Электронная библиотека » Освальд Шпенглер » » онлайн чтение - страница 35


  • Текст добавлен: 20 октября 2023, 22:04


Автор книги: Освальд Шпенглер


Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 35 (всего у книги 47 страниц)

Шрифт:
- 100% +
6

Трех единств было недостаточно. Аттическая драма требовала вместо мимики косной маски, – так она запрещала душевную характеристику, подобно тому как было запрещено устанавливать портретные статуи. Она требовала котурнов и превышающей натуральную величину, укутанной до неподвижности фигуры с волочащимися драпировками – и тем самым уничтожала индивидуальность явления. Наконец, она требовала чтения нараспев, монотонно раздающегося из подобного раструбу ротового отверстия.

Один лишь текст, как мы его сегодня читаем (не без того, чтобы не привносить сюда исподволь дух Гёте и Шекспира, а также всю нашу мощь перспективного зрения), способен воспроизвести лишь немногое от глубинного смысла этих пьес. Античные произведения искусства созданы исключительно для античного взора, причем взора телесного. Подлинные секреты способна открыть лишь чувственная форма постановки. И здесь мы замечаем такую черту, которая была бы невыносима для всякого истинного трагизма в фаустовском стиле: неизменное присутствие хора. Хор – это пратрагедия, потому что без него ἠθος был бы невозможен. Характером всякий обладает сам по себе; позиция же существует лишь по отношению к другим.

Этот хор как толпа, как идеальная противоположность одинокому, внутреннему человеку, монологу западной сцены, этот постоянно присутствующий хор, перед которым разыгрываются все «размышления наедине с самим собой», который изгоняет страх безграничного и пустоты также и в мизансцене, – вполне аполлоничен. Самонаблюдение как публичная деятельность, пышные публичные сетования вместо терзаний в уединенной комнатушке («кто плача не провел в постели всей ночи горькой напролет»{140}140
  Из стихотворения Гёте «Арфист» (до 1783). Стихотворение включено также в «Годы учения Вильгельма Майстера» (ч. II, гл. 13). Четверостишие целиком заимствовано в «Лорелее» (1811) К. Брентано.


[Закрыть]
), этот утопающий в слезах горестный крик, наполняющий целый ряд трагедий, таких как «Филоктет» и «Трахинянки», невозможность остаться одному, смысл полиса, вся женственность этой культуры, какой ее раскрывает идеальный тип Аполлона Бельведерского, – все это обнаруживается в символе хора. Рядом с такого рода пьесой шекспировская драма представляет собой сплошной монолог. Даже диалоги, даже групповые сцены дают почувствовать колоссальную внутреннюю дистанцированность этих людей, каждый из которых, по существу, разговаривает лишь с самим собой. Ничто не может проломить эту душевную даль. Она чувствуется как в «Гамлете», так и в «Тассо», как в «Дон Кихоте», так и в «Вертере», однако во всей своей бесконечности она сделалась образом уже в «Парсифале» Вольфрама фон Эшенбаха; это она отличает всю вообще западную поэзию от всей античной. Вся наша лирика, начиная с Вальтера фон дер Фогельвейде и до Гёте, до лирики умирающих мировых столиц, монологична, античная же лирика – хоровая, лирика перед свидетелями. Одна воспринимается внутренне, в бессловесном чтении, как неслышимая музыка, другая декламируется на людях. Одна принадлежит молчаливому пространству (как книга, которая уместна везде), другая – площади, на которой она как раз теперь раздается.

