Автор книги: Освальд Шпенглер
Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 47 страниц)
Итак, Кант полагал, что разрешил великий вопрос, существует ли этот элемент «a priori» или же получен из опыта, посредством своей знаменитой формулы о том, что пространство является формой созерцания, лежащей в основе всех впечатлений от мира. Несомненно, однако, что «мир» беззаботного ребенка и грезящего человека обладают этой формой в неустойчивом и неокончательном виде[122]122
Отсутствие перспективы в детских рисунках детьми вообще не воспринимается.
[Закрыть], и только напряженное, практическое, техническое наблюдение за окружающим миром (ибо свободно передвигающиеся существа должны заботиться о своей жизни; лишь полевые лилии в этом не нуждаются{73}73
Мф. 6: 28.
[Закрыть]) позволяет чувственному самораспространению закоснеть до понятой трехмерности. Только горожанин высших культур действительно живет в этой пронзительной пробужденности, и только для его мышления существует полностью отделенное («абсолютное») от чувственной жизни, мертвое, чуждое времени пространство в качестве формы уже более не созерцаемого, но понятого. Нет никакого сомнения в том, что пространства «как такового», какое Кант с безусловной несомненностью наблюдал вокруг себя, когда размышлял о собственной теории, даже в приблизительно столь же строгом виде не существовало для его предков во времена Каролингов. Величие Канта основывается на создании им понятия «формы a priori», но не на том, как он его применил. Мы уже убедились в том, что время вовсе не является формой созерцания, что оно вообще не есть «форма» (существуют только протяженные формы) и определяется лишь в качестве понятия, противоположного пространству. Вопрос не только в том, в точности ли словом «пространство» покрывается формальное содержание по созерцаемому; ведь факт состоит также и в том, что форма созерцания в зависимости от удаления меняется: всякая удаленная горная гряда «созерцается» как плоскость (кулиса). Никто не станет настаивать на том, что видит лунный диск как тело. Для глаза Луна – чистая плоскость, и лишь будучи сильно увеличенной посредством подзорной трубы (т. е. искусственно приближенной) она все больше и больше приобретает пространственные свойства. Так что на данный момент форма созерцания – это функция отдаления. К этому прибавляется еще и то, что, размышляя, вместо того чтобы в точности припоминать только что миновавшие впечатления, мы «представляем себе» картину отвлеченного от них пространства. Однако это представление вводит нас в заблуждение в отношении живой действительности. Кант поддался заблуждению. Ему вообще не следовало проводить различие между формами созерцания и рассудка, поскольку его понятием пространства охватываются уже и те, и другие[123]123
Та его мысль, что априорность пространства доказывается наглядной достоверностью простых геометрических фактов, основана на уже упоминавшемся, чересчур распространенном воззрении, что математика – это геометрия или арифметика. Однако уже тогда математика Запада далеко вышла за пределы этой наивной, повторенной вслед за античностью схемы. Если современная геометрия строится вместо «пространства» на многократно бесконечных числовых многообразиях, причем трехмерное представляет собой среди них ничем не примечательный единичный случай, если она исследует в рамках этих групп функциональные образования в отношении их структуры, то всякий вообще мыслимый вид чувственного созерцания формально перестал иметь что-либо общее с математическими фактами в области таких протяженностей, без того чтобы это сколько-то снизило их очевидность. Так что математика независима от формы созерцаемого. Вопрос лишь в том, много ли останется от пресловутой очевидности форм созерцания, как только будет признано искусственное перекрытие одних другими в мнимом опыте.
[Закрыть].
Подобно тому как Кант нанес ущерб проблеме времени тем, что соотнес ее с неправильно понятой в своей сущности арифметикой, т. е. говорил о временно́м призраке, в котором отсутствовало живое направление, и поэтому он был лишь пространственной схемой, точно так же пострадала от него и проблема пространства – ее соотнесением с дюжинной геометрией. Случаю было угодно, чтобы через несколько лет после завершения Кантом своего основного труда Гаусс открыл первые из неевклидовых геометрий, непротиворечивое в самом себе существование которых доказало, что имеется несколько строго математических видов трехмерной протяженности, которые все «a priori несомненны», притом что невозможно выделить одну из них в качестве подлинной формы «созерцания».
