Текст книги "Ровесницы трудного века: Страницы семейной хроники"
Автор книги: Ольга Лодыженская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
В этом году мы с Ташей мало виделись в институте: то я занялась уроками, то попала в лазарет. Таша рассказала, что у нее появилась новая подруга, которая ей очень нравится, Марина Сахновская. Она была дочерью довольно известного искусствоведа и композитора Юрия Сахновского. Марина была хороша собой – было в ее наружности что-то от рафаэлевской Мадонны. Голубые глаза, белокурые длинные косы… <…>
ЖурналПосле рождественских каникул в нашей компании появилось новое увлечение, в которое мы все окунулись с головой. Это журнал, который мы решили вести сообща с выпускниками кадетского корпуса. Конечно, главными организаторами этого дела были Вера и ее брат Виктор Куртенэр. Виктор стал ходить к Вере каждое воскресенье в прием и передавал материалы. Неделю номер должен был находиться у них, неделю – у нас. Журнал был, конечно, рукописный. Начали кадеты. Первую неделю мы готовили и строго отбирали стихи, рассказы и даже статьи. С нетерпением ждали воскресенья, когда Витя принесет уже готовый номер кадетов. Следующую неделю мы будем вписывать свое творчество в эту же тетрадь и в воскресенье передадим им. Много было разговоров и споров по поводу названия журнала. Помню такие предложения, как «Светоч», «Дружба» и «По их следам»; кажется, принято было последнее, но утверждать не берусь.
И вот наконец воскресенье, заканчивается прием. Вон она, Вера, выходит из залы, сияющая идет по коридору; она немного располнела от толстой тетради, запихнутой под кофточку. Не дожидаясь ее, мы направляемся к маленькому коридорчику. Вера идет за нами. Ура! Рисовальный класс не заперт! Мы располагаемся кто где сумеет, а Вере предоставлен преподавательский столик. Она достает тетрадь, и начинается чтение. Но мы разочарованы: стихи почти сплошь декадентщина, такому слововерчению мог бы позавидовать любой футурист. Только несколько стихотворений нам понравились, рассказов нет, а статьи интересные: одна о воспитании, другая о литературе. Мы начали вписывать наше творчество, писали непрерывно то одна, то другая, даже девочки не участвовавшие, но с хорошим почерком предлагали свои услуги. Марина тут же написала критическую статью на одного из декадентствующих поэтов. Написала, по-моему, очень умно и выдержанно, ведь она сама немного увлекалась декадентством, но всякие чрезмерности всегда бывают излишни и смешны.
Быстро проходят две недели. Вот наконец воскресенье, сегодня Вера прочтет нам номер второй, в котором будет, наверно, критика наших произведений. Моих там два стихотворения. Интересно! Увы, рисовальный класс заперт. Мы долго мыкаемся, чтобы найти в громадном институте безопасный уголок. И только поздно вечером, когда свет во всех дортуарах погашен, а ночнуха мирно задремала за своим столиком посреди длинного коридора, мы собираемся в «маленькой комнатке». Пол там каменный, широкий подоконник тоже каменный, мебели никакой, кроме обязательных принадлежностей, а мы в нижних юбках, ночных кофточках и шлепанцах на босу ногу. Довольно холодно и сидеть не очень удобно на «принадлежностях», но так потрясающе интересно, что неудобств мы не замечаем. Вот она, статья о стихах, помещенных в первом номере. Сначала автор прошелся насчет наших псевдонимов. Да, забыла сказать, что, в целях безопасности, решено было произведения не подписывать фамилиями. И характер псевдонимов был очень различен. У мальчиков они звучали мужественно и гордо, например Буревестник. А мы почему-то решили подписываться цветами. Вера была Фиалка, а я Анютины глазки. Как-то не чувствовали мы в этом сентиментальности. <…>
Конечно, уровень был очень невысок. Не знали мы тогда ни Есенина, ни Ахматову и не умели да и не хотели просто выражать свои чувства, а, начитавшись модных поэтов, старались перещеголять их в «страданиях». И все же в Вериных и Ташиных стихах я чувствовала силу, дар Божий, чего абсолютно не было в моих.