Поэтому, притом что Элевсинские мистерии и фракийские празднества эпифании Диониса совершались по ночам, искусство Феспида с внутренней необходимостью развивается в направлении сцен, реализуемых в предполуденное время, при полном солнечном освещении. Напротив того, из западных народных и Страстны́х пьес, произошедших из разделенной на партии проповеди и разыгрывавшихся вначале клириками в церкви, а позднее мирянами на открытом месте перед церковью, и именно по большим церковным праздникам (храмовым праздникам) до полудня, как-то исподволь получилось искусство вечера и ночи. Уже во времена Шекспира постановки устраивались под вечер, и эта мистическая черта, желающая сблизить произведение искусства с соответствующей ему освещенностью, ко времени Гёте достигла своей цели. У всякого искусства, вообще у всякой культуры есть свое значительное для них время суток. Музыка XVIII в. – это искусство темноты, когда просыпается внутреннее зрение, аттическая скульптура – искусство безоблачного света. То, насколько глубоко простирается эта связь, доказывается готической скульптурой с обволакивающими ее вечными сумерками и ионической флейтой, инструментом са́мого полудня. Свеча утверждает пространство перед лицом вещей, солнечный же свет его отрицает. По ночам мировое пространство одерживает победу над материей, на свете полудня ближние вещи отрицают отдаленное пространство. Так различаются между собой аттическая фреска и северная масляная живопись. Так Гелиос и Пан стали античными символами, а звездное небо и вечерняя заря – фаустовскими символами. И души покойников также совершают обход в полночь, прежде всего в двенадцать долгих ночей после Рождества. Античные души принадлежали дню. Еще древняя церковь рассуждала о δωδεκαήμερον, двенадцати святых днях; с пробуждением западной культуры из них получились «двенадцать ночей».

Античная вазовая роспись и фресковая живопись (этого так до сих пор никто и не заметил) вообще не знают времени суток. Ни одна тень не указывает положения солнца, на небе вовсе не видно звезд; не бывает ни утра, ни вечера, ни весны, ни осени; повсюду господствует чистая, вневремененная освещенность[290]290
  Подчеркнем еще раз: эллинистическая «теневая живопись» Зевксида и Аполлодора моделирует отдельные тела – так, чтобы они производили на глаз впечатление скульптуры. Им было очень далеко до того, чтобы трактовать тень как воспроизведение освещенного пространства. Само тело «оттенено», однако никаких теней оно не отбрасывает.


[Закрыть]
. «Коричневый цвет мастерской» классической масляной живописи также как нечто само собой разумеющееся развивался в противоположном направлении, независимой от времени сумеречности, этой подлинной атмосферы фаустовского душевного пространства. Это имеет тем большее значение, что с самого начала пространства картин нацелены на то, чтобы передать время дня и года, т. е. исторически. Однако все эти рассветы, облака на вечерней заре, последние отблески света над гребнем далеких гор, освещенная свечой комната, весенние луга и осенние леса, длинные и короткие тени кустов и поднятых плугом борозд все же пронизаны смягченным сумраком, происходящим не от обращения небесных тел. В самом деле, античную и западноевропейскую живопись, античную и западноевропейскую сцену отделяют друг от друга неизменная освещенность и неизменные сумерки. И не следует ли назвать Евклидову геометрию математикой дня, а анализ – математикой ночи?

Изменение места действия, вне всякого сомнения бывшее для грека своего рода кощунственным святотатством, является для нас едва ли не религиозной потребностью, требованием нашего мироощущения. В остающейся неизменной сцене «Тассо» есть что-то языческое. Мы нуждаемся внутренне в драме полномасштабных перспектив и дальних задних планов, в сцене, которая отменяет все чувственные рамки и включает в себя весь мир. Шекспир, родившийся, когда умер Микеланджело, и переставший сочинять, когда на свет появился Рембрандт, достиг максимума бесконечности, страстного преодоления всякой статичной связанности. Его леса, моря, улочки, сады, поля битвы пребывают в дальнем, безграничном. В считаные минуты пролетают годы. Безумный Лир между шутом и свихнувшимся нищим в бурю на ночной пустоши, затерянное в пространстве в глубочайшем одиночестве «я» – вот фаустовское жизнеощущение. И то, что сцена Елизаветинской эпохи лишь намечает все это, между тем как духовный взор на основе скудных намеков набрасывает картину мира, и среди нее разыгрываются постоянно распространяющиеся на далекие события сцены, которых ни за что не воспроизвести на античных подмостках, – все это наводит мосты уже к внутренне узренным, прочувствованным пейзажам венецианской музыки ок. 1600 г. Греческая сцена – никогда не пейзаж; она вообще ничто. В крайнем случае ее можно было бы охарактеризовать как постамент блуждающих статуй. Фигуры – это все, как в театре, так и на фреске. Если мы отрицаем в античных людях чувство природы, то это касается фаустовского чувства, коренящегося в пространстве и потому в пейзаже – постольку, поскольку он представляет собой пространство. Античная природа – это тело, и стоит нам погрузиться в этот способ чувствования, как мы вдруг понимаем, какими глазами следил грек за подвижным рельефом мускулатуры обнаженного тела. Вот что было его живой природой, а не облака, звезды и горизонт.