То была тяжкая и непростительная для современника Эйлера и Лагранжа ошибка – пожелать увидеть отображение античной школьной геометрии (ведь именно ее Кант всегда и имел в виду) в формах окружающей нас природы. Несомненно, в те мгновения, когда мы внимательно наблюдаем, вблизи от наблюдателя и при достаточно малых соотношениях имеется приблизительное совпадение между живым впечатлением и правилами обычной геометрии. Точное же совпадение, на котором настаивает философия, не может быть доказано ни по внешнему виду, ни с помощью измерительных приборов. И то и другое никак не в состоянии перешагнуть пределы некой точности, далеко не достаточной для практического решения вопроса, например, о том, какая из неевклидовых геометрий является геометрией «эмпирического» пространства[124]124
Разумеется, геометрическую теорему можно доказать, вернее, продемонстрировать на чертеже. Однако во всякой иной разновидности геометрии теорема принимает иной вид, и здесь чертеж уже не является определяющим.
[Закрыть]. При больших размерах и отстояниях, там, где переживание глубины полностью господствует в картине созерцания (например, не перед чертежом, а перед уходящим вдаль пейзажем), форма созерцания всецело противоречит математике. По всякой аллее мы видим, что параллели сходятся на горизонте. Именно на этом факте основывается перспектива западной живописи и – совершенно иная – перспектива живописи китайской, связь которых с фундаментальными проблемами соответствующих математик ощущается явственно. Переживание глубины в громадной полноте ее видов убегает всякого числового определения. Вся лирика и музыка, вообще вся египетская, китайская, западная живопись громогласно противоречат допущению строго математической структуры пережитого и видимого пространства, и лишь потому, что никто из философов Нового времени не имел ни малейшего понятия о живописи, все эти опровержения могли остаться неизвестными им. «Горизонт», в котором и посредством которого всякая зрительная картина постепенно переходит в плоскостное завершение, не может быть постигнут ни одним видом математики. Всякий мазок кисти пейзажиста опровергает утверждения теории познания.
Как отвлеченная от жизни математическая величина, «три измерения» не имеют никакой естественной границы. Это путают с плоскостью и глубиной пережитого впечатления, совершая таким образом вслед за одной гносеологической ошибкой другую, а именно что наблюдаемая протяженность неограниченна, хотя нашим взглядом охватываются лишь освещенные куски пространства, границы которых всякий раз образует световая граница, будь то небосвод неподвижных звезд или же атмосферная освещенность. «Зримый мир» – это совокупность световых сопротивлений, поскольку зрение связано с наличием излучаемого или отраженного света. На этом воззрении греки и остановились. Лишь западное мироощущение создало идею безграничного мирового пространства с бесконечными системами неподвижных звезд и удалениями, которая выходит далеко за пределы всяких оптических возможностей, – создание внутреннего взгляда, которое бежит всякой реализации с помощью глаза и даже в качестве мысли остается чуждым и неисполнимым для людей иначе чувствующих культур.
4Результатом совершенного Гауссом открытия, которое изменило путь современной математики вообще[125]125
Как известно, Гаусс из страха «ропота профанов» молчал о своем открытии едва ли не до самого своего смертного часа.
[Закрыть], оказалось, таким образом, доказательство, что имеется несколько в равной степени истинных структур трехмерной протяженности, и вопрос о том, какая из них соответствует реальному созерцанию, доказывает лишь то, что суть проблемы осталась непонятой. Математика, вне зависимости от того, пользуется ли она как средствами наглядными картинами и представлениями, занимается всецело отделенными от жизни, времени и судьбы, чисто рассудочными системами, мирами форм чистых чисел, истинность которых (не фактичность) не связана со временем и, как и все лишь познанное, а не пережитое, подчинена каузальной логике.
Тем самым делается очевидным отличие живого созерцания от математического языка форм, и тайна пространственного становления раскрывается.
