Автор книги: Освальд Шпенглер
Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 42 (всего у книги 47 страниц)
5
Удасться это может исключительно физиономическому такту, когда он становится творческим, а это испокон века происходит в искусстве, прежде всего в трагической поэзии. Движение приводит в замешательство лишь мыслящего человека; для созерцающего оно разумеется само собой. Полной системой механического созерцания природы является, однако, не физиономика, но именно система, т. е. чистая протяженность, упорядоченная логически и численно, никак не живая, но нечто ставшее и мертвое.
Гёте, который был поэтом, а не счетчиком, заметил поэтому: «У природы нет никакой системы; у нее есть, т. е. она сама есть жизнь и последовательность от неизвестного центра к непознаваемому пределу»{169}169
Goethe. Naturwissenschaftliche Schriften. Bd. 1. S. 121.
[Закрыть]. Однако для того, кто не переживает природу, но ее познает, она имеет систему; если она – система и ничего сверх этого, то, следовательно, движение в ней является противоречием. Она может его скрыть посредством искусственной формулировки, однако в фундаментальных понятиях оно продолжает сохраняться. Толчок и противотолчок Демокрита, энтелехия Аристотеля, понятие силы от impetus’a оккамистов ок. 1300 г. и вплоть до элементарных квантов действия теории излучения начиная с 1900 г. – все они содержат это противоречие. Стоит обозначить движение в рамках физической системы как ее старение (и в самом деле, она старится, а именно как переживание наблюдателя), как мы явственно ощутим нечто роковое в слове «движение» и во всех выведенных из него представлениях с их неуничтожимым органическим содержанием. Механика не должна была бы иметь со старением, а значит, и с движением, ничего общего. Итак (поскольку без проблемы движения естествознание вообще немыслимо), никакой лишенной пробелов, замкнутой в самой себе механики быть не может; где-то всегда имеется органическая отправная точка системы, там, где вторгается непосредственная жизнь – пуповина, которой дитя духа связано с материнским телом, мыслимое – с мыслящим.
Здесь мы узнаем основы фаустовского и аполлонического познания природы с совершенно иной стороны. Никакой чистой природы не существует. Во всякой содержится нечто от сущности истории. Если человек аисторичен, как грек, все впечатления которого от мира оказываются впитанными чистым, точечным настоящим, картина природы становится статичной, завершенной в самой себе в каждый отдельный миг, а именно по отношению к прошлому и будущему. В греческой физике повстречать время – такая же редкость, как в аристотелевском понятии энтелехии. Если же человек имеет исторические задатки, возникает динамическая картина. Число, предельное значение ставшего, становится в аисторическом случае мерой и величиной, в историческом же – функцией. Мы измеряем только наличное и прослеживаем течение только чего-то такого, что имеет прошлое и будущее. Вот различие, за счет которого внутреннее противоречие в проблеме движения оказывается в античном построении теорий скрытым, в западном же изгоняется прочь.
История – это вечное становление, а значит, вечное будущее; природа уже стала, а значит, она – вечное прошлое[351]351
Ср. гл. 2, раздел 18.
[Закрыть]. Следовательно, здесь имел место необычный переворот: первенство становления перед ставшим представляется упраздненным. Дух, оглядывающийся назад из своей сферы, из ставшего, переворачивает воззрение на жизнь; из идеи судьбы, содержащей в себе цель и будущее, возникает механический принцип причины и следствия, центр тяжести которого лежит в прошлом. Дух по своему рангу приходит на смену временно́й жизни и пространственно пережитому и помещает время как отрезок в пространственную систему мира. В то время как из направления следует протяжение, из жизни же – пространственное как миропострояющее переживание, человеческий разум помещает жизнь как процесс в свое закосневшее, представляемое пространство. Для жизни пространство представляет собой нечто относящееся к жизни как функция, для духа же жизнь – это нечто в пространстве. Судьба означает «куда», каузальность – «откуда». Научно обосновать – это значит, исходя из ставшего и осуществленного, отыскивать «основания», когда понимаемый механически путь (становление как отрезок) будет прослеживаться в обратном направлении. Однако проживать его в обратном направлении невозможно, а можно лишь в обратном направлении мыслить. Обратимы не время и не судьба, но лишь то, что называет временем физик, что он вводит в свои формулы как делимые, а подчас отрицательные или мнимые «величины».