7

Однако все чувственно близкое общепонятно. В силу этого из всех культур, которые существовали до сих пор, наиболее доступной была античная, наименее же доступной – западная. Общепонятность – это такая особенность произведения, что оно с первого же взгляда со всеми своими тайнами отдается любому зрителю; произведение, смысл которого воплощается во внешней стороне и лежит на самой поверхности. Общепонятно во всякой культуре то, что здесь осталось от прачеловеческих состояний и образований без перемен; то, что человек последовательно понимает начиная с детства – без того, чтобы ему приходилось отвоевывать новый способ рассмотрения; вообще то, что не должно отвоевываться, что дается само собой, что непосредственно лежит на поверхности в чувственно данном, а не только в нем намечено, так что его следует отыскивать (причем способны на это немногие, в некоторых случаях – вообще единицы). Существуют общедоступные виды, произведения, люди, ландшафты. У всякой культуры – своя вполне определенная степень эзотеричности или популярности, присутствующая во всех ее достижениях, поскольку они обладают символическим значением. Общепонятное снимает различие между людьми как в отношении объема, так и глубины их душевности. Эзотерика подчеркивает его и усугубляет. Наконец, применительно к изначальному переживанию глубины пробудившегося до самосознания человека и тем самым в связи с прасимволом его существования и стилем его окружающего мира: к прасимволу телесного относится все чисто популярное, «наивное», к символу же бесконечного пространства – открыто необщедоступное отношение между творениями культуры и соответствующими людьми культуры.

Античная геометрия – геометрия ребенка, всякого дилетанта. Евклидовы «Элементы геометрии» до сих пор используются в Англии в качестве школьного учебника. Обыденный рассудок всегда будет почитать ее за единственно правильную и истинную. Все прочие виды естественной геометрии, которые возможны и которые были нами обнаружены в ходе напряженного преодоления широко распространенной иллюзии, понятны лишь кругу профессиональных математиков. Знаменитые Эмпедокловы четыре элемента принадлежат всякому наивному человеку и его «природной физике». Развитое исследованиями радиоактивности представление об изотопах едва понятно даже ученым в смежных областях науки.

Все античное можно охватить одним взглядом, будь то дорический храм, статуя, полис, культ богов; никаких задних планов и тайн не существует. Но сравним после этого фасад готического собора – с Пропилеями, гравюру – с росписью вазы, политику афинского народа – с современной кабинетной политикой. Вспомним еще и то, что всякое из наших составивших эпоху творений поэзии, политики и науки вызвало на свет целую поясняющую литературу, да еще с весьма сомнительными результатами. Скульптуры Парфенона были открыты всякому греку, музыка же Баха и его современников была музыкой для музыкантов. У нас имеется тип знатока Рембрандта, тип знатока Данте, знатока контрапунктической музыки, а по адресу Вагнера был выдвинут упрек – вполне оправданный – в том, что круг вагнерианцев смог слишком расшириться, что слишком немногое из его музыки смогло остаться доступным лишь прирожденным музыкантам. Но что такое группа знатоков Фидия? Или даже знатоков Гомера? В этой связи становится понятным – в качестве симптомов западного жизнеощущения – целый ряд явлений, которые до сих пор все были склонны оценивать с морально-философской или скорее мелодраматической точки зрения как последствия общечеловеческой ограниченности. «Непонятый художник», «умирающий с голоду поэт», «осмеянный изобретатель», мыслитель, «понятый лишь через века», – все это типы эзотерической культуры. В основе этих судеб лежит пафос дистанции{141}141
  Выражение Ф. Ницше («По ту сторону добра и зла», § 257; «К генеалогии морали», § 2, 14; «Сумерки богов», § 37; «Антихрист», § 43, 57).


