Текст книги "Ровесницы трудного века: Страницы семейной хроники"
Автор книги: Ольга Лодыженская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
В начале августа я получила письмо от Ляли Скрябиной.
«Дорогая моя Леличка. Мне тяжело, что до сих пор я не объяснила своего поведения. Не знаю, получишь ли ты это письмо, так как не знаю, где ты проводишь это лето, но все-таки решила тебе написать. Первая мысль, которая меня страшно пугает, – это что ты считаешь меня неискренней… Леличка, этого я боюсь, так как не заслуживаю такого обвинения. Ты мне этого не говорила, но мне эта мысль пришла в голову, и я не могу от нее отделаться. Уверяю тебя, милая, что наши мечты были для меня счастьем. Я безгранично верила в них, я жила ими… Что же объясняет перемену? Леля, как ни горько, но должна сознаться, что я сама в себе ошибалась (боюсь, как бы Леличкино личико не озарилось кривой презрительной усмешкой!). Леличка, я считала себя серьезнее, чем я есть, я никогда не думала, что я такая эгоистка. А теперь уверилась, что я увлекающаяся, несерьезная! Мои увлечения бывают искренни, я совсем отдаюсь им, но… ведь это увлечения! Вот так же я увлеклась нашей общей целью, но увлеклась сильнее обычного. Сейчас, Леличка, когда увлечение прошло, я сознаю, что никогда не была бы так счастлива, как если бы исполнились наши мечты. Ведь музыке я не изменю, а остальное мне тоже страшно дорого, но, видишь ли, дорогая, милая, я увидела, что я много, много должна отдавать себя своим чувствам, что я не могу жить исключительно другими. Вот это то, что отделяет меня от тебя. Ты, Леличка, исключительный человек, ты можешь совсем себя забыть, а я, я не могу даже справиться с собой! Ты вся отдаешься своей цели, а я часто мечтаю и о другом, и мечты эти эгоистичны. Милая, дорогая, я знаю, что ты считала меня лучшей, чем я есть, мне бесконечно тяжело, что будешь осуждать меня, но ведь это справедливо! Может быть, моя жизнь так сложилась, что не дала окрепнуть моим хорошим стремлениям, подумай, ведь я до сих пор ни одного шага не сделала самостоятельно! Но главная причина тут, конечно, мой характер. Я знаю, что не смогу жить постоянно однообразной, монотонной жизнью, хотя бы даже сознавая, что это приносит пользу другим. Я часто, часто мечтаю об удовлетворении художественных потребностей (если можно так выразиться), я мечтаю о путешествии, о чем-то еще красивом, неясном… Видишь, эгоизм. Но сколько я могу, я, конечно, буду всю жизнь стараться хоть что-нибудь сделать для других. А теперь, Леличка, извини меня, дорогая, уверяю тебя, что всегда была совершенно искренна с тобой. Мне было бы страшно приятно получить от тебя весточку, знать, что ты простила, ведь мне самой тяжело сознавать себя такой. Целую крепко. Твоя Ляля. Мне легче стало после этого письма, совесть очистилась. Прости за бумагу. Останешься ли в институте? Леличка, неужели ты меня презираешь? Если ты еще не совсем потеряла ко мне доверие, то верь, что никаких плохих целей у меня не было, когда я показывала твои письма И. Давыдовой (да и какие могут быть цели!), я это сделала машинально.
1 августа. Москва. Малая Дмитровка, д. 29, кв. 19».
Ляля думала, что я буду презирать ее после этого письма, после ее отказа от нашей цели. А мне, наоборот, показалась она очень цельной в своей искренности. В этом году она кончает институт, наверняка поступит в консерваторию, а тут, видно, появились какие-то личные моменты, которые она называет «эгоизмом». И почему мои друзья считают меня какой-то особой личностью? А я самой себе кажусь тургеневским Рудиным. Сижу сейчас на мели, даже неизвестно, что дальше будет со средним образованием. Настоящий человек и в моих условиях нашел бы для себя поле деятельности. Кстати, о Рудине: его презирают, его имя стало нарицательным, а ведь он погиб на баррикадах. В этом у Тургенева мне казалась неувязка. <…>
Вот уж скоро лето кончится. Таша уедет в институт, а обо мне мама говорит, что в институт меня не повезет, но что дальше я буду делать, непонятно. Она говорит, что все будет зависеть от моего здоровья.