Затруднение снова и снова дает о себе знать, пусть даже о его происхождении и необходимости мало кто догадывается. Элеаты в рамках античного познания природы противопоставили необходимость мыслить природу в движении тому логическому усмотрению, что мышление есть бытие, т. е. познанное и протяженное тождественны между собой, а значит, познание и становление несовместимы. Их возражения так и не были опровергнуты, да они и неопровержимы, однако это нисколько не воспрепятствовало развитию античной физики, без которой аполлоническая душа не может обойтись как без своего выражения, а потому она превыше логических противоречий. В рамках основанной Галилеем и Ньютоном классической механики барокко неизменно отыскивалось безупречное решение в динамическом смысле. История понятия силы представляет собой не что иное, как историю попыток математически и понятийно, причем безостаточно, зафиксировать движение. А тот факт, что силе дают все новые и новые определения, является характерной особенностью мышления, полагавшего, что затруднения эти ставят под сомнение его самого. Последнюю значительную попытку, которая, как и все предыдущие, неизбежно потерпела неудачу, мы имеем в механике Герца.
Герц попытался, не отыскивая самого источника всех затруднений (это до сих пор не удалось ни одному физику), вообще исключить понятие силы, поскольку обоснованно ощущал, что ошибку всякой механической системы следует отыскивать в одном из фундаментальных понятий. Он хотел выстроить картину физики лишь из величин времени, пространства и массы, однако он не заметил, что как раз само-то время, которое как фактор направления входит в понятие силы, было органическим элементом, без которого динамическая теория выражена быть не может, но с которым чистое решение недостижимо. Помимо же этого понятия сила, масса и движение образуют догматическое единство. Они так обусловливают друг друга, что применение одного уже незримо включает два других. В античном праслове ἀρχή содержится вся проблема движения в ее аполлоническом аспекте, в понятии же силы – она же в аспекте западном. Понятие массы – лишь дополнение к понятию силы. Ньютон, глубоко религиозная натура, только выразил фаустовское мироощущение, когда он, чтобы сделать понятным смысл слов «сила» и «движение», говорил о массах как точках приложения силы и носителях движения. Так понимали Бога и его отношение к миру мистики XIII в. Своим знаменитым «hypotheses non fingo» [гипотез я не измышляю (лат.)] Ньютон отверг метафизический элемент, однако его обоснование механики насквозь метафизично. В механической картине природы западного человека сила является тем же, что воля в его картине души и бесконечное божество – в его картине мира. Фундаментальные идеи этой физики были установлены задолго до того, как на свет появился первый физик; они содержались в наиболее раннем религиозном миросознании нашей культуры.
6
Тем самым раскрывается также и религиозное происхождение физического понятия необходимости. Речь идет о механической необходимости в том, чем мы духовно обладаем как природой, и не следует забывать, что в основе этой необходимости лежит другая, органическая, судьбоносная необходимость самой жизни. Последняя формирует, первая ограничивает; та следует из внутренней несомненности, а эта из доказательства – вот различие между трагической и технической, исторической и физической логикой.
Впрочем, в рамках необходимости, которой требует и которую предполагает естествознание, а именно причинно-следственной необходимости, имеются и иные различия, до сих пор ускользавшие от чьего бы то ни было внимания. Речь здесь идет о весьма непростых соображениях, имеющих колоссальное значение. Познание природы является производной познания в определенном стиле, вне зависимости от того, как эта взаимозависимость будет описываться философией. Так что естественная, природная необходимость имеет стиль соответствующего ей духа, и здесь-то начинаются историко-морфологические различия. Можно усматривать в природе строгую необходимость, без того, однако, чтобы она дала себя выразить в законах природы. Последнее само собой разумеется для нас, но не для людей иных культур, и это предполагает совершенно особую и характерную для фаустовского духа форму понимания вообще, а тем самым – также и познания природы. Существует ведь и такая возможность, что механическая необходимость будет иметь такую форму, при которой каждый отдельный случай будет морфологически обособлен, ни один из них не будет в точности повторяться, так что познание невозможно будет уложить в постоянно значимые формулы. Природа явится нам тогда в таком виде, который можно себе представить, например, по аналогии с бесконечными, однако непериодическими десятичными дробями, в отличие от дробей чисто периодических. Именно так, вне всякого сомнения, виделось это античности. Соответствующее ощущение явно лежит в основе ее физических прапонятий. Собственное движение атомов, например у Демокрита, представляется таким, что предварительный расчет движений исключается.