[Закрыть]
, в котором кроется склонность к бесконечному, а значит, воля к власти. В кругу фаустовского человечества они столь же необходимы, как немыслимы среди людей аполлонических.

На Западе все возвышенные творцы были, что касается их собственных намерений, от начала и до конца понятны лишь узкому кругу. Микеланджело сказал, что его стиль призван плодить дураков. Гаусс тридцать лет умалчивал о своем открытии неевклидовой геометрии, потому что страшился «ропота профанов». Лишь теперь из общей толпы начинают выделять великих мастеров скульптуры готических соборов. Однако то же самое можно сказать и о всяком живописце, всяком государственном деятеле, всяком философе. Давайте сравним мыслителей той и другой культуры, Анаксимандра, Гераклита, Протагора, – с Джордано Бруно, Лейбницем или Кантом. Вспомним, что ни один вообще заслуживающий упоминания немецкий поэт заурядным человеком понят быть не может и что ни на одном из западных языков не существует творения такого же уровня и вместе такой же простоты, как гомеровские поэмы. «Песнь о Нибелунгах» – это неприступная и закрытая поэзия, а «понимание Данте», по крайней мере в Германии, редко оказывается чем-то большим, чем литературной позой. «Форма для избранных», чего в античности не бывало никогда, на Западе присутствует неизменно. Целые эпохи, такие как провансальская культура и рококо, в высшей степени избирательны и недружественны. Их идеи, их язык форм существуют лишь для весьма малочисленного класса высших людей. Как раз то, что Ренессанс, это якобы возрождение столь неэксклюзивной, столь невзыскательной в отношении своей публики античности, не является здесь исключением, что он с начала и до конца был творением кружка и отдельных избранных умов, вкусом, изначально отталкивавшим толпу, и что, напротив, народ Флоренции взирал на Ренессанс безразлично, с изумлением или неодобрительно, а подчас, как в случае с Савонаролой, с удовольствием крушил и жег шедевры, доказывает то, как далеко заходит эта душевная отчужденность. Ибо аттической культурой обладал всякий гражданин. Она никого не исключала, и поэтому ей была вовсе неведома разница между глубоким и пошлым, которая имеет для нас решающее значение. «Популярный» и «пошлый» – это для нас взаимозаменимые понятия, как в искусстве, так и в науке; для античного же человека это не так. «Поверхностные – от глубины» – так однажды назвал греков Ницше{142}142
  Не однажды, а дважды. См.: «Веселая наука», предисловие ко 2-му изданию, § 4; «Ницше против Вагнера», эпилог, § 2.


[Закрыть]
.

Рассмотрим теперь наши науки, которые все без исключения помимо элементарных имеют еще и «высшие», недоступные профанам области, – это также символ бесконечного и энергии направления. В мире имеется в лучшем случае тысяча людей, для которых пишутся сегодня последние главы теоретической физики. Определенные проблемы современной математики доступны еще куда более узкому кругу. Все общедоступные науки – это теперь изначально никчемные, неудачные, подложные науки. У нас имеется не только художество для художников, но и математика для математиков, политика для политиков (никакого представления о которой не имеет profanum vulgus{143}143
  невежественная толпа (лат.). Выражение принадлежит Горацию («Оды», III, 1, 1).