Помню, стихотворение «Под музыку» я писала на полу, в темной зале, под игру на рояле Ляли Скрябиной. Мы по-прежнему любили вечером пробираться в зал и слушать учениц Вилыиау. Но мы уже стали большими и под стульями не помещались, а лежали на полу, а так как писать было темно, я подползала к тому месту, где луч фонаря освещал паркет. Свечи были настоящие. Зажигать люстру воспитанникам не разрешалось, настольных ламп и бра почему-то не было, и горничная Варя вносила упражняющимся два подсвечника. Помню, слушая музыку, я чувствовала большое вдохновение и хотелось сказать так много. Не понимала я тогда, что кроме желания высказаться нужно еще иметь и талант. <…>
Вскоре я опять начала болеть, кроме кашля и небольшой температуры по вечерам, были головные боли и ужасно мрачное настроение. Все мне казалось в черном свете, совсем исчезла моя «радость жизни», и я писала очень мрачные стихотворения. <…>
Однажды, когда я сидела в палате и создавала жестокие вирши, какая-то малышка вошла и таинственно сказала мне на ухо:
– Тебя ждет в «маленькой комнатке» Вера Куртенэр, но не в большой, а в той, которая недалеко от кабинета врача.
Я быстро пошла. Вера сразу сообщила:
– Ты знаешь, кадеты попались с третьим номером. Счастье еще, что они его начали в новой тетради. Помнишь, когда мы писали номер второй, там оставалась одна страничка. Их воспитатель по прозвищу Унтер Пришибеев был возмущен до предела: «Россия в опасности, ваше дело изучать военные науки, а вы стишки паршивые кропаете про какие-то цветочки!» В общем, влетело им здорово. Но, видимо, он не понял, что журнал совместный, и потом, Витя говорит, хоть он и Пришибеев, но в нем нет этого садистического желания разоблачать и пригвождать. Велел «прекратить» и разорвал тетрадь, так что журнал наш прекратил свое существование, – с грустью закончила Вера.
И странное дело, еще недавно я говорила, что не буду больше участвовать в этом журнале, а сейчас готова была заплакать /…/
После разговора с Верой мне захотелось выйти в класс, узнать все подробности о нашем журнале. Я заявила доктору, что чувствую себя лучше, и попросилась выписаться. Оказывается, Иринина статья и рисунок имели большой успех среди мальчиков, и почти вся их «редколлегия» была на нашей стороне. Расстаться с журналом им тоже не хотелось, и они не теряли надежды, что нам удастся возобновить наше творчество.
Фибка и девочкиТеперь о так называемой Фибке – нашей классной даме, работавшей у нас третий год. Став старше, я приглядывалась к классухам и задавала себе вопрос: «Неужели все они равнодушные, холодные куклы, следящие только за нашими манерами и разговорами на иностранных языках?» Юлию Адольфовну Габеркант у нас не любили. Она была высокая, худая, с немного надменной физиономией. Мы знали, что она старая дева. Она одевалась очень скромно, а в «царские дни» нацепляла на грудь шифр. Было ей лет сорок – в то время этот возраст казался нам старым. Она говорила воспитанницам «вы», голоса не повышала и унижать не любила, но ее насмешки были иногда очень ядовиты. Прозвище ее почему-то было Фабрикант. Отсюда пошло и Фибка. Она часто краснела, особенно это бывало в столовой, когда она важно, у всех на виду, восседала во главе стола. Вдруг вся вспыхнет, глаза станут несчастными, и она опускает их. «Фабрика горит», – шептали мы и тихонько хихикали. Я тоже смеялась вместе с девчонками. Но однажды я поймала ее несчастный взгляд, и мне стало жалко ее.
Я вспомнила один случай с нею, еще в пятом классе. В младших классах, в вечернюю прогулку от четырех до пяти, мы очень любили толкаться около кухонных окон. Они были в полуподвале и выходили в сад. Обычно в это время повар резал хлеб на ужин. Форточка в окне всегда была открыта, и мы тихонько просили: «Дайте нам, пожалуйста, хлебца!» Повар, высокий, немолодой, был, видно, очень добрый, он никогда не оставлял нашу просьбу без внимания. Высунет свою голову в белом колпаке в форточку, оглядится, нет ли поблизости классух, и сует нам в руки тоненькие нарезанные порции. Мы бывали счастливы.
Однажды, поев хлеба, я зачем-то тут же подошла к Юлии Адольфовне. О чем-то мне нужно было спросить ее. Мы были одни.
– Вы опять клянчили хлеб у повара, от вас пахнет черным хлебом, – заметила она.
– Неужели это такое преступление! – пожала я плечами.
– Вы не понимаете, что вы этим подводите повара и он может из-за вас лишиться хорошего места.
– Подумаешь, хорошее, на триста человек готовить, – буркнула я.
