Читать книгу "Пол и характер"
Автор книги: Отто Вейнингер
Жанр: Зарубежная психология, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава XI Эротика и эстетика
Доводы, которыми пользуются для обоснования всякой оценки женщины, подвергнуты теперь (если не считать еще подлежащих рассмотрению пунктов) анализу с точки зрения критической философии, в связи с которой, не без сомнения, построено наше исследование. Разумеется, трудно надеяться, что противники в таком споре все время будут оставаться на столь суровой почве. Не безынтересна здесь судьба Шопенгауэра, низкое мнение «о женщинах» которого объясняют тем, что однажды, гуляя с ним, венецианская девушка загляделась на проскакавшего мимо более красивого физически Байрона. Словно худшее мнение слагается у того человека, кто меньше всего пользовался расположением у женщин, а не, наоборот, у того, кто больше всего имел у них успех.
Конечно, такой способ опровергать доводы (не доводами же, а объявлением противника женоненавистником) обладает многими преимуществами. Ненависть никогда не будет выше своего объекта, а потому, обвинив человека в ненависти к тому объекту, о котором он высказывает свое суждение, мы бросаем на него тень подозрения в неискренности, нечистоте и недостоверности его взглядов, ибо, преувеличивая обвинения и с пафосом защищая себя, можно прикрывать отсутствие доказательности. Ясно, что такой способ ведет всегда к желанной цели: избавить защитника от необходимости стоять на почве дебатируемого вопроса. Он наиболее удобный для тех мужчин, которые не желают получить ясного представления о сущности женщины. Ведь таких мужчин, которые много думали бы о женщинах и высоко ставили их, нет совершенно; есть или страстные женоненавистники, или такие, которые никогда не думали особенно долго и глубоко о женщине.
Надо знать, что в теоретическом споре недопустимы ссылки на психологические мотивы противника, в особенности когда такие ссылки заменяют собой доказательства. Не для поучения кого-либо я говорю, что противники в споре должны поставить над собой сверхличную идею истины и идти к конечным выводам совершенно независимо от своей личности со всеми ее конкретными чертами. Если одна из сторон строго вела цепь логических доказательств и довела ее до конца, другая же, ничего не доказывая, с яростью восставала против доводов противника, то, в некоторых случаях, одна сторона имеет право в наказание за непристойность поведения, за нежелание держаться строгого логического мышления изложить противнику все мотивы его упрямства. Если бы он сам осознал эти мотивы, то постарался бы рассмотреть их, взвешивая противоречащую им действительность. Но потому, что они не достигли его сознания, он не мог отнестись к самому себе достаточно объективно. Вот почему теперь, после длинного ряда логических и предметных рассуждений, острие анализа повернем в другую сторону и исследуем вопрос о чувствах, из которых вытекает пафос феминиста, – рассмотрим, в какой степени эти чувства благородны и насколько они представляют из себя сомнительную ценность.
Все возражения против женофобов покоятся на известных эротических чувствах мужчины к женщине. Эти чувства должны быть принципиально отделены от чисто полового отношения животных – от чисто полового отношения, которое и у людей играет большую роль. Ошибочно мнение, будто сексуальность и эротика, половое влечение и любовь – вещи, совпадающие в основе своей, что вторая является лишь оправой, утонченным, затушеванным изменением первого, хотя в этом и клянутся все врачи, хотя его разделяют такие люди, как Кант и Шопенгауэр. Но прежде чем приступить к обоснованию такого разграничения, я хотел бы сказать об этих двух гениях. Нельзя придавать в этом вопросе решающего значения мнению Канта, ибо и любовь и половое влечение ему были знакомы меньше, чем кому-либо. Он был настолько не эротичен, что даже не чувствовал потребности путешествовать. Он слишком чист и высок для того, чтобы быть в этом вопросе для нас авторитетом. Единственной возлюбленной, которой он себя вознаградил, была метафизика. Шопенгауэр же скорее понимал чувственную любовь, но не высшую эротику. Это легко заметить из следующего: лицо Шопенгауэра выражает мало доброты и много жестокости, от которой больше всего он сам страдал. Наиболее сострадательны те люди, которые больше всего осуждают себя за сострадание: Кант и Ницше. Но здесь следует заметить, что только люди, сильно расположенные к состраданию, склонны к страстной эротике; те, которых «ничто не трогает», – не могут любить. Это не сатанинские натуры – наоборот, это люди, в нравственном отношении стоящие очень высоко, но все же неспособные видеть то, что происходит в душе их ближних. Такие люди не поймут сверхполового отношения к женщине. Таким был и Шопенгауэр. Он достиг крайности в половом влечении и страшно страдал от этого, но никогда не любил. Это обстоятельство позволяет нам понять односторонность его знаменитой «Метафизики любви», где проводится взгляд, что бессознательная, конечная цель всякой любви есть «производство следующих поколений».
