумался, кто же я?
С одной стороны я чувствовал в себе «еврейские» черты: возбудимость, вспыльчивость, раннюю половую зрелость, умение схватывать на лету, быстро выносить суждения по принципу черное/белое. И вообще я был выскочкой, что, к сожалению, моя первая учительница Ольга Дмитриевна, ко мне благоволившая, оставляла без внимания. С другой стороны я знал и свои «русские» черты: лень, разгильдяйство, долгая раскачка (запрягание) и потом быстрая езда (штурмовщина), иногда грубость в обращении, происходящая из-за нечувствительности к человеческим отношениям. Хотя я знал, что ни у мамы, ни у бубы, ни у Андрея таких черт в характере нет, но из литературы они мне были известны.
Существовали и положительные черты: на тот момент – национальная толерантность (не зацикливался, как многие мои друзья, на подсчете кто еще из знаменитых людей еврей), отсутствие стремлений к «экономии» и накопительству, умение понять событие или явление в целом. Все это было условно и отражало тогдашние мои, не очень осознанные, представления. С теорией Юнга о психологических типах я познакомился через сорок лет.
Два фактора сыграли решающую роль. Во-первых, то, что мамина родня была мне ближе – я рос с бубой. И, хотя у меня не было Эдипова комплекса, но имелись серьезные моральные претензии к папе, вызванные не только переходным возрастом и его тяжелым отвыканием от армии. Во-вторых, русский язык и культура, в которой я вырос. Другой культуры я (как и многие мои еврейские друзья) не знал. Хотя папа кончил хедер и еще помнил что-то из древнеерейского, с еврейскими ценностями он меня не знакомил (как и мама, знавшая когда-то многие православные литургии, с ценностями православными).
Со своей стороны я хорошо помню, что тогда никаких «меркантильных» соображений у меня не было; даже не подозревал, что это как-то может сказаться в школе и при поступлении в институт. И действительно, не сказалось. Рогозовский Олег Абрамович, русский, никакими приемными комиссиями и отделами кадров в качестве русского не рассматривался. О единственном исключении я уже упоминал и расскажу подробнее в книге о Ящике.
Спустя несколько лет «одногруппница» Вадика Лариса Харченко, забежавшая к нам с подругой и не заставшая меня дома, провела у нас час, опаздывая, выбежала на лестницу и, встретив меня, на ходу прокричала: «Олег, мама у тебя просто чудо, а ты похож на папу». Она искренне считала, что это два комплимента в одном флаконе. Папа воспринял это по-другому.
В Киеве меня хорошо встретили друзья. Рад был Вадик. Он считал, что учиться я должен в 131 школе и в нашем классе, который стал теперь 9 «б». Рассказал, что класс изменился. С основными изменениями Вадик познакомил меня возле стадиона Хрущева. Это были девочки – с прошлого года школы в Киеве стали смешанными. Обычно мужские и женские школы старались при объединении сбросить в другие школы «балласт» – мешающих им учащихся. Нам повезло – у нас в классе оказались хорошие девочки. Порядок знакомств я не помню, но с одними из первых познакомился с Ларисой Назаренко, Людой Печуриной, Эдой Розенштейн. Лариса Тавлуй и Люда Сидляр появились, кажется, позже. С девочками приятно было общаться. Люда сразу же нашла мне место в сложившейся школьной иерархии – она считала, что меня следовало избрать в комитет комсомола – вместо нее. Она хотела успешно закончить музыкальную школу-семилетку. (В дальнейшем буду называть их так, как мы их звали, тогда это было принято, хотя употреблялись и полные и уменьшительные имена).
Лариска Назаренко, наблюдая обучение Вадика езде на велосипеде (велосипед наконец-то прибыл малой скоростью) тоже захотела в нем участвовать. Вадик научился не сразу. Один раз, когда он резко затормозил и совершил кульбит через руль с жестким приземлением на асфальт, темпы его совершенствования замедлились. Лариска, загорелая после Одессы, где она проводила каждое лето у папы-моряка, была в матросском костюме с довольно короткой, по провинциальным понятиям, юбкой и, чтобы ездить на мужском велосипеде, юбку ей нужно было поднимать еще выше. Этого она позволить себе не могла, а ездить по-детски, под рамой, она не хотела. Обучение ограничилось катанием ее на раме. При этом невольно возникал тесный контакт, который Лариску ничуть не смущал, более того, казалось, что это ей даже нравится.
