Текст книги "Ровесницы трудного века: Страницы семейной хроники"
Автор книги: Ольга Лодыженская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Таша много рассказывала про институт, но мне все это кажется далеким. Это все относится к детству, а с детством я простилась с отъездом няни. У Таши появилась новая подруга Таня Фонфотин, очень умненькая и развитая девочка. Таша заметила ее еще в прошлом году, вместе шалили, но недавно один случай их очень сдружил. У Тани вышла неприятность с классухой, ее обвинили в обмане и лжи и сказали ей, что вызовут ее мать к начальнице. Таня была виновата в шалостях, но никогда не обманывала и не врала. Классухи же, как обычно, в тонкостях не разбирались, и приклеить незаслуженный ярлык им ничего не стоило. У Тани с матерью была большая дружба, мать доверяла ей и не терпела лжи. И мысль, что маме скажут, что ее дочь лгунишка, привела Таню в отчаяние. Она горько плакала. На другой день был прием родителей, вечером, от 5 до 6 часов, это был четверг, а в пятницу начальница принимала и вызывала родителей.
– Мама ко мне в четверг не приходит, она приходит только в воскресенье, – говорила Таня, сморкаясь и вытирая глаза. – Как бы ей дать знать – письмо не дойдет, да и с кем отправить?
– А телефон у вас есть? – спросила Таша.
– Есть, но звонить-то неоткуда.
И Таше пришла в голову идея. Окна их класса выходили на улицу. Когда все пошли обедать, они остались одни в классе и написали записочку неизвестному прохожему следующего содержания: «Умоляю позвонить как можно скорее по телефону (номер такой-то), вызвать (такую-то) и сказать ей, что ее дочь Таня умоляет ее прийти к ней в прием в институт в четверг вечером». Таша прочла записку вслух.
– Два раза «умоляю», нехорошо, – сказала она.
– Наточка, дорогая, закончи еще записку этим словом. Умоляю!
– В третий раз! Ну, как хочешь!
Теперь предстояло открыть окно и выбрать прохожего. Последнее не так просто.
– Только не женщину, – сказала Таша, – она, может, и позвонит, но потом так раззвонит об этом, что дойдет до нашего института, а то и в печати заметка появится.
Таня улыбнулась сквозь слезы.
– Ну, давай искать серьезного господина.
Они высунулись со второго этажа.
– Смотри, Натка, вон молодой человек машет нам рукой.
Какой-то шалопай посылал им поцелуи.
– Таня, отвернись, – строго сказала Таша. И вдруг вскрикнула: – Смотри, смотри, вон серьезный господин идет.
По тротуару шел человек средних лет, он не торопился, в руках у него была модная тросточка.
– Посмотрите сюда! – высоким голосом закричала Таня.
Таша совсем высунулась из окна, она махала запиской, привязанной к карандашу, показывая другой рукой на тротуар. Человек остановился и удивленно смотрел на них. Наконец Таша бросила. Записка упала удачно, недалеко от господина. Он поднял ее, прочитал и удовлетворительно закивал им головой. Таша продолжала жестикулировать, теперь она приложила один кулак к уху, а другой поднесла ко рту, изображая телефон. А Таня прижала обе руки к груди и твердила:
– Умоляю, умоляю!
Человек улыбнулся и тоже прижал обе руки к груди, потом снял шляпу, поклонился и пошел своим путем.
– Ну вот, можно и закрыть окно: хорошо еще, мороза нет, а все же холодно, – сказала Таша, а Таня бросилась к ней на шею и благодарила ее.
С волнением они ждали приема на другой день. Таню вызвали самой первой.
– Натка, ты знаешь, мама не спала всю ночь, так волновалась, – сообщила Таня, придя из залы.
– Да, об этом мы и не подумали, – с сожалением сказала Таша.
– Но зато она потом была довольна, что ничего не произошло. А ты знаешь, как описал нас маме этот человек? Он говорил: «Когда меня окликнули, я увидел в окне двух девочек-подростков, одна, черноглазая, с длинными косами, высовывалась в окно вместе с косами и отчаянно жестикулировала, она и бросила записку, а вторая, беленькая, заплаканная, все прижимала руки к сердцу». А мама сказала про тебя: «Вот видишь, какой у тебя истинный друг есть, как она рисковала для тебя».