– Да, но все в свое время, и с восьми часов он свободен, а вы не знаете, как в некоторых домах заставляют поваров и ночью готовить. Впрочем, вы ничего не знаете, но послушайте меня и не подводите больше повара.
Этот разговор заставил меня ненадолго задуматься, но вскоре я забыла о нем. Когда в первой половине этого полугодия я училась на одни 12 (четвертей у нас не было, а отметки выставлялись два раза в год), Юлия Адольфовна вдруг резко изменила ко мне отношение.
– Я знала, Лодыженская, что вы очень способны, и никак не могла понять, почему вам не хочется учиться.
И ее большие глаза замороженного судака, по моему же выражению, посмотрели на меня ласково. В дальнейшем девочки мне рассказывали, что в начале моей болезни, однажды в субботу, когда Гжа читала всем отметки, Фабрикант обратилась к начальнице с просьбой позволить ей носить мне уроки в лазарет, на что Гжа величественно ответила:
– Ах, ма chere (моя дорогая), – когда Гжа говорила эту фразу – а говорила она ее довольно часто и с очень милой улыбкой, – это означало «какая же ты дура». – В лазарете хозяин – доктор Покровский, и в его хозяйство я не вмешиваюсь, а он говорит, что больным заниматься нельзя.
Как-то, увидя, что я хватаюсь то за одну, то за другую книгу и достаю страницы заданий, пропущенных мною, она подошла ко мне и предложила помочь. Она хотела поговорить с учителями о том, как лучше мне догнать пропущенный материал. Я поблагодарила ее, но на другой день опять заболела. А выйдя из лазарета, согласилась с популярным у нас Козьмой Прутковым, говорившим, что «нельзя объять необъятного», и махнула рукой на уроки.
Однажды в церкви, постом, на какой-то длинной службе, я вдруг потеряла сознание. Юлия Адольфовна приняла во мне очень горячее участие. Так что отношение мое к ней в корне изменилось, несмотря на то что она иногда говорила мне с иронией:
– Знаю, у вас хорошие мысли и идеалы, но как вы думаете выполнять их с таким отсутствием воли? – А это было мое больное место.
В классе относились ко мне все очень хорошо и почему-то считали меня гораздо лучше, чем я была на самом деле. Писали в лазарет, куда я очень часто попадала, длинные письма, а когда появилась мода писать друг другу характеристики, меня так захваливали, что я даже очень расстраивалась из-за этого. <…>
Лялин секретКак-то во время дневной прогулки от часу до двух я, как обычно, не гуляла, в ту зиму я вообще почти не выходила на воздух. Ляля Скрябина, также не гулявшая, подошла ко мне и попросила почитать ей мои стихи. Потом я стала спрашивать ее про дальнейшие планы. Ляля, конечно, мечтала о консерватории, и вдруг, сильно смутившись, Ляля попросила меня дать ей слово никому не говорить о том, чем она хочет поделиться со мной.
– Понимаешь, Леля, музыка – это мое счастье, и я хочу стать настоящим пианистом, – робко начала она, запинаясь и подбирая слова, – но у меня есть и другая мечта, вернее, цель. Скажи, почему у нас заниматься музыкой и даже слушать ее имеют право только люди богатые, а простые люди совершенно лишены этого громадного счастья?
– Лялька, – прервала я ее в восторге и схватила за руки, – ты хочешь устроить музыкальные школы для народа?
– Да, да, – тоже в восторге твердила Ляля. – Как ты догадалась?
И нас понесло: прерывая друг друга, мы строили планы – один неосуществимее другого. Когда в коридоре послышался шум и в класс ввалилась толпа вернувшихся с прогулки, мы как бы упали на землю.
– Леля, никому ни слова, – зашептала мне на ухо Ляля, – дай мне твой дневник, я хочу кое-что написать тебе.
Я дала свой дневник. В первую же переменку она вернула мне тетрадку и опять шепнула на ухо:
– Я подписалась «Люша» – так меня зовут дома, и папа так зовет.
Я тоже привожу полностью эти трогательные каракули:
«Моей милой дорогой Лелечке.
Милая моя Лелечка, позволь мне испачкать один листок из дневника, чтобы изъявить свои чувства!