Обучение Вадика закончилось контрольной поездкой к мосту Патона – туда Вадик ехал на велосипеде, а я на троллейбусе, на обратном пути мы поменялись.
Танцевать Вадик повел меня в другую компанию – к Алле Караваевой. Была там Сюзанна Миньковская и девочки из параллельных классов. Не помню, играла уже радиола или все еще патефон, но звучали «Брызги шампанского», «Рио-Рита» и другие пластинки из того же репертуара. Танцевали. Атмосфера была немного фривольной, хотя ничего предосудительного не происходило. Литературой и искусством эти девочки интересовались мало и мои провинциальные козыри здесь не играли. А вальс танцевать размеры комнаты не позволяли.
Как я понял, эти две компании являлись соприкасающимися множествами, а Вадик был их общей точкой – все-таки староста класса. Существовали еще и другие группы, пересекающиеся с этими двумя.
Многие ребята ушли из класса. Юра Дражнер перешел в 33-ю (бывшую женскую) школу. Лелик Гулько пробился в авиационное училище. Несколько человек – Черняховский, Коростышевский, Слободинский ушли в строительные техникумы. Они стали прорабами. У всех, когда уже работали прорабами, возникли проблемы с законом. Все считали, что их подставили. Некоторые ребята ушли в другие классы и школы. Особенно не хватало Лени Острера и Юры Дражнера.
Юра встретил меня чуть ли не восторженно. Он рассказывал о моих школьных «подвигах», про которые я начисто забыл. Много времени мы с ним проводили на пляже. Во время моего отсутствия многие стали спортсменами, в том числе пловцами и ватерполистами. Кононенко, Литошенко и Саша Захаров плавали, Вова Фесечко и Женя Гордон «стояли» в воротах ватерпольных команд. В команде на год старше у их общего тренера Механошина тренировался и будущий журналист Юрий Рост из 145-ой (бывшей женской и будущей физмат) школы, которая находилась наискосок от нашей. Команда его года выиграла юношеское первенство Союза, и Юра этим очень гордился. Кто его сплавил в женскую школу не знаю, но из нашей 131-й туда перевели самых «отпетых», по которым «тюрьма плачет». Там их ждал сюрприз – латынь. Они и строгого Хелемского не очень-то слушались, а тут божий одуванчик, дореволюционная старушка с тихим голосом. Она взяла их «голыми» руками – подбором латинских пословиц и поговорок, которых не было ни в учебнике, ни в «Словаре иноязычных слов и выражений». Один из них, кого тюрьма дождалась, рассказывал, что латынь сильно повысила там его рейтинг: «он знал довольно по латыни» чтоб поговорки наизусть читать. Среди них была и такая «полезная» в женской школе как «Fortuna non penis, manus non venis».
На спартакиаде школьников 1955 года в Киеве, на которой я был восторженным зрителем, познакомился со стройной, тоненькой и симпатичной девочкой из Ташкента – Ириной Пресс. Она тогда бегала дистанцию 400 метров. Как ее погубили стероиды и страшные нагрузки – отдельная история спорта высших достижений. Они вместе с сестрой Тамарой, будучи бесспорными фаворитками перед олимпиадой 1976 г. в Мехико, вынуждены были внезапно закончить спортивную карьеру. Им грозила дисквалификация – уровень тестостерона в организме не позволял уже отнести их к женскому полу. А это грозило аннулированием всех результатов и званий и возращением золотых олимпийских медалей. Резкий сброс нагрузок привел к серьезным болезням обеих сестер, особенно Тамары.
Александре Чудиной, которую однажды видел у входа на стадион Хрущева с беломориной в зубах[82]82
…с беломориной в зубах – указывает на вольное поведение Чудиной. Женщины тогда на улицах обычно не курили. У нас дома (в основном на балконе) курили мама и буба. Папа курил «Казбек», мама «Беломор», буба «Север», а я все это попеременно, пока не прочел в книге о юных нахимовцах, что последствия курения могут стать препятствием на пути к морю. И я в девять лет бросил курить.