С тех пор Таня стала звать Ташу «мой истинный друг». <…>
Без няниМама еще до Рождества прекратила поиски прислуги.
– Какие-то они все чужие, – говорила она. – Я привыкла жить в своей семье, а тут появляется совершенно посторонний человек. Потом, ничего не умеют, сварить могут только нелупленую картошку.
А я подумала: и Даша, и Параня тоже наверняка ничего не умели, а вначале тоже были чужие, а кто их сделал и умелыми, и своими? Конечно, няня. Ведь мама домашнего хозяйства почти не касалась.
– Что имеем, не храним, потерявши, плачем, – ответила я на мамину реплику о прислугах.
Мама вспыхнула и сказала:
– Эту фразу можно применить и к тебе, она выражает твое отношение к матери. Ты часто бываешь жестока.
Что же касается маминых слов о серости предлагавших нам свои услуги девушек и женщин, то она была совершенно права. Вообще, даже удивительно, в каком бескультурье жили они в ста верстах от столицы за год до революции. Сморкались и плевали на пол, ложки вытирали подолом. Самый распространенный способ кормления совсем маленького, грудного ребенка – это нажеванный хлеб в тряпочке. Готовить совершенно не умели. «Щи да каша – пища наша» – эта пословица целиком выражала крестьянское меню. Супов, кроме щей и грибной похлебки, не знали. Лапшу варили в праздники или на свадьбу.
Помню, как Даша рассказывала о свадьбе своей подруги Даши Петушатниковой:
– Было два хлебова, щи со свининой и лапша с курятиной.
А о таких блюдах, как борщ, рассольник, свекольник, понятия не имели, а уж клецки да фрикадельки вообще барские забавы. В крестьянских огородах ни свеклы, ни петрушки, ни укропа не бывало. Моркови сажали немного, «ребятам для баловства». А в супы ее не клали: «она же сладкая!» Помню, как-то мама спросила одну из кандидаток:
– Ну, хоть котлеты с макаронами вы можете самостоятельно приготовить?
– Конфеты с макаронами? Мы такого не слыхали, – был ответ.
Но что я любила из незатейливой деревенской готовки, так это ржаные лепешки. Особенно из заквашенного теста. Их почему-то все называли «аржаными». Вообще, букву «а» любили прибавлять к некоторым словам. Например, льняное масло называли «альняное». Еще вкуснее ржаных лепешек были ржаные ватрушки с творогом, но это блюдо праздничное, а в будни пекли тоже очень вкусные ватрушки с картошкой, толченной с молоком и яйцами.
Итак, мы обходились Яковом и приходящей для стирки Наташей. Когда мама уезжала в Москву, а уезжать она стала редко и ненадолго, доить корову приходила Ульяна Воронина из Отякова. <…>
Мы с Ташей любили слушать Ульянин «фольклор». Она говорила обо всем очень обстоятельно и уверенно. Самое страшное существо в ее рассказах – это нечистый, его имя даже упоминать грешно. Он обладает невероятной силой. Когда кто-то из нас спросил:
– А почему Бог не отнимет у него эту силу? – Ульяна со страхом ответила:
– Так нужно.
Вообще, вопросов она не любила. Она закрывала глаза, покачивала головой и нараспев говорила:
– И куды нам с нашими темными башками в эту премудрость лезть!
Она верила слепо, не рассуждая, и в домового и нечистого, и в то, что Христос по ночам ходит по бедным избам, поэтому на ночь обязательно надо все чисто убирать. У нее было пять дочек и ни одного сына. И она часто вздыхала:
– Поубивают на войне всех женихов, и останутся они у меня вековухами!
Под Новый год мы получили поздравительное письмо от няни. Она писала:
«Конечно, я без вас очень скучаю и хотелось бы приехать в Отяково, но, как подумаю о дороге, меня берет страх. Вот кончится война, должна же она когда-нибудь кончиться, и я к вам приеду».