До сих пор, Леля, я ни с кем не была откровенна. Может быть, я слишком скрытна, может быть, и даже вернее, я не встречала никого, кто бы совершенно пользовался моим доверием. Конечно, мне это было тяжело. Как часто я, не совладав с собой, бесилась, смеялась, плакала, но все-таки ни в чем не находила утешения. Хотелось поделиться с кем-нибудь мыслями!.. Но вот судьба свела нас! Мы поговорили только час, и я так полюбила тебя! Мы во многом с тобой сошлись. Я, Леля, тебя поняла, и ты меня тоже. Но главное, у нас одна цель! Леля, ты себе представить не можешь, как мне приятно было найти в тебе такое сочувствие! Милая моя, давай же руку! Вдвоем всегда легче идти вперед! Мы достигнем нашу святую цель и будем счастливы. Но пока нужно ждать! Еще 3 года нужно пробыть в институте! До свидания же, пока, милая Лелечка! Только пока, а потом будем вместе, никогда не расстанемся. Любящая Люша».
После этого разговора какая-то надежда засветилась на моем ставшем последнее время мрачным горизонте. Хотя конкретного, конечно, ничего не было. Иногда я задумывалась: а как будем осуществлять нашу цель? Какова будет моя роль в этом деле? Лялина понятна, а моя? И вдруг неожиданная мысль блеснула у меня в голове. Я слышала от мамы, что прадедушка, еще до его болезни и составления завещания, положил на мое и Ташино имя по 7 тысячи до совершеннолетия, и Лодыженские положили по 4 тысячи, в общем, по 7 тысяч у нас есть, мама по ним проценты получает. Но ведь совершеннолетие-то считается в 21 год. А мне 15. Значит, ждать еще 6 лет. Все это тоже как-то далеко, так что Ляле я об этом ничего не сказала. Но иногда в столовой или в классе чувствовала на себе Лялин взгляд. Ее славные глазенки так ласково блестели, и мне становилось очень хорошо от мысли о нашей тайне.
С начала весны я опять надолго попала в лазарет, и в конце марта меня отпустили совсем домой. Первоначально меня хотели оставить в классе, но мама, увидев, что я с этим никак не могу примириться, просила начальницу и добилась разрешения держать мне осенью экзамены по всем предметам во второй класс.
Бабушка и тетя Соня тут же предложили оплатить мне учительницу. Но я гордо отвергла это предложение. Хотя шел еще первый год войны, жизнь сильно вздорожала, даже нам, беззаботным институткам, стало заметно. Любимым лакомством и больших, и маленьких девочек были тянучки. Я уже говорила, что у нас всегда находился небольшой текущий счет у классухи, рублей по пять, на ленты, зубной порошок, материал для рукоделия тоже полагался свой. Фунт тянучек стоил 40 копеек, и иногда удавалось выклянчить у классухи, чтобы она его тебе купила, а с начала зимы фунт тянучек стал уже стоить 80 копеек. Соответственно, вздорожали и остальные продукты, так что наши небольшие порции в столовой уменьшились, и я была довольна, что своим отказом не ввела в расход бабушку, тетю Соню и также маму, избавляя ее от прокормления учительницы.
Весна 1915 года. Опять Сергей ФедоровичУ нас опять появился Сергей Федорович. Зимой он бывал очень редко, а сейчас что-то загостился. Несмотря на военное время, предложил маме заняться перестройкой нашего дома. Мама резонно отказывалась, говоря, что сейчас, когда все плотники на войне, не имеет никакого смысла заниматься строительством. Но он все что-то чертил и уговаривал маму. <…> Вообще, последнее время я замечала, что между ними пошли разногласия. Они часто ссорились. Сергей Федорович был очень ревнив, с его появлением к нам перестали ездить гости. <…>
Мне казалось, что Сергей Федорович не любит всех, кто окружает нас. Якова он презирал за пьянство, в Даше тоже находил какие-то недостатки. Он явно не любил и няню, он даже как-то попробовал высказывать нам с Ташей какие-то насмешки над няней, конечно в ее отсутствие, но получил в ответ такое возмущение, что понял: на эту тему с нами разговаривать бесцельно – и стал действовать другим способом.
Няня со всеми нашими друзьями и знакомыми всегда держала себя очень тактично, но, так как она была человек прямой и справедливый, невольно чувствовались ее симпатии и антипатии. Например, насколько она уважала мамину подругу Софью Брониславовну, настолько ей не нравилась легкомысленная и взбалмошная Анна Дмитриевна. А Сергея Федоровича она, как и мы, не любила. Он это, конечно, чувствовал и понимал, что она видит его насквозь.