Такой взгляд, как я надеюсь показать, неправилен. Правда, в жизни нет любви, совершенно свободной от чувственного элемента. Как бы высоко ни стоял человек, он все же является чувственным существом. Но решающим моментом, опровергающим противоположное мнение, является то обстоятельство, что любовь, откидывая все аскетические принципы, видит в половом акте что-то враждебное себе, свое отрицание. Любовь и вожделение – до того различные, исключающие друг друга и противоположные состояния, что человеку в момент искренней любви мысль о телесном единении кажется невозможной. Не существует надежды без страха, но это не меняет соотношения их как вещей диаметрально противоположных. Таково же отношение между половым влечением и любовью. Чем эротичнее человек, тем меньше он страдает от своей сексуальности, и наоборот. Если нет преклонения перед женщиной без страсти, то это еще не дает повода к отождествлению этих явлений. В крайнем случае, их можно толковать как противоположные фазы, в которые последовательно вступают одаренные натуры. Или лжет тот, кто утверждает, что еще любит женщину, желая обладать ею, или он никогда не знал любви, так различны любовь и половое влечение. Потому-то всегда веет лицемерием, когда говорят о любви в браке.
Близорукому глазу, который точно из намеренного цинизма продолжает отстаивать идентичность этих двух явлений, укажем хотя бы на то, что половое влечение растет с телесным приближением, любовь же ярче проявляется в отсутствии любимого существа; любовь для своей жизненности нуждается в разлуке. То, что не достигается никакими путешествиями в далекие страны (смерть глубокой любви, забвение, которого не дает время), все это вдруг дается благодаря случайному телесному прикосновению к любимому существу, и прикосновение это, породив страсть, убьет любовь. Для человека выдающегося, с дифференцированным отношением к женщине, девушка, к которой он питает страсть, и девушка, которую он любит, глубоко различаются и фигурой, и походкой, и чертами характера: это два совершенно различных существа.
Итак, платоническая любовь существует, существует несмотря на отрицание ее профессорами психиатрии. И скажу даже, что существует только платоническая любовь; все же остальное, что называют именем любви, есть просто свинство. Существует только одна любовь: любовь к Беатриче, поклонение Мадонне. Для полового же акта существует только вавилонская блудница.
Если бы мысль наша оказалась верна, то кантовский перечень трансцендентальных идей можно было бы дополнить трансцендентальной идеей чистой, возвышенной, бесстрастной любви, любовью Платона и Бруно, значение которой нисколько бы не затронулось тем, что в опыте она полностью никогда не осуществится.

Это проблема «Тангейзера». На одной стороне – Тангейзер, на другой – Вольфрам; здесь – Венера, там – Мария. Тот факт, что возлюбленные, воистину и навсегда нашедшие друг друга, – Тристан и Изольда – идут на смерть скорее, чем на брачное ложе, представляет собою абсолютное доказательство того, что в человеке есть что-то высшее, метафизическое, как в мученичестве Джордано Бруно.
* * *
Кто же является предметом такой любви? Неужели та самая женщина, которую мы изобразили без всяких качеств, дающих человеку ценность, без воли к собственной ценности?
Нет, такой любовью любят божественно прекрасную, ангельски чистую женщину. Весь вопрос в том, какими путями получает женщина эту красоту и девственность?
Вопрос о превосходстве женского пола в смысле красоты и самое определение его словом «прекрасный» вызывали немало споров.
Не мешает, однако, спросить, кто именно и в каком отношении находит его таковым.