Итак, соломинка оборвалась. Конец войны мне казался очень далеким.
– А я и не надеялась, что няня вернется, – грустно сказала Таша. <…>
На Новый год к нам поставили на квартиру, во флигель, двух молодых прапорщиков: Кира Степановича и Андрея Николаевича Пасхина, который спустя некоторое время сделал мне предложение и которого я отвергла.
Москва в начале 1917 годаКогда из заснеженного, тихого Отякова попадаешь в Москву, то кажется, что ты на другой планете. Сверкают электричеством витрины магазинов. Со всех сторон лезут в глаза рекламы. Особенно незатейливые помнишь до сих пор: «Пейте коньяк Шустова» и «Курите гильзы Катыка». Их можно было встретить даже в трамвае. Быстро проезжают саночки извозчиков. Изредка пролетит автомобиль. А когда сидишь в низеньких и тесных саночках, бывало страшновато, когда он проезжал мимо: казалось, вот-вот наедет, ведь улицы тогда были узкие, и по улицам ходил трамвай, главным образом по центральным. Автобусов, троллейбусов, мотоциклов и в помине не было. Мостовые от снега не очищались, а чистили только тротуары. И по наезженной мостовой скрипели полозья санок и розвальни. Лошади, возившие кладь, назывались «битюги». Эта порода, наверно, теперь вывелась за ненадобностью.
Они были громадные и очень выносливые. Пролетали с присвистом лихачи с седоками. А порожние ехали шагом около тротуаров и предлагали пешеходам, одетым побогаче: «А вот прокачу на резвой».
После безмолвия полей и лесов, после торжественных и тихих елей, обсыпанных искристым снегом, приятно вдруг очутиться в людской сутолоке. Главное, приятно бывать у бабушки: там всегда народ и интересно. А тетя Натуля своей веселостью и остроумием очень оживляла всех. Экспромтами на злобу дня она так и сыпала. Мы с ней много говорили на отвлеченные темы. Она не во всем соглашалась со мной, но всегда внимательно выслушивала меня. И относилась к моим взглядам с уважением, а это так ценишь в юности. Очень обидно, когда к самому дорогому для тебя относятся снисходительно, с высока своего сомнительного опыта. Один из ее экспромтов, обращенных ко мне, запомнился:
Не увлекайся идеалом,
Смотри попроще ты кругом,
Сумей найти большое в малом
И остроумное в смешном.
В первый же день как мы приехали в Москву и оказались у бабушки, мы познакомились там с новой для нас игрой: секретер. Все играющие назывались или городами, или цветами, или животными и т. п., и каждый должен написать всем играющим по записке с вопросом, причем у них все записки писались в стихах, ответы тоже. Обычно вопрос задавался на злобу дня, и старались его связать с названием играющего. Когда все ответы были готовы, записки собирались, и кто-нибудь один читал их вслух – это было самое интересное. Много было остроумия. Конечно, на первом месте всегда была тетя Натуля. Игра эта нам с Ташей очень понравилась. <…>
А вечером, когда мы вернулись в «Славянский базар», нас ждало другое развлечение. Войдя в гостиницу, мы услышали громкие звуки духового оркестра, играли мазурку.
– Как у вас весело! – сказала мама, беря ключи у швейцара.
– Ay нас все святки ресторанный зал сдается на вечер под балы разным обществам. Сегодня сняло общество приказчиков, – сказал швейцар.
Так называли тогда работников прилавка. Ресторанный зал находился посредине здания гостиницы. И, как наш институтский зал, был вышиною в три этажа. Мы сразу это сообразили с Ташей и побежали к окнам коридора.
– Как интересно, – закричала я, – они все в костюмах, это бал-маскарад. Я еще ни разу в жизни не видела бала-маскарада!
– Я тоже, – подхватила Таша.
– Не кричите так, несчастные провинциалки, это неприлично – подглядывать чужой бал, – ворчала мама.
– А царский бал было прилично подглядывать. Нас специально возили, – парировала я.
– Мамочка, – говорила Таша, ласкаясь к ней, – Леля видела царский бал, а мне разреши хоть приказчицкий посмотреть!