[Закрыть]
читателей газет[291]291
  Подавляющее большинство социалистов тут же перестали бы ими быть, если бы они смогли хотя бы в общих чертах оценить социализм тех девяти или десяти человек, которые постигли его сегодня во всех его крайних исторических последствиях.


[Закрыть]
, между тем как античная политика никогда не поднималась выше духовного уровня агоры), религия для «религиозных гениев» и поэзия для философов. Начинающийся явно ощутимый упадок западной науки можно оценить уже только по одной потребности в широте действия; и то, что строгий эзотеризм эпохи барокко воспринимается как гнет, свидетельствует об упадке сил, об убыли ощущения дистанции, почтительно признающего эту границу. Немногие науки, которые все еще сохранили до сих пор всю свою утонченность, глубину и энергию умозаключений и не стали добычей фельетонистов (а их теперь уже немного: теоретическая физика, математика, католическая догматика, возможно, еще и юриспруденция), обращены к весьма узкому, избранному кругу знатоков. Но как раз знатока-то, вместе с его противоположностью, профаном, и не было в античности, где всякий знает все. Эта полярность знатока и профана имеет для нас значение великого символа, и когда напряжение этой дистанции начинает ослабевать, угасает и фаустовское жизнеощущение.

Эта взаимосвязь позволяет сделать в отношении последних успехов западных исследований (т. е. на ближайшие два столетия, а возможно, даже и не на два, а меньше) тот вывод, что чем острее становится пустота и избитость публичных, ставших «практическими» искусств и наук, тем с большей строгостью посмертный дух культуры укрывается в чрезвычайно узкие круги, чтобы там без какого-либо взаимодействия с общественностью трудиться над идеями и формами, которые будут что-то означать лишь для чрезвычайно небольшого числа привилегированных людей.

8

Ни одно античное произведение искусства не пытается завязать отношения со зрителем. Ведь это значило бы утвердить бесконечное пространство, в котором теряется отдельное произведение, посредством его же языка форм, заставить произведение вмешаться в производимое им действие. Аттическая статуя – это всецело евклидовское тело, вневременное и безотносительное, полностью завершенное в самом себе. Она хранит молчание. Она лишена взгляда. Ей ничего не известно о зрителе. Подобно тому как она в противоположность пластическим творениям всех прочих культур стоит целиком и полностью особняком и не входит ни в какой другой, более крупный архитектонический порядок, так же независимо держится она и подле античного человека: тело подле тела. Он воспринимает лишь простую ее близость, а не наступательную ее мощь, никакого пронизывающего пространство воздействия. Так выражается аполлоническое жизнеощущение.

Пробуждавшееся магическое искусство тут же переиначило смысл этих форм. Крупные и неподвижные, глаза статуй и портретов в константиновском стиле не отрываются от зрителя. Они представляют собой высшую из двух душевных субстанций, а именно пневму. Античность ваяла глаз слепым; ныне просверливается зрачок, и неестественно увеличенный глаз поворачивается в то самое пространство, которое он в античном искусстве не признал бы даже за существующее. На античной фресковой картине лица были бы обращены друг к другу; ныне, на мозаиках Равенны и уже на рельефах раннехристианско-позднеримских саркофагов, все они поворачиваются на зрителя и не спускают с него одухотворенного взгляда. Потаенно проникновенное дальнодействие переходит от мира произведения искусства в сферу зрителя. Нечто от этой магии можно почувствовать еще по раннефлорентийским и раннерейнским картинам с золотым фоном.