Известно, что женщина наиболее красива не в наготе своей. Раздетая женщина может быть красивой только в произведениях искусства, в виде статуи или картины, но живая голая женщина уже потому не покажется никому красивой, что половое влечение устраняет возможность бесстрастного наблюдения – этого необходимого условия истинного признания красоты. Но и помимо этого, голая живая женщина производит впечатление, не вяжущееся с идеей красоты: она кажется чем-то незаконченным, она как будто стремится к чему-то вне себя. В отдельных частях своих женщина более красива, чем в целом: в последнем она неизбежно производит впечатление, как будто она чего-то ищет, и поэтому вызывает в зрителе скорее чувство неудовольствия, чем удовольствия. Эта внутренняя бесцельность, искание цели вне себя сильнее всего проступает в прямостоящей женщине; это поняли художники и, если и изображали женщину в вертикальном положении – стоящей или несущейся по воздуху, – то не иначе, как в связи с окружающей обстановкой, от которой она старается рукой прикрыть свою наготу.
Но женщина и в отдельных частях своих далеко не безусловно прекрасна, даже если она представляет собою безукоризненное воплощение физического типа своего пола. В этом вопросе теоретически важны, главным образом, женские половые органы. Есть мнение, что любовь мужчины к женщине – не что иное, как ударившее в мозг влечение к детумесценции, а Шопенгауэр утверждает, что: «только отуманенный половым влечением мужской интеллект мог найти красивым низкорослый, узкоплечий, широкобедрый и коротконогий пол: в этом влечении и кроется вся его красота»; если бы это было справедливо, то именно половые части женского тела мужчина должен был бы любить больше всего и находить их наиболее красивыми. Однако, оставляя в стороне некоторых крикунов, назойливо рекламирующих красоту женских органов и доказывающих этим только необходимость агитации для того, чтобы заставить поверить в справедливость этого взгляда и в их искренность, можно утверждать, что ни одному мужчине не кажутся эти части женского тела красивыми, скорее обратно – они ему противны. В некоторых низменных натурах они наиболее сильно возбуждают половую страсть, но и те могут назвать их приятными, а не красивыми. Итак, красота женщины не есть простое действие полового влечения, скорее она ему совершенно противоположна. Мужчины, находясь под властью полового влечения, не могут понимать женской красоты; доказать это легко тем, что их возбуждает каждая женщина уже одними неопределенными формами своего тела.
Причины отвратительности женских половых органов и некрасивости живого женского тела кроются в оскорблении чувства стыдливости мужчины.
Плоскоумные каноники видят во всяком протесте против женской наготы склонность к чему-то противоестественному, к скрытому разврату и чувство стыдливости считают результатом факта появления одежды. Однако развратник не протестует против наготы, так как она не привлекает его внимания: он уже не может любить, он только желает обладать. Истинная любовь стыдлива, как и истинное сострадание. Объяснение в любви, в искренности которого человек убежден в тот момент, когда он его произносит, было бы объективным максимумом возможного бесстыдства; это все равно что сказать женщине: я вас страстно желаю; первое – идея бесстыдного поступка, второе – бесстыдной речи. Осуществиться ни то ни другое никогда не может, так как всякая истина стыдлива; всякое любовное признание лживо, и только глупостью женщин объясняется тот факт, что они так часто верят любовным клятвам.
Следовательно, всегда стыдливая любовь мужчины заключает в себе критерий того, что в женщине должно считать красивым и что безобразным. В логике истинное есть мерило мышления, а ценность истинного – его творец; в этике хорошее – критерий должного, и ценность хорошего стремится направлять волю к добру. Здесь же, в эстетике, несколько иначе: красота впервые создается любовью, здесь нет внутреннего нормативного принуждения любить все прекрасное, и наоборот, прекрасное не претендует на обязательное внушение чувства любви к себе (поэтому-то и нет сверхиндивидуального, исключительно правильного вкуса). Всякая красота сама по себе прежде всего есть проекция, эманация потребности любви; поэтому красота женщины нераздельна с любовью мужчины – и та и другая составляют один факт. Красота – это выражение любви, как безобразие – выражение ненависти. Красота и любовь одинаково чужды чувственной страсти, не имеют ничего общего с половым влечением. Красота – это что-то недосягаемое, неприкосновенное, не смешиваемое ни с чем другим; только издали ее можно видеть как бы вблизи, и при всяком приближении она от нас удаляется. Женщина, испытавшая ласки мужчины, не может ожидать, что на ее красоту будут молиться.
Это ведет к ответу и на второй вопрос: что такое невинность, нравственность женщины?