Она махнула на нас рукой и пошла в номер. Мы быстро спустились в бельэтаж. Там все окна были пустые, и мы с большим интересом разглядывали костюмы. Была Ночь в бархатном платье с вышитыми на нем золотыми и серебряными звездами, была Снегурочка и Весна, было несколько русалок в зеленых платьях с зелеными лентами-водорослями в распущенных волосах. Были персонажи из опер: Кармен, Тореадор и Мефистофель. Но больше всего нам понравился очень оригинальный костюм: один мужчина изображал сразу и жениха, и невесту. Одна половина его была одета в белое подвенечное платье, с фатой и шлейфом, а другая – в черный фрак с манишкой. И голова точно разделялась пополам: на одной к фате приколот флердоранж, а на другой – модный в то время у мужчин кок. Но бедняга все время должен был танцевать один, и у него это получалось довольно здорово. В мазурке он правой ногой, в белой атласной туфельке, плавно скользил, а левой, в черной штиблете, притоптывал. Вальсировал он, нежно обняв себя за плечи. Насмотревшись вдоволь на костюмы и на целовавшихся в уголке под пальмой Арлекина и цыганку, мы вернулись в номер.
А завтра, 7 января, Таша должна была ехать в институт. Мне было очень грустно расставаться с ней и, конечно, жалко ее: она, можно сказать, едет в плен, а я свободна. Однако она, по правде сказать, моя незаслуженная, вернее, незаконная свобода, немного тяготила меня, а что будет дальше с моим образованием? Ведь я мечтала поступить на курсы. Здоровье мое стало лучше, намного лучше, чем две последние зимы.
Но эту неопределенность и неуверенность положения я чувствовала не только по отношению к себе, она разлита была всюду. Люди не смотрели вперед, боялись загадывать. Всякие решения отсрочивали, даже женитьбу откладывали до окончания войны. И вместе с тем всякие дельцы и предприниматели шли в гору и богатели, те, кто умел «в мутной воде рыбку ловить». Еще одна пословица была в ходу в то время: «Кому война, а кому – подай Господи». Москву наводнили беженцы, ведь вся Польша была у немцев; беженцы, конечно, из богатых слоев населения.
Как-то мама, одеваясь с тетей Натулей для выхода на улицу, заметила:
– Наши воротники давно пора на свалку, как сейчас Москва одевается! Перещеголяла Петроград, какие меха! Соболя, горностай, бобры, а уж котиковые и каракулевые манто на каждом шагу. А бриллиантов сколько, и не «тетовские», а настоящие.
– Еще бы, все варшавские звезды здесь, – ответила тетя Натуля, – а я не завидую: все, что на мне, заработано собственным трудом.
Доставив Ташу в институт, мама повела меня к зубному врачу. Фамилия его была Морачевский, жил он в Брюсовском переулке, на тогдашней Никитской улице. В большой приемной много народу, слышалась, как и во многих местах Москвы, польская речь. На столах лежали новые журналы. Ждать пришлось долго, я впилась в журналы. В те годы их выходило очень много – и толстых, и тонких. Мы любили читать «Ниву», но с начала войны она стала печатать только военные материалы и была ура-патриотической. «Синий журнал» очень любил сенсации и всегда смаковал их, снабжая плохими фотографиями. Кроме того, оба эти журнала последние годы стали печататься на очень плохой бумаге. «Огонек» тоже изменил свое лицо: художественную литературу печатал мало. Нравилось мне «Солнце России». Из толстых журналов я любила «Русскую мысль», «Русское богатство» и, больше всего, «Жизнь», но она выходила недолго. Я зачиталась в приемной Морачевского каким-то интересным рассказом и только хотела приняться за окончание в следующем номере, как подошла наша очередь.