Рассмотрим теперь западную живопись начиная с Леонардо, когда она пришла к полному сознанию собственного предназначения. Как постигает она единое бесконечное пространство, к которому принадлежат как произведение, так и зритель, являющиеся оба просто центрами тяжести пространственной динамики? Полное фаустовское жизнеощущение, страсть третьего измерения захватывает форму «картины», этой проработанной красками поверхности, и неслыханным образом ее преобразует. Картина не остается сама по себе, она не обращается к зрителю; она просто захватывает его в свою сферу. Ограниченный рамками картины фрагмент – эта раешная картинка, верный спутник сценической декорации, – представляет собой само пространство. Передний и задний план утрачивают свою вещественно-близкую тенденцию и, вместо того чтобы ограничивать, раскрываются. Дальние горизонты углубляют картину до бесконечности; цветная разработка близи разрушает идеальную перегородку поверхности картины и так расширяет пространство картины, что зритель задерживается в нем. Место, с которого картина воздействует наиболее благоприятным образом, определяется не им; место и удаление указывает ему сама картина. Пересечения с рамой, становящиеся после 1500 г. все более частыми и смелыми, лишают ценности также и боковую границу. Греческий зритель фрески Полигнота стоял перед картиной. Мы «погружаемся» в картину, т. е. нас втягивает в нее той мощью, с которой было трактовано пространство. Тем самым достигается единство мирового пространства. И вот теперь в этой бесконечности, развивающейся через картину во все стороны, безраздельно царствует западная перспектива[292]292
  Ср. гл. 4, раздел 6.


[Закрыть]
, а от нее лежит прямой путь к пониманию нашей астрономической картины Вселенной с ее страстным пронизыванием бесконечных пространственных далей.

Аполлонический человек никогда не желал замечать обширных просторов Вселенной; все его философские системы хранят на этот счет молчание. Ему известна лишь проблема осязаемо реальных вещей, а тому, что «между вещами», невозможно приписать ничего сколько-нибудь положительного и значительного. Он принимает земной шар, на котором стоит и который даже у Гиппарха окружен прочным шаром неба, просто за весь мир как он есть, и в высшей степени престранное впечатление на всякого желающего усмотреть здесь еще и глубиннейшие и потаеннейшие основания производят постоянно повторяющиеся попытки так теоретически подчинить этот небесный купол Земле, чтобы никоим образом не посягнуть на ее символическое первенство[293]293
  Ср. гл. 1, раздел 6.


[Закрыть]
.

Сравним с этим то потрясающее впечатление, с которым пронизало душу Запада открытие Коперника, этого «современника» Пифагора, и глубокое благоговение, с которым Кеплер открыл законы обращения планет, представлявшиеся ему непосредственным Откровением Бога; как известно, он не осмелился сомневаться в их круговой форме, потому что всякая иная казалась ему символом слишком незначительного достоинства. Древненордическое жизнеощущение, стремление викингов к безграничному вступили здесь в свои права. Это придает глубокий смысл подлинно фаустовскому изобретению телескопа. Проникая в пространства, остающиеся закрытыми для простого глаза, в котором воля к власти над космическим пространством наталкивается на границу, телескоп расширяет ту Вселенную, которой мы «обладаем». Истинно религиозное чувство, охватывающее современного человека, которому в первый раз удалось бросить этот взгляд в звездные пространства, ощущение власти, – то же самое, которое желали бы пробудить величайшие трагедии Шекспира, – представилось бы Софоклу наиболее кощунственным из святотатств.

Потому-то и следует знать, что отрицание «небосвода» – это волевое решение, а вовсе не чувственный опыт. Все современные представления о сущности наполненного звездами пространства или, говоря осторожнее, протяжения, обозначенного световыми знаками, основываются вовсе не на несомненном знании, которым наделяет нас зрение посредством телескопа, ибо в телескоп мы видим лишь маленькие светлые диски различной величины. Фотографическая пластинка предоставляет нам весьма отличную от этого картину, не более отчетливую, но иную, и чтобы получить потребную нам завершенную картину мира, ту и другую картину следует еще совместно истолковать, прибегая к помощи многих чрезвычайно смелых гипотез, т. е. таких созданных нами же самими образных элементов, как отстояние, величина и движение. Стиль этой картины соответствует стилю нашей души. На самом деле мы не знаем, насколько различаются светимости звезд и не меняются ли они в различных направлениях; мы не знаем, не изменяет ли свет свои свойства на колоссальных пространствах – не ослабевает ли он, не гаснет ли. Мы не знаем, остаются ли в силе наши земные представления о сущности света со всеми выведенными из них теориями и законами также и вдали от Земли. Все, что мы «видим», – это исключительно световые знаки; то, что мы «понимаем», – это символы нас самих.