Подобно тому как становление лежит в основе ставшего, безостановочно живущая история – в основе завершенной и мертвой природы, органическое – в основе механического, судьба – в основе каузального закона, объективно узаконенного, так и направление является источником протяжения. Затронутая словом «время» тайна самоусовершенствующейся жизни образует основание того, что, достигнув завершения, посредством слова «пространство» делается не столько понятным, сколько обозначенным для внутреннего чувства. Всякая реальная протяженность осуществляется лишь в переживании глубины и посредством этого переживания; и как раз это удлинение в глубину и в даль (вначале для восприятия, в первую очередь для глаза, и лишь затем для мышления), шаг от лишенного глубины чувственного впечатления к макрокосмически упорядоченной картине мира с таинственно вырисовывающейся в ней подвижностью есть то, что прежде всего обозначается словом «время». Человек воспринимает себя, и это есть состояние подлинного, напряженно-взрывного бодрствования, «в» окружающей его со всех сторон протяженности. Следует только проследить за этим пра-впечатлением миросообразности, чтобы убедиться в том, что на самом деле существует лишь одно подлинное измерение пространства, а именно направление от себя в даль, «туда», в будущее, и что абстрактная система трех измерений является механическим представлением, а никаким не фактом жизни. Переживание глубины растягивает восприятие до мира. Направленность жизни была с глубоким смыслом обозначена как необратимость, и остаток этой решающей особенности времени содержится в потребности также и глубину мира воспринимать исключительно от себя, никогда не от горизонта – к себе. Именно к такому направлению склонны подвижные тела всех животных и человека. Мы двигаемся «вперед» – навстречу будущему, приближаясь с каждым шагом не только к цели, но и к старости, а всякий взгляд назад воспринимаем как взгляд на нечто прошедшее, уже ставшее историей[126]126
Лишь исходя из этого направления в строении тела мы припоминаем о различии правого и левого, ср. примечание 121 «Перед» вообще не имеет для тела растения никакого смысла.
[Закрыть].
Если обозначить основную форму понятого, каузальность, в качестве застывшей судьбы, то пространственную глубину можно назвать застывшим временем. То, что не только человек, но уже животное ощущает вокруг себя как властное господство судьбы, воспринимается ими на ощупь, на взгляд, нюхом, как движение, каузально застывшее перед напряженным вниманием. Мы чувствуем: приближается весна, и мы заранее ощущаем, как вокруг нас распространяется весенний пейзаж; однако мы знаем, что Земля движется в космическом пространстве, обращаясь вокруг собственной оси, и что продолжительность весны «составляет» девяносто таких обращений, т. е. дней. Время порождает пространство, однако пространство умерщвляет время.
Если бы Кант острее мыслил, он, вместо того чтобы рассуждать о «двух формах созерцания», назвал бы время формой созерцания, а пространство – формой созерцаемого, и тогда, быть может, ему открылась бы взаимосвязь того и другого. Логик, математик и естествоиспытатель знает в мгновения напряженного размышления только ставшее, отделенное от однократного происшествия именно посредством размышления о нем, истинное, систематическое пространство, в котором все обладает свойством математически определимой «продолжительности». Однако здесь имеется намек на то, как безостановочно становится пространство. Пока мы задумчиво устремляем взгляд вдаль, все вокруг пребывает в движении. Если нас внезапно выведут из задумчивости, перед сфокусированным взором тут же растягивается незыблемое пространство. Это пространство есть; тем фактом, что оно есть, оно пребывает вне времени, будучи оторванным от него, а тем самым – и от жизни. В качестве признанного свойства вещей в нем господствует продолжительность, отрезок умершего времени; и поскольку мы познаем самих себя как сущих в этом пространстве, мы знаем о своей собственной продолжительности и ее границах, о которых безостановочно напоминают стрелки наших часов. Однако и косное пространство, которое само преходяще и исчезает из красочной протяженности окружающего нас мира с каждым послаблением духовного напряжения, именно в силу этого является знаком и выражением самой жизни, наиболее изначальным и могущественным из ее символов.