Законы природы – это формы познанного, в которых совокупность единичных случаев оказывается включенной в единство высшего порядка. Живое время в расчет не принимается, т. е. безразлично, имеет ли вообще данное событие место, когда и как часто оно наступает, и речь здесь идет не о хронологическом следовании одного за другим, но о математическом выведении одного из другого[352]352
Ср. гл. 2, раздел 9.
[Закрыть]. Однако в сознании того, что никакая сила в мире не может потрясти этот расчет, заложена наша воля к господству над природой. Это по-фаустовски. Лишь с данной точки зрения чудо представляется нарушением законов природы. Магический человек усматривает в чуде только обладание властью, которая имеется не у каждого, притом что никакого противоречия с «природой» здесь нет. А античный человек, согласно Протагору, был только мерой, но не творцом вещей. Тем самым он бессознательно отказывается от преодоления природы посредством открытия законов и их применения.
Тут-то и обнаруживается, что принцип каузальности в той его форме, в какой он представляется нам чем-то само собой разумеющимся и необходимым и в какой его как фундаментальную истину единогласно трактуют математика, физика и теория познания, – это западное, а точнее, барочное явление. Он не может быть доказан, потому что всякое доказательство на западном языке и всякий опыт западного духа уже его предполагают. Всякая постановка проблемы уже предполагает ее разрешение. Научный метод – это и есть сама наука. Нет сомнения в том, что в понятии закона природы и в существующем со времен Роджера Бэкона представлении о физике как scientia experimentalis[353]353
Ср. т. 2, с. 428.
[Закрыть] [экспериментальная наука (лат.)] уже содержится этот особый вид необходимости. Между тем в античном способе видения природы (своего рода alter ego античного способа бытия) необходимости не содержится, без того, однако, чтобы по этой причине как-то обнаружились логические промахи в естественно-научных положениях. Когда мы вдумчиво просмотрим высказывания Демокрита, Анаксагора и Аристотеля, содержащие всю совокупность античных воззрений на природу, но в первую очередь после того, как уясним содержание столь разных понятий, как ἀλλοίωσις, ἀνάγκη или ἐντελέχεια [изменение, необходимость, энтелехия (греч.)], мы с изумлением обнаружим устроенную совершенно иначе, замкнутую в себе, а значит, несомненно истинную для определенного сорта людей картину мира, в которой о каузальности в нашем смысле нет и речи.
Алхимик и философ арабской культуры также исходят из предположения глубокой необходимости в пределах мировой пещеры, необходимости, которая целиком и полностью отличается от динамической каузальности. Никакой причинно-следственной связи в закономерной форме не существует, а есть лишь одна причина, Бог, которая лежит непосредственно в основе всякого действия. Верить в законы природы значило бы сомневаться во всемогуществе Бога. Если возникает видимость какого-то правила, значит так было угодно Богу; тот же, кто сочтет это правило необходимым, был введен в искушение лукавым. Именно так воспринимали это Карнеад, Плотин и неопифагорейцы[354]354
Goldziher J. Die islam. und jüd. Philosophie (Kultur der Gegenwart I, V, 1913). S. 306 f.
[Закрыть], и эта необходимость лежит в основе как Евангелий, так и Талмуда с Авестой. На ней основана техника алхимии.