А к нам с Ташей он вдруг переменился. Последнее время его всегдашнее равнодушие сменилось каким-то «подлизыванием», как говорили у нас в институте. Подарков он нам обычно не делал, а 21 апреля должно было быть Ташино рождение. Ей исполнялось 13 лет. Он загодя стал советоваться со мной, что ей подарить. Я знала, что Таше очень полюбился Байрон, а у нас его как раз не было, и сказала ему об этом. Он быстро вынул кожаную красную записную книжечку с красным карандашиком и спросил:
– Повтори, я не расслышал фамилию писателя.
– Байрон, – внятно повторила я.
– Ах, Баринов, – сказал он, записывая.
Я деликатно стала объяснять ему.
– Ладно, – ответил он, пряча записную книжку, и открыл балконную дверь. Вскоре с балкона донеслось: «Пупсик, звезда моих очей, Пупсик, ты мне конфет милей».
Однажды, в апреле, мама вошла в столовую с несколькими номерами газеты «Русское слово» и сказала:
– Скрябин умер, вот читай – тут много статей ему посвящено.
Я стала читать. Писали, что он умер от заражения крови. Несколько дней назад у него на губе вскочил маленький прыщик, он его нечаянно сковырнул, и получилась катастрофа. «Бедная моя Ляля, – думала я, – как ей сейчас тяжко». Михаил Гальперин написал длинное стихотворение в стиле русской былины о том, как богатырь погиб от соломинки. Была статья о значении творчества Скрябина, о том, какую революцию внес он в музыку. И была статья, посвященная личным взаимоотношениям. Описывалась панихида и похороны композитора, и автор возмущался, что везде главенствовала вторая жена Скрябина и никто не упомянул его первую жену, которая являлась истинным проводником скрябинской музыки. Автор вспомнил первые шаги композитора, когда его еще не признавали, как его произведения исполняла его первая жена, очень хорошая пианистка, исполняла упорно, несмотря на протесты и свист публики. Возможно, все это было и справедливо, но мне, девчонке, показалось это очень бестактным по отношению к памяти только что умершего композитора. Но такова была тогдашняя пресса. В ней было много похожего на беззастенчивость и нахальство современной американской прессы.
Я тут же написала Ляле письмо. Не сразу, но она ответила мне. Конечно, письма были очень грустные, но в них были такие фразы: «Я поняла, что не имею права поддаваться своему горю, поняла, что не я одна страдаю, поняла, что должна утешать других, а не огорчать их».
Ляля написала мне несколько писем. Они сохранились у меня до сих пор. Письма были очень ласковые. В одном письме, в конце мая, Ляля пишет: «…если бы ты знала, какой ужас делается в Москве! Вчера здесь был прямо ад! Толпы народа ходили по улицам и громили немецкие магазины, из окон бросали мебель, все, что ни попадалось под руки, народ бегал со знаменами и с портретами государя, пожарные ездили заливать пожары, которые зажигали нарочно и которые горели всю ночь кругом Москвы!»
И в каждом письме Ляля упоминала о нашей цели, о том, как нужна народу культура.
Ташино рождение совпадало с церковным праздником нашей институтской церкви, с днем св. Ианнуария, и в этот день, после длинной обедни, девочек отпускали домой. Всего на несколько часов, но Таша побывала дома у Лодыженских. Там устроили ей настоящий праздник. Тетя Натуля подарила ей недавно вышедшие стихи нашей любимой поэтессы Щепкиной-Куперник – «Облака». И «Баринов» подоспел вовремя, хотя Сергея Федоровича вскоре после нашего с ним разговора вызвали телеграммой в полк.
Подарки остальных были тоже литературные. Таша была в восторге, порадовалась и я, когда мама привезла из Москвы целую пачку книг.
– А тебе в библиотеке мало что достала, – говорила мама, развязывая на столе в столовой пачку с книгами. – Может, это и к лучшему – меньше будешь читать, больше заниматься. Вот твой список. Елена Келлер, «Оптимизм», в библиотеке есть, но на месте никогда не бывает, ее много читают, а Берта Зутнер, «Долой оружие», оказывается, запрещенная книга. Остальные сама посмотришь.