Ибо не оставляющий возможности выбора смысл глубины, который с энергией элементарного события господствует в бодрствовании, знаменует одновременно с пробуждением внутренней жизни еще и границу между ребенком и взрослым. Символическое переживание глубины – вот что отсутствует у ребенка, который хватается за Луну, еще не ведает никакого смысла внешнего мира и, подобно душе первобытного человека, грезит в сновидческой связанности со всем имеющим форму восприятия. Не то чтобы у ребенка не имелось никакого простейшего рода опыта в отношении протяженного; однако мировоззрения здесь еще нет; даль воспринимается, но она еще не обращается к душе. Лишь с пробуждением души также и направление возвышается до живого выражения. И античным оказывается здесь закрытое для всего далекого и будущего успокоение в ближайшем настоящем, фаустовской – энергия направления со взглядом, прикованным лишь к отдаленнейшим горизонтам, китайским – бесцельное блуждание, все же приводящее однажды к цели, а египетской – решительная поступь по однажды проложенному пути. Так во всякой жизненной черте о себе заявляет идея судьбы. Лишь в силу этого мы принадлежим одной-единственной культуре, членов которой связывает между собой общее мироощущение, а на его основе – общая форма мира. Глубинная тождественность связывает между собой то и другое: пробуждение души, ее рождение к яркому существованию во имя данной культуры, и внезапное постижение дали и времени, рождение внешнего мира посредством символа протяжения, который отныне остается прасимволом этой жизни и придает ей свой стиль и форму своей истории как последовательному осуществлению своих внутренних возможностей. Лишь из способа направленности следует протяженный прасимвол, а именно для античного воззрения на мир – близкое, четко очерченное, замкнутое в себе тело, для западного – бесконечное пространство с напором из глубины третьего измерения, для арабского – мир как пещера. Древний вопрос философии разрешается здесь в ничто: это прирожденный праобраз мира, поскольку он является изначальным достоянием души этой культуры, выражение которой формирует всю нашу жизнь; он унаследован, поскольку всякая отдельная душа еще раз повторяет для себя этот акт творения и развертывает предопределенный ее существованию символ глубины в раннем детстве, подобно вылупившейся бабочке, раскрывающей свои крылья. Первое постижение глубины – это акт рождения, не только телесного, но и душевного. С ним культура оказывается рожденной на свет из собственного ландшафта, и на всем ее протяжении то же самое повторяет всякая отдельная душа. Это-то и назвал «припоминанием» Платон, опиравшийся на древнее греческое верование{74}74
См. диалоги «Федр», «Федон», «Менон».
[Закрыть]. Определенность той формы мира, которая внезапно возникает для всякой пробуждающейся души, объясняется исходя из становления, между тем как систематик Кант с его понятием априорной формы исходит при истолковании той же самой загадки из мертвого результата, а не из живого пути к нему.
Отныне способ протяженности следует называть пра-символом культуры. Из него следует выводить весь язык форм ее действительности, ее физиономию, отличную от всякой иной культуры и прежде всего от почти безликого окружающего мира первобытного человека; ибо истолкование глубины возвышается теперь до поступка, до формирующего выражения в делах, до преобразования действительности, которое больше не служит жизненным потребам, как у животных, но должно утвердить символ жизни, пользующийся всеми элементами протяжения, материи, линий, цветов, звуков, движений, и зачастую уже по миновании столетий, когда он проявляется и творит свои чары в картине мира позднейших существ, это свидетельствует о том способе, каким понимали мир его творцы.
Однако прасимвол не реализуется сам по себе. Он действует в ощущении формы всякого человека, всякой общины, временно́го периода и эпохи и диктует им стиль всех вообще жизненных проявлений. Он заложен в государственном устройстве, в религиозных мифах и культах, нравственных идеалах, в формах живописи, музыки и поэзии, в фундаментальных понятиях всякой науки, однако он не изображается ими. Следовательно, он не может быть изображен также и словами в понятийной форме, ибо языки и формы познания сами являются производными символами. Всякий отдельный символ говорит о нем, однако говорит внутреннему чувству, а не рассудку. Если впредь о прасимволе античной души будет говориться как о единичном материальном теле, о прасимволе души западной – как о чистом, бесконечном пространстве, при этом никогда не следует упускать из виду то, что понятия не изображают того, что не может быть понято, что звучания слов скорее могут пробудить лишь ощущение соответствующего смысла.
Бесконечное пространство – это идеал, который вновь и вновь отыскивала западная душа в окружающем ее мире. Она желала увидеть его непосредственно воплощенным в этом мире, и только это придает глубокий смысл, как симптомам определенного мироощущения, бесчисленным теориям пространства последнего столетия, вне зависимости от всех их мнимых результатов. В какой степени в основе всего вещественного лежит безграничная протяженность? Вряд ли отыщешь другой вопрос, который был бы продуман с такой серьезностью, так что можно было бы едва ли не уверовать в то, что всякий другой вопрос о мире зависит от этого – о сущности пространства. А разве это на самом деле не так – для нас? Почему никто так и не заметил, что вся античность не проронила ни слова на эту тему, да что там – у нее даже и слова-то не было для того, чтобы точно обрисовать данную проблему?[127]127
Ни в греческом, ни в латыни: τóπος (= locus) – это место, местность, а также положение в социальном смысле; χώρα (= spatium) – отстояние («между»), дистанция, ранг, а также земля и почва (τὰ ἐκ της χώρας – плоды земледелия); τò κενóν (= vacuum) совершенно недвусмысленно обозначает пустое тело, причем ударение стоит на оболочке. В литературе императорского времени, стремившейся воспроизвести магическое ощущение пространства с помощью античных слов, прибегали к таким беспомощным выражениям, как ὁρατòς τóπος («чувственный мир») или spatium inane («бесконечное пространство», но также и «обширная поверхность»; корень слова spatium означает «набухать», «толстеть»). В подлинно античной литературе не было и потребности в иносказательном описании, поскольку полностью отсутствовало само представление.