[Закрыть], спорт бросать не пришлось. Она в нем царила почти до сорока лет. Сначала – в хоккее (с мячом), потом – в легкой атлетике и, наконец, (одновременно) в волейболе. 39 раз становилась чемпионкой СССР в восьми видах легкой атлетики – рекорд, который не будет побит никогда. Трехкратный призер Олимпийских игр в Хельсинки. В том же 52-м году стала чемпионкой мира по волейболу. Скорее всего, я видел ее в 55-м – она любила тренироваться на стадионе Хрущева, где год назад установила мировой рекорд по прыжкам в высоту – 1.73. Рекорд продержался два года. Поражали ее рост и вес – 1.88 м. и 73 кг. Груди и бедер у нее не замечалось. Это теперь спортсменки за два метра не редкость, а тогда их не было, такие женщины сидели дома и считали себя уродами. У Чудиной случилась заминка на входе – кто-то потребовал у нее пропуск. В ответ получил такой заряд баритонального мата, что помнил его долго. Еще и выговор от начальства – как ты мог Шуру не узнать!
Я же, вернувшись в Киев, практически не умел плавать – учиться было негде. Юра Дражнер, который занимался вовсе не плаванием, а борьбой, стал моим ментором при походах на чудесный киевский пляж. Он за мной приглядывал, пока я плыл, сколько мог, по течению. Ходили мы поближе к водной станции «Динамо», народу там было поменьше, а течение сильное. И вот однажды на знакомом, обычно далеко просматриваемом месте, оказался «лапоть» – самоходная баржа, перевозившая пляжников с правого берега на пляж. (Пешеходный мост построили к июлю 1957 года, но потом его еще несколько раз «улучшали»).
Я зашел в воду на обычном месте, поплыл, но течением меня стало сносить за баржу, а там уже и на фарватер. Изо всех сил я пытался вернуться к берегу, но течения побороть не мог. Стал захлебываться и даже уходить под воду. Юра был в воде недалеко от меня и слышал мой призыв:
– Юра, я тону.
– Да ладно тебе, – спокойно ответил Юра. – Выплывай уже на берег.
– Юра, я правда тону, – сказал я уже более «волнительным» голосом.
Тут Юра ко мне присмотрелся и понял, что дело действительно серьезно.
Он подплыл ко мне, сказал, чтобы я взял его за талию и работал ногами. Юра вместе со мной поплыл, но не к берегу, а по течению, вниз за баржу. Мы благополучно обогнули ее и выплыли за ней на берег.
– Чего ж ты сразу не сказал, что тонешь?
– Дак я ж говорил, ты же слышал!
– Нужно было так говорить, или кричать: «тону, тону!», чтобы сразу стало ясно. А то ты делаешь какие-то выкрутасы в воде и говоришь спокойным голосом «тону». Кто ж тебе поверит?
Через месяц я переплыл Днепр.
Пляж был развлечением и отдыхом. А серьезным занятиям спортом мешал уже возраст. До отъезда из Киева меня в спортсекции не брали – было рано, а теперь уже поздно. Для волейбола и гребли я не вырос, о плавании не могло быть и речи, все уже стали разрядниками, оставались шахматы – (ну какой же это спорт?) и… бокс. В самую серьезную секцию бокса – «Динамо» меня не взяли, не проходил по возрасту (вырос) и кондициям (не раздался в плечах). Взяли в «Науку». Тренировались мы в здании бывшей лютеранской церкви на улице Карла Либкнехта – бывшей Левашовской, теперь Шелковичной. Тренер был молодой, честолюбивый и вкладывал в нас, все, что мог, а мы тренировались с огоньком. Помню чувство физической радости, когда после тяжелой тренировки, а то и спарринга, еще оставались силы с разбега перепрыгивать на спуске через несколько ступенек на перемежающие их площадки крутого Александровского спуска к Октябрьской больнице.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.