Один вид этих книжек из Библиотеки Лидерта приводил меня в хорошее настроение. Они все так аккуратно были завернуты в толстую желтую оберточную бумагу. Но конечно, надо поменьше читать, а побольше заниматься. <…>
Наконец приехала Таша. Как я ждала ее, ждала и волновалась, ведь она первый раз приехала домой без своего Фонечки! Дело в том, что за несколько дней до моего отъезда из института Таша получила письмо от мамы с извещением о смерти Фоньки. Это было в столовой, за обедом. Я издали увидела, как швейцар Иван принес почту. Он важно прошествовал сначала к столу первого класса, как полагалось, по старшинству, и с поклоном подавал письма классным дамам. Мне письма не было. Я проследила, есть ли Таше. Да, есть. Аленка подала ей письмо, предварительно пробежав его глазами. Но что это? Таша уронила листочек на колени и заплакала, закрыв лицо руками. У меня защемило сердце. Обед уже кончался, дежурные несли подносы со сладостями. Я привстала на скамейке и смотрела на Ташу, к ней наклонились две ее соседки. Аленка вдруг встала и пошла к столу первого класса. Этим воспользовалась Марина Сахновская, она быстро подскочила к Таше, потеснив девочек, села рядом с ней и обняла ее. Я машинально встала.
– Ты что это, Лодыженская, обед еще не кончился, – заметила мне Софа, наша вторая классуха.
– Моя сестра получила письмо и плачет, что-то случилось, наверно, – в волнении проговорила я.
– После обеда будет прогулка, и вы с ней обсудите, что случилось, – равнодушно сказала Софа. – Сиди как следует.
«Да, Юлия Адольфовна, наверно бы, так не сказала», – подумала я.
Из пар я, конечно, вырвалась и побежала за Ташиным классом в раздевалку. Она стояла около шкафчика.
– Таша, – издали крикнула я, – что случилось?
– Фонька умер, – сказала она, поворачивая ко мне свое заплаканное лицо.
Стыдно признаться, в первое мгновение я даже ощутила радость – думала, что-нибудь хуже.
– А… жалко… – протянула я, и, наверно, это вышло фальшиво, потому что Таша как-то осуждающе посмотрела на меня.
– Все вы ничего не понимаете, – медленно заговорила она, – вот и девочки мне говорят: «Ты о лошади плачешь, а у Нины Седковой отца убили». Конечно, я понимаю, это очень страшно, но ведь и Фонька мой был как человек. <…>
И вот теперь Таша приехала домой. Расцеловавшись со мной и с няней, она сейчас же выразила желание идти в конюшню посмотреть Милого – это гнедой, сын Радости, родившийся осенью 1914 года. Вернулась она притихшая, мельком сказала, что Милый здорово вырос, даже не скажешь, что ему еще года нет.
Села в качалку и задумалась. Немного погодя, она заговорила:
– Какой Яков хороший человек: ведь он малограмотный, простой крестьянин, а понимает то, что другой образованный не поймет. Там на стенке, в конюшне, висела Фонечкина уздечка. Я, как увидела ее, готова была заплакать, он сразу понял это и стал мне рассказывать про Милого, какие он фокусы вытворяет, но видя, что я все поглядываю на уздечку, сказал: «А Фонька тихо умер, как бы заснул, – с вечера ел хорошо и веселый был, а рано утром прихожу в конюшню, а он уже холодный». Именно сказал «умер» – в деревне-то про животных полагается говорить «околел, сдох». А потом говорит: «Ведь он почти пять лет у нас прожил, эти пять лет твоя мама ему подарила. Тогда-то на живодерню его мужик вел. И жизнь у него была хорошая и спокойная». Ты знаешь, от этих его слов мне как-то легче стало. <…>
В это лето мы с Ташей начали читать «Войну и мир» Толстого. Сестрица моя просто влюбилась в Наташу Ростову, а мне она казалась легкомысленной и пустой. Много было у нас разговоров и споров, некоторые отрывки перечитывались по нескольку раз. Помню, никак не могла согласиться с толкованием Толстым образа Сони. В романе он говорит о ней как о «пустоцвете». Я старательно доказывала, что «пустоцветом» она стала из-за своей жертвенности. В угоду воспитавшей ее графине она отказалась от любимого человека и на всю жизнь осталась преданной семье Ростовых. Это не пустоцвет.
Много читали мы в то лето стихов. По-прежнему любимым моим поэтом был Надсон из-за своей идейной направленности, но Таша заразила меня и Бальмонтом, и Щепкиной-Куперник, и Виктором Гофманом. Ахматова, Блок и Гумилев еще до нас тогда не дошли, они оказали свое влияние на нас гораздо позже. <…>
Читая очень много и сочиняя тоже многое, Таша не бросала своих любимых занятий в конюшне, в огороде и с цыплятами. Возилась с собаками и котятами, а маленькой козочке Джали даже ухитрилась позолотить рожки, как у козы Эсмеральды (недавно был прочитан «Собор Парижской Богоматери» Гюго). <…>
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?