Число как функция связано с динамическим принципом причины и следствия. Оба они являются порождениями одного и того же духа, формами выражения одной душевности, формирующими основами одной и той же ставшей объектом природы. В самом деле, физика Демокрита отличается от физики Ньютона тем, что первая избирает в качестве отправной точки оптически данное, вторая же – разработанные на его основе абстрактные отношения. «Факты» аполлонического познания природы – это вещи, и они лежат на поверхности познанного; «факты» фаустовского познания природы – отношения, вообще недоступные взгляду дилетанта, которые вначале следует еще духовно завоевать, в конце же, чтобы их сообщить, необходим тайный язык, понятный в полном объеме лишь знатоку естествознания. Античная статичная необходимость непосредственно содержится в переменчивых явлениях; динамический каузальный принцип располагает властью по ту сторону вещей, ослабляя или усиливая их чувственную реальность. Спросим себя, какое значение связывается ныне, при условии наличия всех современных теорий, с понятием «магнит».
Принцип сохранения энергии, который после установления его Ю. Р. Майером с полной серьезностью рассматривается в качестве логически необходимого, на самом деле представляет собой переформулировку динамического каузального принципа посредством физического понятия силы. Ссылка на «опыт» и споры вокруг того, является ли данное положение логически необходимым или эмпирическим, а значит, истинно ли оно, в соответствии с обозначениями Канта (который очень сильно заблуждался насчет расплывчатой границы между тем и другим), a priori или же a posteriori, характерны для устройства западного мышления. Согласно нашим представлениям, «опыт» вообще является наиболее естественным и недвусмысленным источником точной науки. Эксперимент фаустовского рода, который основывается на рабочей гипотезе и пользуется измерительными методами, представляет собой не что иное, как систематическое и исчерпывающее использование этого опыта. Однако никому и никогда не доводилось замечать, что такое понятие опыта с его динамическим и наступательным содержанием уже включает в себя целое мировоззрение и что опыта в таком весьма специальном смысле для людей иных культур не существует и существовать не может. Если мы воздерживаемся от того, чтобы признать научные выкладки Анаксагора или Демокрита в качестве результатов подлинного опыта, это вовсе не означает, что эти античные люди не были способны интерпретировать свои наблюдения, что они разрабатывали чистые фантазии, – но что нам недостает в их обобщениях именно того каузального момента, в котором для нас заключается весь смысл слова «опыт». Очевидно, никто до сих пор в достаточной мере не размышлял о своеобразии этого чисто фаустовского понятия. Характерным для него моментом является не лежащая на поверхности противоположность вере. Наоборот, по своей структуре точный чувственно-духовный опыт полностью идентичен с тем, что узнавали глубоко религиозные натуры Запада, например Паскаль, бывший математиком и янсенистом в силу точно такой же внутренней необходимости, но узнавали, пожалуй, в качестве опыта сердца, как озарение в наиболее значительные моменты их существования. Опыт означает для нас такую деятельность духа, которая не ограничивается сиюминутными и чисто наличными впечатлениями, не мирится с ними как данностью, чтобы их признать и упорядочить, но выискивает их и вызывает на свет, чтобы преодолеть их в чувственном настоящем и привести к безграничному единству, с помощью которого их очевидная разобщенность будет упразднена. То, что мы зовем опытом, обладает устремленностью от единичного к бесконечному. Именно в силу этого он противоречит античному ощущению природы. То, как мы получаем опыт, представится греку способом его утратить. По этой причине насильственные методы экспериментирования остаются от него далеки. По этой причине вместо мощной системы разработанных абстрактных законов и формул, которая насилует и подчиняет чувственную данность (только знание – сила!), грек под именем физики обладал совокупностью хорошо упорядоченных впечатлений, чувственно подкрепленных образами, а вовсе ими не упраздненных, причем совокупность эта оставляла природу в ее совершенном существовании незатронутой. Наше точное естествознание императивно, античное же – θεωρία в буквальном смысле этого слова, результат пассивной созерцательности.