Врач показался мне очень серьезным. С усами и бородой, он как-то внимательно взглядывал своими немного «скифскими» глазами. Он сказал, что мне надо лечить несколько зубов, что лечение продлится около месяца, и, когда мама объяснила ему, что мы в Москве не живем, он ответил, что может пока поставить временные пломбы, но все равно заняться этими зубами необходимо. Завтра нужно было прийти обязательно, и я обрадовалась, что дочитаю понравившийся мне рассказ… <…>
Когда мы вернулись в Отяково, после московского шума сразу охватило белое безмолвие. Помню, как я восторженно встречала это безмолвие, приезжая из института. А сейчас мне стало грустно. А когда с мороза мы входили в тепло натопленные комнаты нашего уютного домика, радость охватывала все существо. А сейчас в комнатах холодно и как-то тоскливо. Ведь, бывало, мне хотелось перецеловать все стены, а сейчас я бы с удовольствием вернулась в Москву. Неужели это все из-за няни? Или я выросла, или этот мирок мне стал тесен? <…>
Февральская революцияНачалось со всеобщей забастовки в Петрограде, она была 25 февраля, а 27-го – революция. Мы еще ничего не знали и поехали с мамой в Можайск. Она пошла на почту, а я осталась в санях. Мама вернулась очень быстро и какая-то растерянная:
– Ты знаешь, революция.
– Неужели правда! – закричала я и зачем-то выскочила из санок.
Вдруг из-за угла появился казначей Тихонов, он быстро подошел к нам и сразу обнял нас обеих.
– Революция, революция, мы теперь свободные граждане!
Всюду на площади толпились люди и поздравляли друг друга. А мама вела себя сдержанно и с каким-то недоумением. Возвращаясь обратно, мы проехали мимо домика, в котором жили Разумовские. Обе сестры стояли у окна и смотрели на улицу, увидев нас, они радостно замахали нам и что-то кричали в открытую форточку; я тоже махала им, и мама помахала, но улыбка быстро сошла с ее лица.
– Я тебя совсем не понимаю, последнее время ты так часто возмущалась шпионкой-царицей и правительством, а когда сбылось то, чего все ждали, ты вроде даже расстроенная? – заметила я.
– Нет, я, конечно, не расстроена, но и причин для особых восторгов не вижу: как еще все повернется, может, опять какой-нибудь самодур заберет власть в свои руки.
– Ой, какая осмотрительность, что-то на тебя не похоже, а по-моему, одно то, что свергли, уже большое дело и радость вполне законная.
Кто искренне разделил со мной радость, так это Пасхин. Он рассказал, какое «ура» гремело во всей части. Сколько вопросов задавали солдаты – главным образом их волновало, закончит ли новое правительство войну и дадут ли землю.
– Что землю дадут, я уверена, – сказала я, – справедливость этого требует, а вот как будет с войной?
– Да, это дело очень сложное, – ответил Пасхин, – государство сейчас наше разорено, а если мы выйдем из войны, то союзники потребуют от нас громадную контрибуцию, а чем мы будем платить? А как вести дальше войну с разоренным государством?
2 марта царь Николай отрекся от престола и было образовано Временное правительство.
Вскоре мы с мамой опять поехали в Москву. Опять привезли «няню-старушку». Мама ехала только устроить меня и должна была скоро вернуться. А я отправлялась с восторгом: перспектива пожить около месяца в обновленной, революционной Москве меня очень прельщала.
Москва была та же и вместе с тем другая. На улицах народа было больше. Часто проезжали грузовики – раньше я их как-то не замечала. Они были битком набиты стоящими людьми. Люди пели. Вместо важных городовых бегали студенты и курсистки. Девушки неумело держали в руках большие винтовки. В воздухе была разлита радость, а тут еще ранняя весна, звенит капель, по краям тротуаров бегут ручейки – те самые мутные ручейки, в которых черпают свое вдохновение московские поэты.
В такой обстановке шла я в Брюсовский переулок. В приемной народу было мало. Когда я вошла в кабинет, Морачевский протянул мне навстречу обе руки:
– Здравствуйте и поздравляю, хотя и совсем не знаю вас. Но уверен, что вы рады.
– Еще бы, – весело отвечала я.
Я сказала, что ничего не знаю, как все произошло. Потихоньку копаясь у меня во рту, он рассказывал, что революция прошла почти бескровно, постреливали только из-за угла городовые, питаемые обещаниями Протопопова, но они, конечно, были бессильны. Мне было очень интересно слушать Морачевского.
У Лодыженских тетя Соня встретила нас в передней, вид у нее был тоже растерянный.
– Очень прошу, не говорите при маме о политике. Я так боюсь, когда она начинает волноваться.
У бабушки была ее массажистка, и мы поехали с ней смотреть комнату для меня. Дом, в котором помещалась квартира Екатерины Николаевны – так звали массажистку, – стоял на углу Петровских ворот и Петровского бульвара. В нем помещалась фотография знаменитого в то время фотографа Павлова. Дом этот давно снесен и заменен зданием из стекла и бетона.
Екатерина Николаевна была из крестьян Владимирской губернии. Квартира у нее была большая, из пяти или шести комнат.
– Когда муж был жив, – сказала она, – мы одни занимали всю квартиру; муж был врач, принимал больных, а после его смерти я с двумя детьми живу в самой большой комнате, а остальные сдаю студентам. <…>
В понедельник мы поедем с мамой к папе на могилку, на Ваганьковское кладбище, – давно не были. А во вторник ей уже надо возвращаться в Отяково.
Я написала письмо Таше, в котором восторженно и авторитетно, со слов Морачевского, описала бескровную революцию, рисовала радужные перспективы дальнейшего равенства и братства и просила от нее рассказа о том, как реагировали на эти события в институте.
Мама вернулась от Таши с письмом для меня. Сестрица моя, как и я, хотела поделиться своими переживаниями и приготовила письмо заранее.
Оказывается, они узнали обо всем только тогда, когда Николай отрекся от престола. Слухи, конечно, просачивались и раньше. Приходили родители в прием. На груди у многих красовалась эмблема свободы – красные банты. И только 3-го всех собрали в зал. Гжа громко и четко прочитала отречение, напечатанное в газете. Дочла до точки и сказала: «Вы свободны». Она взяла стул, поставила его около огромного портрета царя, висящего у нас в зале, и самолично пыталась его снять. К ней кинулись на помощь классухи. И тут все девочки разделились на три части. Одни торжествовали и поздравляли друг друга. Некоторые девочки из нашей компании подбежали к Таше и говорили, что жаль, Лельки нет с нами, вот она, наверное, радуется. Вторая часть группировалась около снимавших портреты. Они стояли опустив головы. И третья часть, золотая середина, потопталась немного и разошлась по своим делам.
Снимание портретов вылилось в целую церемонию.
«Я видела, как они понесли по лестнице портреты на чердак, – писала Таша. – Впереди шла Гжа. Лицо ее было каменное. За ней классухи, а сзади небольшая кучка девочек. Среди них я заметила плачущую Марусю Наумову, дочь богатого симбирского помещика. Когда мы остались с ней вдвоем, я ей сказала:
– Удивляюсь, Маруся, твоим слезам. Ведь ты же религиозна, а Христос учил, что все равны. Почему же ты недовольна?
– Ах, не приплетай, пожалуйста, Христа! – резко ответила она. – Я чувствую, что это наша смерть!
Еще насмешила меня Тиночка Васьянова:
– Ты знаешь, Натка, я рада, что свобода, но мне жаль, что не будет дворянства. Ведь это самое лучшее сословие».
И вот мы едем с мамой на Ваганьковское кладбище на извозчике. Извозчик, как почти всегда, попался разговорчивый. На этот раз первая фраза была не как обычно, об овсе.
– Вот и дождались мы наконец слободы, барыня.
– Теперь барынь нет, – с улыбкой ответила мама.
– Ничего, от слова от тебя не убудет. А я вот о чем думаю, – продолжал он, причмокивая на лошадь и дергая вожжами. – Кто бы нас научил жить в любви и правде, чтобы не было больше этого зла, чтобы один другого за грудки не хватал и не душил?
– А это от нас самих зависит, – назидательно сказала я. – Мы сами должны следить за порядком и за справедливостью. Вот городовых нет, а на улице порядок. Видели, студенты и курсистки дежурят с винтовками?
– Это хорошо. Только, по-твоему, значит, честность и правильность легко наладить? Нет, барышня, ошибаешься! Скажу про себя. Я всю жизнь был честным, а со мной нечестно поступали. А про студентов верно. Только уж больно они молоды. Бегают, смеются, а надо бы посюрьезнее за все взяться, – закончил он со вздохом.
Перед отъездом мама дала мне три рубля и сказала:
– Я приеду через три недели, узнать, как твои дела. Морачевский сказал, что раньше приезжать нет смысла. Давай Екатерине Николаевне по утрам деньги на хлеб и масло. Чаю и сахара я тебе оставила. Расстояния тут небольшие и до Брюсовского, и до Патриарших, так что прогуляться тебе полезно. Но в дождь, конечно, бери извозчика.
И вот началась моя блаженная жизнь. У Лодыженских второй завтрак был в час, а обед в 6 часов. Так что до часа я была свободна. Мне очень нравилось ходить по улицам и приглядываться ко всему. Обычно я шла бульварами до Тверской, потом по Тверской к Триумфальной, переходила улицу и по Садовой поворачивала к Патриаршим прудам.
По пути попадались книжные магазины. Я заходила в них и с наслаждением рылась в книгах. В то время покупала книги только определенная прослойка населения, не так, как сейчас, когда покупают книги все, и, несмотря на большие тиражи, через несколько дней после выхода в свет какого-то издания его уже нигде не найдешь. Тогда же в витринах книжных магазинов можно было долго наблюдать какую-то выставленную книгу и копить деньги на ее приобретение. Так я и делала. Решила, что питаться два раза в день, да еще так, как кормят у бабушки, вполне достаточно. Но истратить все деньги сразу я боялась: вдруг мама неожиданно приедет раньше или появится какой-нибудь, тоже неожиданный, расход.
Первый раз, когда я вошла в книжный магазин, почувствовала себя очень неуверенно. Мне казалось, что выйти без покупки оттуда нельзя. В витрине я заметила тоненькую книжку стихов неизвестного мне поэта и решила купить ее. По крайней мере, посмотрю другие книги. Магазины были небольшие, и народу в них почти не было. Когда продавец подал мне книжку, он сказал:
– У нас еще есть интересные стихи, – и начал подкладывать на прилавок маленькие и большие книжки.
Из знакомых поэтов я увидела Бальмонта, Виктора Гофмана, Михаила Гальперина. Мне все они нравились, и я с удовольствием купила бы, но одни только «Мерцания» Гальперина стоили 1 рубль 50 копеек, и томик Гофмана – тоже. Я решительно взяла «Мерцания» Гальперина и вышла из магазина. Да, капиталов у меня осталось 1 рубль 50 копеек, даже на «Чтеца-декламатора» не хватит.
Но радовали и интересовали меня не только витрины с книгами. Я с удовольствием останавливалась около витрин галантерейных и ювелирных магазинов, но здесь я как-то примирялась с тем, что это не для меня. Хотя далеко не была аскеткой и синим чулком, как тогда называли девушек, интересующихся только наукой. А сама улица, веселая, шумная, разве не удовольствие идти по ней не торопясь?
Вот импровизированный патруль ведет арестованного человека. За ним народ. Это зрелище неприятное. Они идут по противоположной стороне и переходят улицу как раз против меня. Процессия приближается. Сразу за людьми с винтовками идет женщина. Она взволнованно размахивает руками и кричит:
– Я его хорошо знаю. Это городовой, не смотрите, что переодетый!
– Ишь ты, городовой! Вот бы его убить! – это говорит маленький мужичонка в армяке, весь какой-то жалкий, захудалый, а голос звучит весело. Сразу меркнет весеннее солнце и на душе становится жутко. Неужели ему правда хочется убить?
Но в 17 лет все быстро забывается, и к Лодыженским я прихожу в прежнем веселом настроении. Морачевский мне сегодня назначил в половине третьего. Вдруг бабушка говорит:
– Соня, дай, пожалуйста, Леле на извозчика. Она может опоздать к обеду: у дантиста ей приходится долго ждать в приемной.
Ура! Тетя Соня дает мне рубль.
– У меня нет мелочи, – как бы оправдываясь, говорит она.