[Закрыть] Почему безмолвствуют великие досократики? Не упустили ли они из виду в своем мире чего-то такого, что представляется нам загадкой всех загадок? Не следовало ли нам еще давно понять, что как раз в этом-то молчании и кроется разгадка? Как объяснить, что в соответствии с нашим глубочайшим ощущением «мир» представляет собой не что иное, как это совершенно своеобразно рожденное переживанием глубины мировое пространство, благородная пустота которого еще раз удостоверяется затерянной в нем системой неподвижных звезд? Смог ли бы кто-либо донести это ощущение мира до античного мыслителя хотя бы лишь на понятийном уровне? Тут же бы выяснилось, что эта «вечная проблема», которую Кант трактовал от имени человечества со всей страстью символического деяния, является чисто западной и вообще отсутствует в духе прочих культур.
Что же тогда представлялось в качестве первичной проблемы всего бытия античному человеку, чей взгляд на его окружающий мир был, несомненно, не менее проясненным? Вопрос об ἀρχή, о материальной основе всех чувственно-воспринимаемых вещей. Если мы поймем это, мы вплотную подойдем к смыслу факта – не пространства, а вопроса о том, почему пространственная проблема с фатальной необходимостью должна была стать проблемой западной души, и лишь ее одной[128]128
Это содержится, не будучи признано до сих пор, в знаменитой аксиоме Евклида о параллельных линиях («Через точку можно провести лишь одну прямую, параллельную данной»), единственном из всех античных математических высказываний, оставшемся недоказанным, – недоказуемом, как это известно нам сегодня. Однако именно это делает его догматом, в противоположность всему опыту, а тем самым – метафизическим центром, носителем данной геометрической системы. Все прочие, как аксиомы, так и постулаты, – лишь подходы или следствия. Это единственное высказывание, которое необходимо и общезначимо для античного духа – и тем не менее невыводимо. Что это значит? Что это символ высшего разряда. Он содержит структуру античной телесности. Именно это теоретически слабейшее звено античной геометрии, против которого выдвигались возражения уже в эллинистическую эпоху, раскрывает ее душу, и именно это само собой разумеющееся для повседневного опыта высказывание было тем, на которое оперлось сомнение происходящего из бестелесных пространственных далей фаустовского числового мышления. К глубочайшим симптомам нашего бытия относится то, что мы противопоставили евклидовой геометрии не одну, но несколько других геометрий, которые для нас в равной степени истинны и непротиворечивы. Подлинная направленность этой группы геометрий, которые следует понимать как антиевклидовы (где через одну точку вовсе нельзя провести прямую, параллельную данной, либо можно провести две параллельные или бесчисленное их множество), заключается в том, что именно своей множественностью они полностью упраздняют телесный смысл протяженного, объявленного священным посредством евклидовского постулата, так как множественность эта противоречит воззрению, требуемому всей телесностью, однако отрицаемому всей чистой пространственностью. Вопрос о том, какая из трех неевклидовых геометрий является «правильной», лежащей в основе действительности (хотя сам Гаусс и занимался всерьез его проверкой), античен по своему мироощущению, а значит, вообще не должен был бы ставиться мыслителями нашей культуры. Он загораживает взгляд в подлинный глубинный смысл следующего соображения: специфически западный символ заключается не в действительности той или другой геометрии, но в множестве в равной степени возможных геометрий. Лишь с помощью группы пространственных структур, среди изобилия которых античное понимание образует просто граничный случай, остаток телесности оказывается растворенным в чистом ощущении пространства.