7
Не остается больше никаких сомнений: мир форм естествознания полностью согласуется с соответствующим миром форм математики, религии и изобразительных искусств. Глубокий математик (не искусный счетчик, но всякий человек, живо ощущающий в себе дух чисел) понимает, что тем самым он «знает Бога». Пифагор и Платон знали это так же хорошо, как Паскаль и Лейбниц. В своих посвященных Цезарю исследованиях по древней римской религии Теренций Варрон с чисто римской четкостью различает theologia civilis [гражданскую теологию (лат.)], совокупность признанных в обществе верований, от theologia mythica [мифической теологии], представлений поэтов и художников, и от theologia physica [физической теологии], т. е. философских мудрствований. Если перенести это на фаустовскую культуру, к первому разряду будет относиться то, чему учили Фома Аквинский и Лютер, Кальвин и Лойола, ко второму – Данте и Гёте, к третьему же – научная физика, поскольку она вкладывает в свои формулы образы.
Не только первобытный человек и ребенок, но и высшие животные на основе крошечных повседневных опытов совершенно самостоятельно создают такую картину природы, которая содержит совокупность технических знаков, повторяющихся, как было замечено, все время. Орел «знает», в какое мгновение он должен стремительно пасть на добычу; сидящая на яйцах певчая птица «узнает» о близости куницы; дичь «отыскивает» места, обильные кормами. Этот совокупный опыт чувств сузился и углубился у человека до зрительного опыта. Но поскольку теперь к этому прибавляется еще обыкновение выражаться словесно, понимание оказывается отвлеченным от зрения и продолжает теперь формироваться самостоятельно: к мгновенно понимающей технике добавляется теория, представляющая собой размышление. Техника направлена на зримую близь и естественную потребность. Теория обращается вдаль, на созерцание невидимого. К мелкому повседневному знанию теория присоединяет веру, и тем не менее она еще разрабатывает новое знание и новую технику высшего порядка: к мифу прибавляется культ. Если первый учит познавать numina, то второй – их заклинать. Ибо теория в возвышенном смысле насквозь религиозна. Лишь на весьма поздних стадиях, по мере того как методы осознаются, из религиозной теории развивается естественно-научная. Кроме этого, мало что меняется. Образный мир физики остается мифом, ее процедуры остаются заклинающим присутствующие в вещах силы культом, характер же образов и процедур сохраняет свою зависимость от соответствующей религии[355]355
Ср. т. 2, гл. 1, раздел 6.
[Закрыть].
Со времен Позднего Возрождения представление о Боге в уме всех значительных людей становится все более похожим на идею чистого, бесконечного пространства. Бог, подразумеваемый «Exercitia spiritualia» [духовное упражнение (лат.)] Игнатия Лойолы, – это также и Бог лютерова песнопения «Господь нам – крепость и оплот», импроперий Палестрины и кантат Баха. Он более не Отец Франциска Ассизского и соборов с высокими сводами, как воспринимали его художники готики, такие как Джотто и Стефан Лохнер, – лично присутствующего, заботливого и милостивого, но безличный принцип, непредставимый, непостижимый, таинственно действующий в бесконечности. Все, что оставалось здесь от личности, растворяется в невообразимой абстракции, такой идее Бога, подражание которой осталось под конец под силу лишь инструментальной музыке большого стиля, между тем как живопись XVIII в. спасовала и отошла на задний план. Это чувство Бога сформировало естественно-научную картину мира Запада, нашу природу, наш «опыт», а тем самым и наши теории и методы в противоположность тем, которыми располагал античный человек. Сила, двигающая массой – вот что написал Микеланджело на сводах Сикстинской капеллы; вот что, со времен образца Иль-Джезу, возвысило до необузданной выразительности фасады соборов Делла Порты и Мадерны; вот что, после Генриха Шютца, привело к проясненным звуковым мирам церковной музыки XVIII в.; вот что в качестве событий в мире наполняет собой расширенные в бесконечность сцены в трагедиях Шекспира; и вот что, наконец, вколдовали в свои формулы и понятия Галилей и Ньютон.
Слово «Бог» звучит под сводами готических соборов и на монастырских дворах Маульбронна и Санкт-Галлена иначе, нежели в базиликах Сирии и в храмах республиканского Рима. В лесоподобности собора, в мощном возвышении среднего нефа над боковыми, в противоположность базилике с ее плоской крышей, в превращении колонн, которые благодаря базе и капители устанавливались в пространстве как завершенные, обособленные предметы, в пилоны и пучки пилонов, которые вырастают из земли и чьи ветви и линии делятся и переплетаются в бесконечности, перевалив через вершину, между тем как от растворивших в себе стену колоссальных окон через пространство льется зыбкий свет, – все это заключает в себе архитектоническое осуществление того мироощущения, которое отыскало свой наиболее изначальный символ в высокоствольном лесе северных равнин. А именно в лиственном лесу, с исполненной таинственности путаницей его ветвей и с шелестом вечно подвижных масс листьев над головой наблюдателя, высоко над землей, от которой макушка пытается оттолкнуться стволом. Снова вспомним романскую орнаментику и ее глубокую связь с идеей леса. Бесконечный, уединенный, сумеречный лес так и остался тайной страстью всех западных архитектурных форм. Поэтому стоит лишь ослабнуть энергии стилевых форм, будь то в поздней готике или на исходе барокко, как сдержанный абстрактный язык линий вновь непосредственно распадается в натуралистический узор из ветвей, усиков, побегов и листьев.
Кипарисы и пинии производят телесное, евклидовское впечатление; они никогда не смогли бы сделаться символами бесконечного пространства. Дуб, бук и липа с блуждающими пятнами света в наполненных тенью пространствах создают впечатление бестелесности, беспредельности, духовности. В четкой колонне массы иголок ствол кипариса обретает совершенное завершение своей вертикальной направленности; дуб же, как кажется, бесплодно и неутомимо стремится за пределы своей макушки. В ясене, надо полагать, устремленным вверх ветвям также удается одержать победу над слитностью кроны. В том, как они выглядят, есть какая-то раскованность, видимость свободного распространения в пространстве, и, возможно, поэтому Мировой ясень стал символом северной мифологии. Шум леса, волшебство которого осталось так никогда и не воспринятым ни одним античным поэтом, с его заветным вопросом «куда» и «откуда», с его погружением мгновения в вечность, находится в глубинной связи с судьбой, с ощущением истории и длительности, с фаустовским мрачно озабоченным направлением души в бесконечно далекое будущее. Поэтому-то орган, глубокое и светлое гудение которого наполняет наши церкви, чье звучание, в противоположность ясным, пастозным тонам античных лиры и флейты, обладает чем-то безграничным и неизмеримым, сделался инструментом нашего благоговения. Собор и орган образуют такое же символическое единство, как храм и статуя. История изготовления органов, одна из самых глубокомысленных и трогательных глав истории нашей музыки, – это история томления по лесу, по языку этого подлинного храма западного богопочитания. Начиная со звучания стихов Вольфрама фон Эшенбаха и вплоть до музыки «Тристана» это томление оставалось неизменно плодотворным. Устремление звучания оркестра в XVIII в. было неизменно направлено на то, чтобы как можно ближе подойти к звуку органа. Слово «парящий», не имеющее никакого смысла применительно к античным вещам, играет в равной степени важную роль в теории музыки, в масляной живописи, в архитектуре, в динамической физике барокко. Стоя посреди высокого леса, между могучих стволов и слыша, как над тобой разыгрывается буря, ты внезапно понимаешь смысл идеи силы, которая движет массу.
Так из прачувства ставшего задумчивым бытия возникает все более определенное представление о Божественном во внешнем мире. Познающий воспринимает впечатление движения во внешней природе. Он ощущает вокруг себя с трудом поддающуюся описанию чуждую жизнь неизвестных сил. Он возводит происхождение этих воздействий к numina, к «иному» постольку, поскольку оно также обладает жизнью. Из изумления чужим движением возникают религия и физика. Они содержат истолкование природы или картины окружающего мира в одном случае посредством души, в другом – посредством рассудка. «Силы» оказываются первым объектом как поклонения – боязливого или любящего, – так и критического исследования. Существуют опыт религиозный и опыт научный.
Следует, однако, обращать пристальное внимание на то, каким образом сознание отдельных культур духовно сгущает первоначальные numina. Оно обкладывает их полными смысла словами, именами, и таким образом их околдовывает (постигает и ограничивает). Тем самым они оказываются подчиненными духовной мощи человека, который властен над именем. А ведь уже говорилось, что вся философия, все естествознание, вообще все, что находится в какой-либо связи с «познанием», в конечном итоге представляет собой не что иное, как бесконечно утонченный способ применять к «чуждому» связанные с именем чары первобытного человека. Произнесение верного имени (в физике – верного понятия) – это заклинание. Так что божества и фундаментальные научные понятия возникают вначале как имена, к которым обращаются и с которыми связывается все более определенное в чувственном плане представление. Какое раскрепощающее волшебство содержится для многих ученых людей уже в простом произнесении таких слов, как «вещь как она есть», «атом», «энергия», «сила тяжести», «причина», «развитие»! То же самое чувство охватывало и латинских крестьян в связи со словами «Церера», «Конс», «Янус», «Веста»[356]356
Можно утверждать, что несокрушимая вера, которую, например, Геккель связывал со словами «атом», «материя», «энергия», не особенно-то отличается от фетишизма неандертальца.
[Закрыть].
Для античного мироощущения, в соответствии с аполлоническим переживанием глубины и его символикой, единичное тело и было бытием. Так что вполне логично, что его представлявшийся на свету образ воспринимался как нечто сущностное, как подлинный смысл слова «бытие». Того, что не имеет образа и не есть образ, вообще не существует. Исходя из этого базового ощущения, мощь которого невозможно преувеличить, античный ум создал в качестве противопонятия[357]357
Ср. с. 419.
[Закрыть] к образу – «иное», не-образ, материю, ἀρχή или ὕλη, то, что как таковое вообще не обладает бытием и лишь в качестве дополнения к действительно сущему представляет собой добавочную, вторичную необходимость. Становится понятно, как должен был образовываться античный мир богов. Наряду с людьми они являют собой высшее человечество: это более совершенно оформленные тела, возвышеннейшие возможности телесно-присутствующей формы; в несущественном же, по материи, они ни в чем не отличаются, а значит, покорны той же самой космической и трагической необходимости.
Фаустовское же мироощущение переживало глубину иначе. Здесь в качестве олицетворения истинного бытия обнаруживается чистое действующее пространство. Это и есть бытие просто. Поэтому чувственно воспринимаемое, которое именуют, прибегая к весьма показательному обороту, указывающему ему истинное место, «наполняющим пространство», действует как факт второго порядка и по отношению к акту познания природы как сомнительное, как кажимость и сопротивление, которое должно быть преодолено, когда мы – как философы или физики – намереваемся открыть настоящее содержание бытия. Западный скепсис никогда не обращался против пространства, а всегда лишь против осязаемых вещей. Пространство – высшее понятие (сила есть лишь менее абстрактное выражение того же самого), и лишь в качестве его противопонятия появляется масса, то, что в пространстве. Как логически, так и физически она от него зависит. Вслед за допущением волнового движения света, лежащим в основе представления о свете как форме энергии, с необходимостью последовало допущение соответствующей ему массы, светового эфира. Определение массы со всеми приписываемыми ей свойствами следует из определения силы, а не наоборот, причем с необходимостью символа. Все античные понятия субстанции, каким бы различным образом, идеалистическим или реалистическим, они ни понимались, обозначают то, что должно быть оформлено, т. е. отрицание, которому в каждом случае следует перенять более конкретные моменты из фундаментального понятия образа. Все западные понятия субстанции обозначают то, что должно быть приведено в движение, несомненно также отрицание, однако иного единства. Образ и не-образ, сила и не-сила – так с максимальной отчетливостью можно передать полярность, лежащую в основе впечатления от мира той и другой культуры и исчерпывающую их формы без остатка. То, что сравнительная философия до сих пор неточно и путано воспроизводила с помощью одного слова «материя», означает в одном случае субстрат образа, в другом – субстрат силы. Не может быть ничего более различного. Здесь говорит ощущение Бога, ценностное чувство. Античное божество – это высший образ, фаустовское – высшая сила. «Иное» – это не-божественное, то, чему дух не может приписать достоинство бытия. Небожественной, для аполлонического впечатления от мира, является лишенная образа субстанция, для фаустовского – субстанция, лишенная силы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.