Чувствую я пока себя прилично. Недавно мама приглашала ко мне доктора Тяжелова. Это наш земский врач. Очень опытный и пользуется любовью пациентов. Вообще, земским врачам мама верила больше, чем московским знаменитостям.
– Он сказал все то же, что Россолимо, – говорила после его отъезда мама, – и подтвердил мое решение не везти тебя в институт, а то иногда посмотрю на тебя, вроде ты гораздо лучше стала, чем была весной, думаю, может, не надо тебя с ученья снимать, но Тяжелову я безусловно верю.
Уход няниТаша уехала. Однажды мама, возвратившись с почты, подала няне два письма. Одно обыкновенное, а относительно второго мама предположила, что «это, очевидно, казенная бумага». Мне стало как-то не по себе, с тревогой смотрела я, как няня принялась сначала за простое письмо.
– По почерку вижу, что от Мити, – сказала она, разрезая головной шпилькой конверт.
У няни было два младших брата. Один, Митя, жил в Москве, он был квалифицированный рабочий, печатник. Он иногда приезжал к няне. <…> Второго звала няня Васей и говорила, что он «придурковатый». Он постоянно жил в деревне Ерхово, в Тульской губернии, в доме, оставшемся всем троим после родителей. С Васей жили дальние родственники и присматривали за ним.
Лицо няни, читавшей письмо, осталось грустным.
– Вася умер, – сказала она, – Митя пишет, что он послал в Чернь, в уездную управу прошение, чтобы дом перевели на мое имя: он отказывается от него в мою пользу.
– А бумага, наверно, из Черни: вас вызывают для введения в наследство, – предположила мама.
Няня вздохнула, прочла бумагу и грустно сказала:
– Так и есть, придется ехать.
У меня защемило сердце.
– Как же ты одна в такое далекое путешествие отправишься?
– Что верно, то верно, путешественница из меня плохая. Может, совсем туда на жительство отправиться, в свой дом?..
Няня сказала неуверенно и мельком взглянула на маму. Мама молчала. Я чувствовала, что няня ждет маминых просьб и отговоров, всем своим сердцем я понимала, что няне нелегко уехать от нас, но почему же мама молчала? Я встала и прошла в детскую: так мы продолжали называть нашу с Ташей комнату. Села на зеленое кресло у окна. Нет, нет, они договорятся, мама не сможет допустить, чтобы няня уехала. Да это вообще невообразимо: жить без няни! Но почему же она молчала? Вот сейчас няня уйдет на кухню, и я пойду к маме и спрошу ее – при няне мне спрашивать стыдно, стыдно за маму. Но мама сама вошла.
– Леля, ты не знаешь, где книжка Полевого «Корень зла»? – Голос спокойный, как будто ничего не случилось, но глаза как-то зорко вглядываются в меня.
– Мама, неужели ты хочешь, чтобы няня уехала совсем, почему ты молчишь и не отговариваешь ее?
– Видишь ли, я знала, что тебя это волнует, давай говорить спокойно, выслушай меня. Нельзя думать только о себе. Няня всю жизнь жила у чужих людей. Наконец ей представляется возможность в собственном доме быть самой хозяйкой. Там живут чужие люди. Они завели свои порядки. Именно сейчас, когда дом официально переходит на нянино имя, она должна там быть. Если она войдет в наследство, а вернется к нам и жить там не будет, то тогда, когда болезнь и старость заставят ее вернуться к себе в дом, она придет туда как бы из милости и нужно будет судиться и просуживать большие деньги, чтобы выселить тех людей.
Мамины слова падали на меня как камни, я ощущала их тяжесть, и вместе с тем было чувство, что в чем-то она права.
– Мне только странно, как быстро ты все это поняла и сразу все решила, – с трудом проговорила я, совершенно ошеломленная.
– Потому что я знаю жизнь лучше тебя, знаю наши суды. Помнишь дело с векселем? Я должна была дать тысячу, чтобы скостить четыре тысячи, таким образом, выиграла три тысячи, и это еще мне повезло.
Мама что-то еще говорила, но я уже слушать не могла. И так началось мое первое неутешное горе. К вечеру у меня повысилась температура, на другой день с утра была повышенная, и мама уложила меня в постель.
Днем няня поехала в Москву, в банк, перевести свои деньги, лежащие на книжке, в чернский банк. Мама не отходила от меня, она пыталась как-то развлечь меня и утешить, но разговаривать мне не хотелось.