[Закрыть]. Именно эту-то всемогущую пространственность, которая всасывает в себя субстанцию всех вещей и вновь порождает ее из себя, это наиболее подлинное и высочайшее с точки зрения нашей Вселенной античное человечество, вовсе не знающее слова, а значит, и понятия «пространства», единогласно низводит до τò μὴ ὄν, т. е. того, чего вовсе нет. Невозможно проникнуть в значение пафоса этого отрицания на достаточную глубину. С его помощью вся страстность античной души символически отгородилась от того, что она не желала воспринимать в качестве действительного, чему не следовало быть выражением ее существования. Нашему взгляду внезапно раскрывается мир, окрашенный в иные тона. Античная статуя в ее великолепной телесности, всецело фронтальный вид и выразительная поверхность без каких бы там ни было бестелесных дополнительных соображений, содержит для античного глаза всецело, без какого-либо остатка, то, что называется действительностью. Вещественное, зримо ограниченное, осязаемое, непосредственно присутствующее – этим исчерпываются характеристики данного рода протяжения. Античная Вселенная, космос, упорядоченное множество всех близких и полностью обозримых вещей, замыкается телесным небосводом. Более ничего не существует. Наша потребность вновь мыслить «пространство» за пределами этой чаши напрочь отсутствовала в античном мироощущении. Стоики объявили телами даже свойства и отношения вещей. Божественная пневма для Хрисиппа – это тело; для Демокрита зрение заключается в проникновении материальных частиц того, что видится. Государство – это тело, состоящее из суммы всех тел граждан; право признает лишь телесные лица и телесные вещи. Наконец, это ощущение находит возвышенное выражение в каменном теле античного храма. Лишенное окон внутреннее пространство заботливо скрыто за колоннадой; однако снаружи не отыскать ни одной прямой линии. Всем ступеням основания придана легкая, обращенная наружу кривизна, причем каждой – своя. Фронтон, коньки, боковые стороны изгибаются. Каждой колонне придано легкое вздутие; ни одна из них не стоит совершенно вертикально и не отстоит на равное расстояние от соседних. Однако вздутия, наклоны и промежутки меняются от углов к середине стороны исходя из тщательно продуманной пропорции. Так все тело обретает вид чего-то таинственно кружащегося вокруг центра. Искривления столь малы, что глазу они, так сказать, невидимы, а лишь ощутимы. Однако именно вследствие этого направление в глубину оказывается снятым. Готический стиль устремляется, дорический трепещет. Внутреннее пространство собора с первобытной силой стремится вверх и вдаль; храм располагается на месте в величественном покое. Однако то же самое может быть сказано и применительно к фаустовскому и аполлоническому божеству, и о соответствующих картинах фундаментальных понятий физики. Принципам положения, материи и формы мы уже противопоставили понятия устремленного движения, силы и массы, причем последняя определяется как постоянное отношение силы и ускорения, с тем чтобы наконец заклясть их обоих в уже всецело пространственных элементах емкости и напряженности. Из этого способа постижения действительности с необходимостью должна была возникнуть в качестве господствующего искусства инструментальная музыка великих мастеров XVIII в., единственное меж всех искусств, мир форм которого внутренне сродни созерцанию чистого пространства. В нем, в противовес статуям на участке античного храма или на базарной площади, имеются бестелесные царства звуков, звуковые пространства, звуковые моря; оркестр бушует, швыряется волнами, стихает; вырисовываются дали, световые лучи, тени, бури, проплывающие облака, молнии, совершенной запредельности цвета; на ум приходят пейзажи инструментовки Глюка и Бетховена. «Одновременно» с «Каноном» Поликлета, сочинением, в котором великий скульптор изложил строгие правила строения человеческого тела, сохранявшие господство вплоть до Лисиппа, ок. 1740 г. Стамицем был завершен строгий канон четырехчастной сонатной формы, который соблюдается с меньшей неукоснительностью лишь начиная с поздних квартетов и симфоний Бетховена, пока наконец в одиноком, всецело «инфинитезимальном» мире звуков музыки «Тристана» не утрачивается всякая земная осязаемость. Это прачувство освобождения, спасения, высвобождения души в бесконечность, избавления души от всякой материальной тяжести, которое неизменно пробуждают высшие моменты нашей музыки, высвобождает также и порыв фаустовской души вглубь, между тем как действие античных произведений искусства связывает, ограничивает, закрепляет телесное чувство, отвлекает взгляд от дали к уже насыщенным близи и покою.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.