Пафос коперниканского миросознания, которое принадлежит исключительно нашей культуре и (здесь я отваживаюсь на утверждение, которое ныне все еще представится парадоксом) обратилось бы и еще обратится насильственным забвением совершенного открытия, стоит лишь ему представиться угрожающим душе будущей культуры[294]294
  Ср. т. 2, с. 417 сл.


[Закрыть]
, пафос этот покоится на уверенности в том, что отныне космос распрощался с телесно-статичным началом, с символическим преобладанием скульптурного земного тела. Прежде небо, также мыслившееся или по крайней мере воспринимавшееся как материальная величина, пребывало в полярном равновесии с Землей. Теперь во Вселенной господствует пространство; «мир» означает пространство, и звезды представляют собой нечто едва ли большее, чем математические точки, крохотные шарики в том необъятном, чья материальность больше не затрагивает мироощущение. Демокрит, который во имя аполлонической культуры желал и должен был создать здесь телесную границу, измыслил слой крючковидных атомов, который заключает в себе космос, словно в оболочке. Напротив того, наш вечно ненасытный голод отыскивает все новые мировые дали. В столетия барокко система Коперника неизмеримо расширилась, вначале это сделал Джордано Бруно, которому виделись тысячи таких систем, парящих в бескрайности. Сегодня мы «знаем», что совокупность всех солнечных систем (примерно 35 миллионов) образуют замкнутую звездную систему; доказана и конечность[295]295
  При возрастании мощности телескопа число показывающихся вновь звезд резко снижается в направлении границы.


[Закрыть]
этой системы, имеющей форму эллипсоида вращения, экватор которого приблизительно совпадает с Млечным Путем. Рои солнечных систем, подобно стаям перелетных птиц, пересекают это пространство, имея одно направление и одинаковую скорость. Одну такую стаю, апекс которой находится в созвездии Геркулеса, образует наше Солнце вместе с яркими звездами Капеллой, Вегой, Альтаиром и Бетельгейзе. Считается, что ось колоссальной системы, от центра которой наше Солнце находится в настоящее время не очень далеко, в 470 миллионов раз больше, чем расстояние от Солнца до Земли. Ночное звездное небо дает нам одновременно впечатления, разделенные меж собой 3700 годами: именно столько времени требуется свету, чтобы преодолеть путь от внешней границы до Земли. В течении истории, развертывающемся перед нашими глазами, это соответствует длительности, захватывающей всю античную и арабскую культуры и доходящей до высшей точки культуры египетской, времени XII династии. Такая картина (повторяю: всего лишь образ, никакой не опыт) представляется фаустовскому духу возвышенной[296]296
  Опьяняющее воздействие больших чисел – весьма показательное переживание, ведомое лишь человеку Запада. Как раз этот символ, страсть к колоссальным величинам, к бесконечно большим и бесконечно малым измерениям, к рекордам и статистике играет в современной цивилизации небывалую роль.


[Закрыть]
; аполлоническому она показалась бы ужасной, полным уничтожением глубочайших условий его существования. Избавлением представилось бы ему провозглашение края звездных тел окончательной границей всего для нас ставшего и сущего. Однако мы с неизбежной необходимостью задаемся уже новым вопросом: существует ли что-то вне этой системы? Существуют ли на отдалениях, рядом с которыми чрезвычайно малыми оказываются те, что были здесь приведены, множества таких систем? Надо полагать, для чувственного опыта абсолютная граница уже достигнута: через эти в основном пустые пространства, являющиеся для нас чисто логической необходимостью, ни свет, ни гравитация не в состоянии подать какого бы то ни было знака о существовании. Но душевная страсть, потребность в полной реализации нашей идеи бытия в символах, тяжко страдает от этой границы наших чувственных восприятий.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации