Автор книги: Освальд Шпенглер
Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 47 страниц)
Вот в этом-то я теперь и усматриваю последнюю великую задачу западной философии, единственную, которая оставлена напоследок старческой мудрости фаустовской культуры и которая представляется предопределенной ей тысячелетним развитием нашей душевности. Никакая культура не свободна избирать путь и стать своего мышления; однако здесь культура впервые может предвидеть, какой именно путь избрала за нее судьба.
Мне представляется чисто западный способ исследовать историю в высшем смысле этого слова, прежде никогда еще не встречавшийся и остававшийся неизбежно чуждым античной и всякой другой душе. Всеобъемлющая физиономика всего бытия, морфология становления всего человечества, которое продвигается на своем пути к высшим и последним идеям; задача проникнуть в мироощущение не только своей собственной, но и всех душ, в которых до сих пор вообще заявляли о себе великие возможности и выражением которых в картине действительности являются отдельные культуры. Этот философский взгляд, правом на который наделяют нас, и только нас, аналитическая математика, контрапунктированная музыка, перспективная живопись, предполагает, выходя далеко за пределы задатков систематизатора, взор художника, причем такого, который ощущает, как чувственный и осязаемый мир вокруг него полностью растворяется в глубокой бесконечности таинственных отношений. Так чувствовал Данте, так чувствовал и Гёте. Цель в том, чтобы выделить тысячелетие как единство, как личность из сплетения событий в мире и постичь его в его заветнейших душевных условиях. Созерцать и понимать великие, исполненные судьбы черты на лике культуры как человеческого индивидуума высшего порядка подобно тому, как мы проникаем в черты портрета кисти Рембрандта или бюста Цезаря – в этом и заключается новое искусство. Уже совершались попытки узнать, как выглядит культура в поэте, в пророке, в мыслителе, в завоевателе, однако погрузиться в античную, египетскую, арабскую душу вообще, чтобы сопережить ее с целостным ее выражением в типичных людях и положениях, в религии и государстве, стиле и тенденции, мышлении и нравах, – вот новый вид «жизненного опыта». Всякая эпоха, всякий великий образ, всякое божество, города, языки, нации, искусства – все, что было здесь испокон веков и будет еще, – представляет собой физиономическую черту высочайшей символики, которую знаток людей должен истолковывать в совершенно новом смысле этого слова. Поэмы и битвы, празднества Исиды и Кибелы и католические мессы, доменные печи и гладиаторские бои, дервиши и дарвинисты, железные дороги и римские дороги, «прогресс» и нирвана, газеты, массы рабов, деньги, машины – все это в равной степени знаки и символы в мировой картине прошедшего, которое неспроста хранит в себе душа. «Все преходящее – только подобье». Здесь скрыты решения и перспективы, о которых никто пока что даже не догадывался. Проясняются смутные вопросы, лежащие в основе глубочайших из всех человеческих прачувств, всякого страха и всякого томления, вопросы, которые желание понять переоблачает в проблему времени, необходимости, пространства, любви, смерти, первопричин. Существует колоссальная музыка сфер, которая желает быть услышанной и которую услышат некоторые из наиболее глубоких наших умов. Физиономика мировых событий станет последней фаустовской философией.
Глава третья. Макрокосм
I. Символика картины мира и проблема пространства
1Таким образом, идея физиономической по характеру всемирной истории расширяется до идеи всеохватной символики. Историческое исследование в том смысле, который требуется от него здесь, должно лишь проверить картину некогда живого, ныне же оставшегося в прошлом, и установить его внутреннюю форму и логику. Идея судьбы – вот последнее, до чего оно может добраться. Между тем такое изыскание, каким бы новым и широким по охвату оно ни оказалось в указанном здесь направлении, может быть лишь фрагментом и основанием еще более всеохватного рассмотрения. Бок о бок с ним находится естествознание, столь же фрагментарное и ограниченное в круге своих каузальных отношений. Однако ни трагическое, ни техническое «движение» (если можно так выразиться, чтобы отличить глубинные основания пережитого и познанного) не исчерпывают самого́ живого. Мы переживаем и познаем, пока бодрствуем, однако мы живем также и тогда, когда наши ум и чувства спят. Пускай даже ночь смежит все глаза, кровь не засыпает. Мы движимы в подвижном – так, прибегая к термину из естествознания, мы пытаемся сделать наглядным несказанное, внутренней несомненностью которого обладаем в часы самоуглубленности; однако бодрствующему существу «здесь» и «там» представляются неслиянной двоицей. Всякое собственное движение обладает выражением, всякое чужое производит впечатление, так что все, что мы сознаем, в каком бы то ни было образе, как то: душа и мир, жизнь и действительность, история и природа, закон, чувство, судьба, Бог, будущее и прошлое, настоящее и вечность, – обладает для нас еще и глубочайшим смыслом, и единственное и наиболее внешнее средство уловить это неуловимое заложено в той разновидности метафизики, для которой все, чем бы оно ни было, обладает значением символа.
Символы – это чувственные знаки, последние, неделимые и в первую очередь невольные впечатления, несущие определенное значение. Символ – это черта действительности, с непосредственной внутренней несомненностью обозначающая для человека с пробужденными чувствами нечто такое, что не может быть сообщено средствами рассудка. Дорический, раннеарабский, раннероманский орнамент, вид крестьянского дома, картины семейства и общения, костюмов и культовых действий, но также и лицо, походка и осанка человека, целых сословий и народов, виды языков и формы поселений всех людей и животных, а сверх того – вообще весь немой язык природы с ее лесами, пастбищами, стадами, облаками, звездами, с лунными ночами и грозами, расцветом и увяданием, далью и близью – все это символическое впечатление, производимое космическим на нас, бодрствующих, и в часы самоуглубленности мы вполне понимаем этот язык. С другой же стороны, это есть ощущение однородного понимания, которое выделяет из человечества как целого и сплачивает воедино семьи, сословия и племена, а в конечном счете – целые культуры.
Так что речь здесь будет идти не о том, что́ «есть» мир, но что означает он для живого существа, которое окружает. С пробуждением для нас происходит некий разрыв между «здесь» и «там». «Здесь» мы живем, а «там» переживаем, первое как близкое, а второе как чужое. Это раздвоенность между душой и миром как полюсами действительности, и во втором бывают не только сопротивления, которые мы каузально воспринимаем как вещи и свойства, а также движения, в которых мы ощущаем действие существ, numina «точно таких же, как мы сами», но еще и нечто такое, что сразу же раздвоенность снимает. Действительность (мир по отношению к душе) – это есть для всякого отдельного существа проекция направленного в область протяженного; она представляет собой собственное, отражающееся в чужом, она означает его само. Посредством столь же творческого, сколь бессознательного акта (это не «я» воплощаю возможное, но «оно» само воплощается через меня) между живым «здесь» и «там» оказывается наведен мост символа; внезапно и с полнейшей необходимостью из совокупности чувственных и припоминаемых элементов возникает мир «как таковой», который мы постигаем: для всякого отдельного существа – «его» собственный.
По этой причине миров столько, сколько имеется бодрствующих существ и живущих в прочувствованном созвучии групп существ, и в существовании каждого из них якобы единственный, самостоятельный и вечный мир (который, как считает каждый, он разделяет с прочими) является всегда новым, однократным и никогда не повторяющимся переживанием.
Ряд уровней сознания ведет от наиболее изначального смутно-детского созерцания, в котором еще нет никакого отчетливого мира для одной души и нет еще никакой сознающей себя души посреди мира, к высшим видам одухотворенных состояний, на которые способны только люди вполне зрелых цивилизаций. Это нарастание есть в то же самое время развитие символики от содержания значения всех вещей к появлению отдельных и определенных знаков. Не только тогда, когда я как ребенок, грезящий или художник воспринимаю мир полным неясных смыслов; не только тогда, когда я бодрствую, однако не постигаю мира с напряженным вниманием мыслящего и деятельного человека (состояние, которое даже в сознании мыслителя и человека действия господствует куда реже, чем полагают), но и вообще всюду и всегда, поскольку вообще может идти речь о бодрствующей жизни вообще, я сообщаю тому, что вне меня, полное собственное содержание, начиная с полусновидческих впечатлений погруженности в мир и вплоть до косного мира каузальных законов и чисел, который наваливается на тот, первый, и связывает его. Однако даже в самом царстве чистых чисел нет недостатка в символическом, и как раз из него происходят знаки, с которыми глубокомысленное мышление связывает невыразимый смысл: треугольник, круг, семерка, дюжина.
Такова идея макрокосма, действительности как совокупности всех символов по отношению к одной душе. Ничто не исключено из этого свойства значимого. Все сущее является также и символом. Начиная с телесных явлений – лица, облика, осанки отдельного существа, – сословий, народов, о чем было известно всегда, и вплоть до якобы вечных и всеобщезначимых форм познания математики и физики все говорит о сущности определенной, и никакой иной, души.
Однако на большем или меньшем родстве отдельных миров друг с другом, поскольку они переживаются людьми одной культуры или душевной общности, основывается бо́льшая или меньшая доступность для передачи всего увиденного, воспринятого, познанного, т. е. сформированного в стиле собственного бытия, с помощью средств выражения языка, искусства и религии, с помощью словесных звучаний, формул, знаков, которые в свою очередь являются символами. Здесь тут же обнаруживается непреодолимое препятствие для того, чтобы действительно что-то сообщить иному существу или в самом деле понять его жизненные проявления. Степень родства миров форм с той и другой стороны является решающим обстоятельством в отношении того, когда понимание переходит в самообман. Вне всякого сомнения, мы можем лишь с очень большой неполнотой понять индийскую и египетскую душу, которые открываются в соответствующих людях, нравах, божествах, прасловах, идеях, зданиях, поступках. Грекам, в силу того что они были аисторичны, также было отказано в хотя бы слабейшем представлении о сущности чуждой душевности. Мы видим, с какой наивностью они отыскивали в богах и культурах всех иных народов свои собственные представления. Однако переводя бытующими у нас оборотами такие понятия чужих философов, как ρχ, «атман», «дао», также и мы подменяем чужое душевное выражение своим собственным мироощущением, из которого ведь и происходит значение наших слов. Черты древнеегипетских и китайских портретов мы также истолковываем на основании западного жизненного опыта. В обоих случаях мы обманываемся. То, что шедевры искусства древних культур все еще живы для нас (а значит, «бессмертны»), также принадлежит к кругу этого «воображения» в буквальном смысле, которое может сохраняться лишь через единодушие в превратном толковании. На этом основывается, например, воздействие, оказанное на искусство Возрождения группой Лаокоона или на французскую драму эпохи классицизма – трагедиями Сенеки.
2Символы, как нечто осуществленное, принадлежат к области протяженного. Они ставшие, а не становящиеся (даже тогда, когда они обозначают становление), а тем самым жестко очерчены и подчинены законам пространства. Существуют лишь чувственно-пространственные символы. Уже само слово «форма» обозначает что-то протяженное в протяженном, и, как мы убедимся, исключением из этого не являются также и внутренние формы музыки. Однако протяжение – это характерная черта факта «бодрствование», которое образует лишь одну сторону единичного существования и теснейшим образом связано с его судьбами. Поэтому всякая черта деятельного (воспринимающего или понимающего) бодрствования оказывается прошедшей уже в тот самый миг, когда мы ее замечаем. Мы можем лишь задумываться о впечатлениях (показательный оборот), однако то, что для чувственной жизни животных только прошедшее, преходяще для связанного со словами понимания человека. Преходяще не только то, что случается (ибо никакое событие не может быть воспроизведено), но также и всякий вид значения. Проследим судьбу колонны начиная с египетского погребального храма, где их ряды направляли странника, через дорический периптер, чье тело они охватывают, и раннеарабскую базилику, чье внутреннее пространство они подпирают, вплоть до фасадов Возрождения, где они выражают черту устремленности вверх. Прежнее значение больше никогда не повторяется. Все, что вступает в царство протяженного, вместе с началом обретает также и конец. Между пространством и смертью существует глубокая и рано ощущаемая взаимосвязь. Человек – единственное существо, которое знает смерть. Все прочие старятся, однако с сознанием, всецело сосредоточенным на мгновении, которое должно представляться им вечным. Они живут, однако ничего не знают о жизни, как дети в ранние свои годы, когда христианство все еще рассматривает их как «невинных». И они умирают и видят смерть, однако ничего об этом не знают{71}71
Ср. начало VIII элегии Р. М. Рильке (указано К. А. Свасьяном):
Вся тварь во все глаза глядит в бескрайность.Лишь наши глаза как бы обращеныИ целиком повернуты вовнутрь,Они силки вокруг открытой двери.Все, что вовне, мы знаем лишь по ликамЗверей. Ведь малое еще дитяМы обращаем вспять и принуждаемСмотреть на формы сзади, не в бескрайность,Что в лике зверя так глубока. От смертиСвободен он. Ее одни мы видим.Ступает гибель вечно позади, за зверем,А Бог идет пред ним. И, уходя, уходитЗверь в вечность, как ручей струится вдаль.
[Закрыть]. Лишь полностью пробудившийся, подлинный человек, понимание которого благодаря речевому навыку отделено от зрения, обладает помимо восприятия еще и понятием прехождения, т. е. памятью на прошедшее и опытом безвозвратного. Мы являемся временем[120]120
Ср. с. 53.
[Закрыть], однако мы обладаем также и картиной истории, и на ней рождение предстает по отношению к смерти еще одной загадкой. Для всех прочих существ жизнь протекает без помышления о ее границах, т. е. без знания о задаче, смысле, продолжительности и цели. Поэтому пробуждение внутренней жизни в ребенке с глубокой и исполненной значения тождественностью зачастую оказывается связанным со смертью родственника. Ребенок внезапно постигает безжизненный труп, ставший всецело материей, всецело пространством, и одновременно ощущает самого себя как отдельное существо в чуждом, протяженном мире. «От пятилетнего ребенка до меня – только шаг. От новорожденного до пятилетнего – страшное расстояние», – сказал как-то Толстой{72}72
См.: «Моя жизнь» (Толстой Л. Н. ПСС. М., 1957. Т. 23. С. 470–471).
[Закрыть]. Здесь, в этой решающей точке существования, когда человек впервые становится человеком и узнает о своем чудовищном одиночестве во Вселенной, мировой страх заявляет о себе как чисто человеческий страх смерти, страх предела в мире света, страх косного пространства. Здесь исток высшего мышления, которое является поначалу размышлением о смерти. С этого начинается любая религия, любое естествознание, любая философия. Всякая великая символика завязывает язык своих форм на культе мертвых, на форме погребения, украшении могилы. Египетский стиль начинается с погребальных храмов фараонов, античный – с геометрического украшения погребальных урн, арабский – с катакомб и саркофагов, западный – с собора, где в руках священника ежедневно повторяется жертвенная смерть Иисуса. Из раннего страха происходит также и все историческое восприятие: в античности – через цепляние за наполненное жизнью настоящее, в арабском мире – из крещения, вновь обретающего жизнь и преодолевающего смерть, в фаустовском – из покаяния, делающего тебя достойным принять тело Иисуса, а с ним и бессмертие. Забота о прошлом возникает лишь из неусыпной заботы о жизни, которая еще не прошла. У животного есть только будущее, человеку же известно также и прошлое. Поэтому всякая новая культура пробуждается с новым «мировоззрением», т. е. внезапным взглядом на смерть как тайну зримого мира. Когда ок. 1000 г. на Западе распространилась мысль о конце света, на свет появилась фаустовская душа этого ландшафта.
В глубоком изумлении перед смертью первобытный человек всеми силами своего духа пытался пронизать и заклясть этот мир протяженного с неумолимыми и неизменно присутствующими границами его каузальности, – мир, полный смутного могущества, постоянно грозившего ему концом. Эта инстинктивная защита заложена глубоко в бессознательном существовании, однако поскольку она-то впервые и создала душу и мир, разделив их и противопоставив друг другу, она ознаменовала порог личностного жизненного пути. Начинают действовать самоощущение и мироощущение, и вся культура, как внутренняя, так и внешняя, как по выступке, так и по выделке, оказывается лишь возрастанием этого человеческого существования вообще. Начиная отсюда все, что противостоит нашим восприятиям, – это уж больше не только «сопротивление», вещь, впечатление, как у животных и также все еще у ребенка, но также и выражение. Вещи не только реально находятся внутри окружающего мира, но и обладают – такими, какими они «являются», – также и смыслом в пределах миро«воззрения». Поначалу лишь они обладали отношением к человеку, теперь же также и у человека имеется отношение к ним. Они стали символами его существования. Так что сущность всякой подлинной, т. е. бессознательной и внутренне необходимой символики происходит из знания о смерти, в котором раскрывается тайна пространства. Вся символика означает защиту. Она является выражением глубокой робости в старинном двойном значении этого слова: язык ее форм говорит в одно и то же время о вражде и благоговении.
Все ставшее преходяще. Преходящими являются не только народы, языки, расы, культуры. Через несколько столетий не останется больше никакой западноевропейской культуры, никаких немцев, англичан, французов, как в эпоху Юстиниана не было больше никаких римлян. Не то чтобы угасла последовательность человеческих поколений – не стало внутренней формы народа, которая сплотила некоторое их число в единый жест. Civis Romanus [римскому гражданину (лат.)], одному из наиболее могущественных символов античного существования, была все же суждена, как форме, продолжительность всего в несколько столетий. Однако исчезнет также и прафеномен великой культуры вообще, а с ним – и спектакль всемирной истории, в конце же концов исчезнет и сам человек, а затем – и явление растительной и животной жизни на поверхности Земли, сама Земля, Солнце и весь мир солнечных систем. Всякое искусство смертно, и не только отдельные произведения, но и само искусство. Настанет день, когда прекратят существование последний портрет Рембрандта и последний такт музыки Моцарта (хотя, возможно, размалеванный холст и лист партитуры еще сохранятся) – потому что исчезли последний глаз и ухо, которым был доступен язык их форм. Преходяща всякая идея, всякая вера, всякая наука, как только угасли умы, в чьих мирах их «вечные истины» с необходимостью воспринимались как истинные. Преходящи даже звездные миры, которые «являлись» астрономам на Ниле и Евфрате, как миры для глаза, ибо наш – также преходящий – глаз уже другой. Мы это знаем. Зверь этого не знает, а чего он не знает, того не существует в переживании окружающего его мира. Однако с картиной преходящести пропадает также и страстное стремление придать преходящему более глубокий смысл. Так что идея о чисто человеческом макрокосме вновь завязывается на слова, которым должно быть посвящено все дальнейшее изложение: все преходящее – только подобье.
Такая точка зрения незаметно приводит к проблеме пространства, причем в новом, необычайном смысле. Ее решение – или, выразимся скромнее, ее истолкование – оказывается возможным лишь в этой связи, подобно тому как проблема времени становится более доступной лишь исходя из идеи судьбы. Судьбоносно направленная жизнь предстает нам, как только мы пробуждаемся, в чувственной жизни в качестве воспринимаемой глубины. Все распространяется, однако это еще не есть «пространство», не нечто утвердившееся, но постоянное самораспространение от подвижного «здесь» к подвижному «там». Переживание мира связывается исключительно с сущностью глубины (дали или отдаления), свойство которой в абстрактной системе математики обозначается, наряду с длиной и шириной, в качестве «третьего измерения». Эта тройка равноупорядоченных элементов изначально вводит в заблуждение. Несомненно, они не равнозначны по пространственному впечатлению от мира, уж не говоря о том, что они не однородны. «Длина и ширина», несомненно, как переживание, представляющие собой единство, а вовсе не сумму, являются, выражаясь осторожно, чистой формой восприятия. Они представляют собой чисто чувственное впечатление. Глубина представляет собой выражение, природу; с нее начинается «мир». Это, само собой разумеется, абсолютно чуждое математике различие в оценке третьего измерения в противоположность так называемым двум прочим содержится также и в противопоставлении понятий «восприятие» и «созерцание». Распространение в глубину превращает первое во второе. Лишь глубина является измерением как таковым, в буквальном смысле этого слова, чем-то распространенным[121]121
Слово «измерение» следовало бы употреблять лишь в единственном числе. Существует протяжение, но не протяжения. Тройственность направлений – уже абстракция, она не содержится в непосредственном ощущении телесного («душевного») протяжения. Из сущности направления происходит исполненное таинственности животное различие правого и левого, а к этому прибавляется растительное тяготение снизу вверх – земля и небо. Если последнее – сновидчески ощущаемый факт, то первое – доступная для изучения истина бодрствования, куда в силу этого может вкрасться путаница. То и другое находит отражение в зодчестве, а именно в симметрии плана и в энергии фронтальной проекции, и только по этой причине мы воспринимаем в «архитектуре» окружающего нас пространства как нечто особенное именно угол в 90°, а не, скажем, в 60°, который дал бы в результате совершенно иное число «измерений».
[Закрыть]. Бодрствование в ней активно, в прочих же оно исключительно пассивно. Это есть символическое содержание одного порядка, причем в смысле одной-единственной культуры, которая с наибольшей глубиной заявляет о себе в этом первоначальном и не подлежащем дальнейшему анализу элементе. Переживание глубины (от понимания этого зависит все последующее) представляет собой столь же непредумышленный и необходимый, сколь и совершенно творческий акт, через который «я» обретает свой мир, я бы даже сказал – мир оказывается навязанным «я». Акт этот создает из потока восприятий оформленное единство, подвижную картину, которая отныне, как только понимание вступит в свои права, оказывается во власти законов, подчинена каузальному принципу и тем самым, как отображение персонального духа, оказывается преходящей.
Несомненно, хотя рассудок этому и противится, что протяжение это способно обнаруживать бесконечное разнообразие, будучи разным не только у ребенка и взрослого, у первобытного человека и горожанина, у китайца и римлянина, но даже у одного и того же человека в зависимости от того, переживает ли он свой мир задумчиво или внимательно, деятельно или покойно. Всякий художник воспроизводит все-таки в цветах и линиях природу как таковую. Всякий физик, будь то греческий, арабский или немецкий, разлагает на основные элементы природу как таковую – почему же они не обнаружили все одно и то же? Потому что у всякого своя собственная природа, хотя всякий из них с наивностью, спасающей его воззрение на жизнь, спасающей его самого, полагает, что она у него общая с прочими. «Природа» – это достояние, насыщенное всецело персональнейшим содержанием. Природа – функция данной культуры.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.