– Ты не думай, няне хорошо будет: у нее есть деньги, она разведет хозяйство – она любит хозяйничать, – говорила мама.
А я с горечью думала: «В настоящий момент я мучаюсь не за няню, а за себя: как я без нее жить буду?» Вернувшись из города, няня хлопотала, укладывалась, несколько раз звала маму, чтобы показать, где у нее что в кладовке лежит. Но мама просила все передать Даше.
Отъезд был назначен на завтра. И только поздно вечером, когда мама ушла в свою спальню, няня пришла ко мне. Этот момент запомнился мне на всю жизнь. Она встала на колени перед моей кроватью и обняла меня. Столько любви и нежности было в ее всегда замкнутом, строгом лице. Слезы катились по щекам. Вот тут я поняла, что страдаю и за нее, и собрала всю свою силу воли, чтобы не заплакать с криком и воплем, как плакала когда-то на ее коленях в детстве.
– Никогда больше не увижу тебя и Ташеньку, и не простилась даже с ней, – шептала няня.
– Увидимся, нянечка дорогая, и поживем еще вместе, – отвечала я.
– Вот тебе на память. – Няня встала, взяла с комода и подала мне коробочку мармелада, перевязанную розовой ленточкой. – Хотелось что-то купить тебе, и не знала что. Да, Леля, я слышала, как ты просила маму проводить меня, – не надо, прошу тебя. Я решила, и мы уже с Яковом договорились, что мы завтра поедем в четыре часа утра. С пятичасовым поездом мне самое удобное будет поехать, по крайней мере, пораньше на Курский вокзал попаду.
– Хорошо, не беспокойся, – сказала я и решила: к четырем приду в кухню одетая и никакая сила не остановит меня. Приду и провожу няню.
Няня ушла. Спать я, конечно, не могла. Тоска давила сердце, а перед глазами проплывали картины детства, все сплошь связанные с няней. Я слышала, как в тишине пробили часы в столовой двенадцать, потом два. «Как пробьет три, начну потихоньку вставать, лампу зажигать не буду, хоть полчасика с няней посижу», – и опять горько расплакалась от мысли, что это в последний раз. И вдруг совершенно неожиданно заснула.
Когда проснулась, у меня было такое чувство, что я спала не больше десяти минут, но я все же вскочила, нашарила на лежанке спички и прокралась в столовую. И – глазам своим не поверила: на часах ровно пять. Все пропало. Я готова была избить себя. Сунула ноги в шлепанцы, накинула, не застегивая, платье и направилась на кухню.
– Кто это? – вскрикнула Даша, как только я открыла дверь. – Ведь я не советовала, а она ни в какую.
Вяло я передала мамину версию. Даша помолчала, выражение лица ее мне было не видно, и сказала:
– Что съездить туда надо было, я понимаю, а что надо уехать насовсем, не понимаю; может, я плохо разбираюсь. Пожалуй, встану – скоро Яков, наверно, вернется, самовар, что ли, поставлю.
Даша встала, засветила лампочку и начала разжигать самовар. В кухне тепло, даже душно, а на улице, видно, прохладно, вон стекла в окнах запотели. Послышался шум колес. Потом какая-то возня у конюшни, и в кухню вошел Яков. Он не удивился, что я, полуодетая, сижу на Дашиной постели.
– Проводили Ульяну Матвеевну, – со вздохом сказал он. – Отсюда-то она как барыня поехала, усадил ее хорошо, а вот как в Москве будет чичкаться со своими шестью местами, не знаю. Говорит, носильщика возьмет. Ведь здесь на кухне она боевая и быстрая, как командир, а на народе больно робка.
Я почувствовала, что опять сейчас заплачу, и ушла к себе в спальню.
От этих дней моего первого настоящего горя у меня осталась в памяти какая-то холодная безысходность. Помню, меня все время знобило. Мама принесла мне свою клетчатую шотландскую шаль, я все время куталась в нее и непрерывно сдерживала слезы.
Эта шаль вообще связывается у меня с тяжелыми переживаниями и трудными временами. Кутались в нее, болея испанкой и тифом. Мама ходила в ней на рынок продавать вещи. Доносили ее до дыр, и, когда в благополучное время мама заметила, что пора бы ее выкинуть, всем троим стало жалко, так грела она нас и выручала. Она была очень теплая и мягкая, и расцветка тоже мягкая: крупные синие, темно-красные и голубые клетки.