– Только не покупай на улице сладостей. Они очень неопрятно продаются на лотках, почти на самой земле.
– Что вы, бабушка, мы никогда не едим на улице, мама не разрешает, – смиренно говорю я.
Я частично соврала. Мы иногда уговаривали маму купить засахаренные орехи, но пакетик брали с собой. Но сейчас мне, конечно, было жалко истратить 20 копеек на орехи. Ведь новая книга была для меня сюрпризом, хоть и не всегда приятным. Но даже из непонравившейся книги я тоже что-то для себя извлекала, хотя бы возражения, которые выливались потом в определенные понятия.
Морачевский каждый раз все дольше и откровеннее беседовал со мной. Уж он рассказывал мне, что состоит в обществе толстовцев-вегетарианцев, где председатель Чертков – тот самый В. Г. Чертков, друг Л. Н. Толстого.
– Несмотря на разницу лет, мы с ним друзья и даже на «ты».
Мне очень хочется задать вопрос о Черткове, но при раскрытом рте это исключено. Дальше он рассказывает, что после революции многие члены общества с ним во главе хотели расширить программу общества, но Чертков твердо придерживается устава и политикой заниматься не хочет. Пользуюсь минутным перерывом, и задаю вопрос:
– А какая партия вам ближе всех?
– Конечно, анархисты.
Он подносит к моему рту сверло бормашины, ставит ногу на педаль (тогда мотор заменяла нога) и начинает говорить о преимуществах партии анархистов. Я ненавижу бормашину и то чувство, которое она во мне возбуждает, когда сверлит зуб, и, конечно, мне не до анархистов. Наконец он снимает ногу с педали.
– Больше я сверлить не буду.
– А об анархистах придется повторить, – со вздохом говорю я.
Морачевский скрещивает руки на груди и увлеченно говорит, но все это мне кажется как-то абстрактно, то есть я не могу себе представить, чего же хотят анархисты. К тому же за дверью в приемной мне слышится какое-то движение. Я представляю себе нетерпение ожидающих, и у меня невольно вырывается:
– А вам не кажется, что ваши пациенты или разбегутся, или устроят вам скандал?
Но тут же мне становится стыдно за мою невежливость, и я тихо говорю:
– Простите, пожалуйста!
Лицо Морачевского вдруг расплывается в улыбке.
– Вы удивительно непосредственны. Ну хорошо, отложим наш разговор об анархистах до следующего раза.
Когда я вышла в приемную, на больших стенных часах было без четверти пять. «Успею купить «Чтеца-декламатора» и не опоздаю к обеду». Пожилая горничная пытается мне помочь одеться, но я со словами «спасибо, я сама» быстро накидываю свою черную плюшевую шубку, надеваю черную, под котик, шапочку и бегом по лестнице, бегом по Брюсовскому на Тверскую.
На другой день Морачевский назначил мне в 11, и я поднялась рано, чтобы полюбоваться утренней Москвой. <…>
Что меня удивляет, это то, что в своих хождениях по книжным магазинам не наткнулась я на Ахматову, Блока, Гумилева, Есенина. Очевидно, на них был большой спрос, а продавцы, видя мою необразованность, подсовывали мне залежалый товар, да и мои магазины были только на части Тверской и на Никитской, в другие я не ходила. Однако на томик Марины Цветаевой я наткнулась и была в восторге от ее стихов, но денег у меня не было, а продавец оказался придирчивый. Не дав мне прочесть и половины, он спросил:
– Вы, барышня, берете эту книгу?
Я, конечно, стушевалась, и пришлось уйти. Зато, идя по Тверской, вспоминала ее стихи про Тверскую и ее любовь к сестре Асе. «Кто для Аси нужнее Марины? Милой Асеньки кто мне милей?»
На другой день я шла к Морачевскому с каким-то беспокойным чувством. Мне стыдно было за мою резкость. Но Морачевский встретил меня как ни в чем не бывало и то шутил, то рассуждал по-прежнему. Обычно он назначал мне между двумя и шестью часами вечера или утром до 12 дня. Так просила мама – ей не хотелось, чтобы я ходила вечером по улицам.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?