Из детской я почти не выходила. Или лежала, или сидела в зеленом кресле. На другой день мама куда-то уезжала, а потом послала Якова на лошади за «заменой» – так выразилась Даша. Она все время приходила ко мне и сообщала, что творится на кухне. От нее я узнала, что приехала женщина с грудным ребенком. Мне тут же пришла в голову мысль, что это Серегина теория: обязательно брать в прислуги семейных людей, чтобы «ценили» место – с ребенком не так-то легко перейти на другое. Наверно, приглядели ее заранее. Уж очень быстро приехала.
Через день Даша сообщила, что «новая» готовить совсем не умеет, что Яков ругается: «Щи тряпками воняют». Есть мне как-то совсем не хотелось, но мама тоже сказала:
– Обед сегодня невкусный.
Через несколько дней «новую» Яков отвез обратно. Я так и не видела ее лица. Даша очень старалась готовить.
– Вот дура я, – говорила она, – не училась у няни, в голову не приходило, но уж зато котлеты я по-няниному сделаю: она в каждую котлетку небольшой кусочек русского масла клала, вот они такие пышные и получались.
Убирать комнаты я взяла на себя. Даша с мамой решили взять в помощь ее сестру Настю. Со дня на день откладывали Дашину поездку в деревню за сестрой. Дел оказывалась куча: нужно было убирать огород, сколько времени отнимала ежедневная возня с молоком, сбивание масла. По вечерам недосчитывались цыплят, яиц снимали гораздо меньше, чем при няне, – в общем, все шло кувырком.
– Как няня все успевала? – часто повторяла мама.
И вдруг неожиданно появился Колесников. Он приехал довольный: комиссия дала ему отсрочку от военной службы для лечения на шесть месяцев.
– А там, глядишь, и война кончится, – весело говорил он.
По тому, как вспыхнули Дашины глаза, стало ясно, что все ее насмешки и капризы напускные. Он приехал за ней, сначала они должны поехать к Дашиной матери, а потом в семью Николая, в Заволжье.
Счастливая Даша дала нам обещание прислать свою сестру Настю. Она бывала у нас раньше.
И вот мы остались с одним Яковом. Мама сейчас же занялась поиском прислуги. И начался калейдоскоп. Одним не нравилось слишком много работы, и они быстро уходили сами, другие не нравились маме, и она увольняла их. Сестра Даши не ехала. Постоянным был Яков и временной – бобылка Наталья из Косьмова.
Однажды мама собиралась в очередной поиск. Вдруг зазвенели ямщицкие колокольчики, перед крыльцом остановилась коляска, и из нее вылез Сергей Федорович. При виде его вся ненависть моя вскипела, но меня поразило, что и мама встретила его как-то холодно. Она не отменила свою поездку и сказала, что скоро вернется.
Серега был в хорошем настроении, прохаживался по столовой, напевая, и вдруг его взгляд остановился на мне.
– А ты все хорошеешь, – сказал он, и глаза его приняли какое-то отвратительное, масленое выражение. Он добавил:
– И фигурка у тебя яйцевидные формы принимает.
Я быстро вышла в сени и открыла дверь в кухню. Там пусто, очевидно, Наталья на чердаке вешает белье. Она встретила меня приветливо:
– Чай, скучаешь без Ульяны Матвеевны-то, а с чего это она вздумала уехать?
– Разве вы не знаете? – стараясь говорить спокойно, спросила я. И медленно, сдерживая невольное дрожание в голосе, начала подробнее рассказывать о нянином доме, о братьях. <…>
Я проводила Наталью до выхода из усадьбы в поле. Домой возвращаться не хотелось, я повернула налево и пошла полем, по рву, отгораживающему усадьбу. Со дня отъезда няни я не выходила на улицу. А день хоть и осенний, но очень хороший.
Есть в осени первоначальной
Короткая, но дивная пора.
Весь день стоит как бы хрустальный,
И лучезарны вечера…
вспомнился мне любимый Тютчев. Именно хрустальность чувствовалась в голубом небе, в воздухе, в зацветших разнообразными и грустными красками осени деревьях.
Я дошла до угла рва и повернула опять на усадьбу. Здесь густой ельник, сюда няня ходила за рыжиками. Как она их вкусно приготовляла, маринованные и соленые! Для солки она употребляла сырые грибы, сначала мыла их, а потом тщательно протирала каждый гриб чистой тряпочкой.
– Как ты много грибов набираешь, – бывало, позавидуем мы с Ташей. – Нам вдвоем столько не набрать!
– А это мое любимое дело, мой отдых, – с улыбкой отвечала няня. – Ведь раньше я, бывало, с вами гуляла, а теперь вы без меня уж давно обходитесь, вот и гуляю за грибами да за орехами.
– У тебя все отдых да любимое дело, – удивлялась я. – И цыплята, и огород, и шитье, а готовка тоже отдых?
– Нет, готовка, конечно, не отдых, но, по правде сказать, я люблю что-нибудь такое интересное.
Из ельника очень хорошо пахнет, я вхожу в него. Ведь, собственно говоря, осень в природе я ощущаю первый раз в жизни. С какой бы радостью, наверно, я присматривалась ко всему, если бы не эта тоска по няне. А сейчас ничто не мило. Подумать только, один человек уехал, и все ненужно и неинтересно! Какова же власть этого человека над окружающими!
Так думалось мне в семнадцать лет, сидя на пеньке в густом отяковском ельнике.
И вот прошло очень много времени. Очень много людей встречала я в своей жизни и скажу теперь: да, власть и обаяние человека неизмеримы, но человека, с достоинством носящего это гордое имя. Уж я не говорю о талантах и гениях, которые оставляют людям в наследство крупные полотна, бессмертные книги, достижения и изобретения, переворачивающие науку и технику, красоту и радость всевозможных видов искусства. Нет, речь не о них, речь о простых и, возможно, даже многим незаметных людях. Как часто в коллективе или семье все характеры очень разные, все смотрят в противоположные стороны, и есть один человек, который является истинной душой этого коллектива или семьи. Его любовь к делу и к людям умеет объединить всех разных в одно целое. Умеет сгладить острые углы, умеет заставить самих бороться с препятствиями. И когда этот человек уходит, коллектив теряет свою мощь, а семья распадается. Я знала малограмотных женщин, дети которых, став учеными, не выходили из-под влияния своих матерей – влияния не диктаторского и тяжелого, а духовного, гуманного. И счастлива та семья, где есть такой человек, так как не всякая, даже и самая любящая, мать умеет быть центром своей семьи и умеет объединять в одно целое самые разные характеры. И как грустно, что мало любят и ценят таких людей.
Но тогда, в ельнике, я думала только о няне. Я сама не знала, как много места в моей жизни занимала она. «Но надо идти домой, – подумала я, – разгуливать некогда, ждут дела».
Я вышла к орешнику. В этом году орехов очень мало. У няни всегда были запасы орехов. За орешником наша банька. Даже такое дело, как топка бани, не проходило мимо нее. Она распоряжалась, когда затопить, мыла нас, а когда мы уже стали отказываться от ее услуг, обязательно приходила «потереть спину». Вон Яков косит траву для скотины перед банькой, рядом стоит большая круглая плетеная корзинка, он носит в ней на спине траву. Значит, мама вернулась.
Мама встретила меня обеспокоенная:
– Где ты пропадала?
– Так, прошлась немного – давно не выходила.
– Ты Якова видела?
– Да.
– Скажи ему, пожалуйста, чтобы отвез Сергея Федоровича на станцию, можно в шарабанчике.
Я сняла с гвоздя висящую на стене у мраморного столика корзиночку для орехов и отправилась к орешнику. Пока не уедут, не вернусь домой.
Больше мы Сергея Федоровича не видели.
Письма. СобытияУже три недели прошло с отъезда няни, а письма все нет. На почту мама ездит часто и привозит мне много посланий от институток.
– Прямо засыпали тебя письмами, сколько у тебя друзей, и почерка все разные.
Пишут буквально все из бывшего моего класса и некоторые из нового.
Ирина Высоцкая прислала интересное письмо. Оно начиналось так: «Тебе пишет весь педагогический класс в моем лице. Так как я одна представляю весь класс».
Оригинально: никто не пожелал из выпускниц остаться в педагогическом классе, и она одна живет в комнате, рассчитанной на двадцать человек, к ней одной ходят преподаватели и занимаются с ней. Письмо веселое и бодрое, и предупреждение: «Береги свое здоровье, не переутомляйся чтением философских книг».
Между прочим, эти фразы попадаются во всех письмах. Интересно, что там за слухи пустили о моей болезни? Ирина еще пишет, что Тина Жардецкая недавно кончила краткосрочные курсы медицинских сестер и уехала на фронт. Вера Куртенэр пишет, что весной у Вити открылся туберкулез, вся семья переехала с ним в Новороссийск, он поправился и сейчас уже воюет. «А мы стали жителями Новороссийска».
Вот, наконец, письмо от няни – как набросилась я на эти трогательные каракули! Няня описывала свое путешествие: оно оказалось очень трудным, на транспорте уже началась разруха. В результате из шести месту нее украли два, швейную машинку и сундучок с книгами. «Все мои книги пропали, лучше бы украли что-нибудь из барахла!» – горестно писала няня. Мне так ясно представилась нянина робкая фигура, удрученная пропажей, что я опять залилась слезами. Чем еще я могла ответить на это!
– Мама, давай пошлем ей книг.
– Что ты, они наверняка не дойдут, да и посылки сейчас принимают с ограничением, которые не на фронт, конечно.
Я взяла нянино письмо и пошла в детскую. Открыла свой ящик комода и посмотрела на коробку с мармеладом, которую мне няня подарила перед отъездом. Эта коробка стала для меня священной реликвией, я не могла съесть ни одной конфетки. Конечно, опять слезы. Стала перечитывать письмо: «Встретили меня радушно, люди со мной живут хорошие. Машинку швейную обещают мне купить в Черни, а то и в Тулу съездят. А вот без книг зимой поскучаю, а сейчас скучать некогда».
Да, дело няня всегда себе найдет, и любящих ее людей тоже. В комнату вошла мама.
– Будешь писать няне, оставь мне страничку, я тоже напишу.
Я села за письменный стол. И, как всегда, письмо вымученное. Интересно, что пишет мама. Но я думаю, няня своим добрым сердцем поймет мои неуклюжие слова, поймет, как мне тяжко. Мама написала, что мы очень огорчены ее пропажей, но что мы надеемся, что, когда няня отдохнет, «оглядится» (мамино любимое выражение) и наладит свое хозяйство, может, у нее явится желание вернуться к нам. Мы все были бы очень рады. «Можно списаться, и мы встретили бы вас в Москве», – закончила мама.
От этих строк на меня сразу повеяло надеждой. Человеку во всех возрастах свойственно хвататься за соломинку. Только в зрелом и старом возрасте он чувствует ее непрочность, хотя и держится за нее, а в молодости она кажется надежной опорой. На другой день мама отвезла письмо на почту и с нетерпением стала ждать ответа.
Настроение сразу изменилось. С удовольствием взялась за книги, делала выписки и письменно вступала в полемику с классиками-философами. Хотя многое не понимала и объясняла по-своему, так что, в сущности, получалась полемика с собственной персоной. По дому тоже было много дела. Прислуги приходили и уходили, а полуразрушенное хозяйство оставалось и разрушалось еще больше.
Я стала читать газеты. Шли заседания Государственной думы, и речи некоторых ораторов мне нравились, казались справедливыми и смелыми. Одних лишали права присутствовать на заседаниях за высказывания, других арестовывали. Цензура не пропускала многое, и газеты стали выходить с белыми полосами, так что был виден размер недозволенной речи. Чувствовалось, что атмосфера накалялась.
От Таши приходили грустные письма: в институте был форменный голод. Мама пекла пирожки и возила ей. Теперь это разрешалось. Раз Таша написала, что одной ее однокласснице Мусе Фокиной привезли буханку черного хлеба. Классухи пожимали плечами и ехидничали, а девочки завидовали. Таша обижалась на меня, что я не пишу, но институтская цензура отбивала у меня желание писать.
И вот наконец Таша приехала домой, и мы останемся с ней наедине.
– Как же это так получилось? – говорила она. – Я никогда не могла себе представить Отяково без няни! Как пусто без нее!
– Сейчас хоть надежда какая-то появилась, – отвечаю я, – а представляешь, как здесь было первое время! <…>
Таша помолчала и потом с грустью сказала:
– Когда я, уезжая отсюда в августе, чмокнула, как всегда, няню в щеку, я не думала, что больше не увижу ее.
– Увидишь, – утешаю я ее.
Таша молчит: неужели ей мои надежды кажутся соломинкой?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?