Некоторые факты, сопровождающие начало всякой любви, лучше всего могут служить исходной точкой. Признаком нравственности и правдивости мужчины служит, как уже доказано, чистота его тела; сомнительно, чтобы физически грязные люди обладали душевной чистотой. Из наблюдений видно, что в моменты нравственного подъема люди вообще нечистоплотные вдруг начинают тщательно мыться и заботиться о физической чистоте. Периоды любви для некоторых людей бывают единственными, когда тело их чисто под рубашкой. То же самое видим в области нравственных переживаний: многие люди, начинающие любить, проявляют стремление к самообвинению, самобичеванию. Наступает нравственный перелом: от любимой женщины как бы исходит внутренний свет даже в том случае, если любящий ни разу не говорил с ней, а только видел ее издали. Причина этого явления не может скрываться в существе самой возлюбленной.
Очень часто никто не находит в ней тех качеств, какими ее наделяет любящий мужчина, так как она или просто девчонка, или глупа, как корова, или похотливая кокетка. Можно ли допустить, что подобное конкретное существо является предметом любви мужчины? Не служит ли оно, вернее, исходной точкой для более значительного душевного движения?
Мужчина во всякой любви любит только самого себя – не свою субъективность со всеми слабостями, низостями, тяжеловесностью и мелочностью своей натуры, а то, чем он хотел бы быть, – свою глубочайшую, интимнейшую сущность, свободную от гнета необходимости, от земного праха. Эта сущность в своих временно-пространственных проявлениях, будучи смешана с грязью чувственной ограниченности, не представляет собою чистого идеального изображения. Сколько бы человек ни углублялся в себя, он видит себя загрязненным и омраченным и нигде не находит того, что ищет, в незапятнанной чистоте. И самое горячее, самое искреннее его желание – это оставаться тем, чем он есть. Не находя этой цели в основах собственного существа и желая облегчить себе достижение ее, он направляет мысль свою в окружающую среду. Свой идеал абсолютно ценного существа он проектирует на другое человеческое существо, не имея возможности изолировать его в самом себе; это и доказывает, что он любит это существо. Однако на такой акт способен лишь человек, провинившийся в чем-нибудь и чувствующий свою вину; поэтому ребенок любить еще не может. Одновременно с любовью просыпающееся стремление к духовному очищению, к достижению цели, присущей высшей духовной природе человека, не допускающей никакого пространственного приближения к возлюбленной, только потому и возможно, что любовь изображает высшую недостижимую цель всякой страсти как уже осуществившуюся, а не витающую в образе абстрактной идеи, – что она сосредоточивает эту цель в непорочнейшем ее виде на своем ближнем, выражая этим, что в самом любящем идеал этот далек от осуществления. Вот почему любовь есть высшее и сильнейшее выражение воли к ценности, вот почему только она раскрывает истинную сущность человека, колеблющуюся между духом и телом, между нравственностью и чувственностью, одинаково присущую и божественному и животному мирам. Только любящий человек является во всех отношениях самим собою. Этим объясняется то, что многие люди, только когда полюбят, начинают отличать свое «я» от чужого «ты», являющихся не только грамматическими, но и этическими соотносительными понятиями; поэтому имена влюбленных играют важную роль во всякой любви. Отсюда ясно, почему многие люди раньше никак не могут прийти к убеждению, что у них есть душа, и только в любви начинают сознавать собственное существование. Поэтому любящий только смотрит издали на свою возлюбленную, чтобы убедиться в ее, то есть в своем, существовании, но не позволит себе никогда осквернить ее своею близостью. Так непримиримый эмпирист становится в любви мистиком. Примером может служить отец позитивизма Огюст Конт, совершенно изменивший свое мышление, когда познакомился с Клотильдой де Во. Выражение «люблю, значит живу» – психологически верно не только для художника, но и для всякого человека.
Итак, любовь, подобно ненависти, есть явление проекции, а не явление равенства, подобно дружбе. В дружбе основной предпосылкой служит равноценность обоих индивидуумов; в любви – утверждение неравенства, неравноценности. Приписав какому-нибудь человеку все, чем самому хотелось бы обладать, украсить его всеми достоинствами – значит любить его. Красота есть чувственное отражение высшего совершенства. Поэтому-то любящий человек удивляется, даже ужасается, если узнает, что какая-нибудь красивая женщина не отличается высокой нравственностью; он обвиняет в низости природу, вселившую «в столь красивое тело» столько порочности. Он не может понять, что находит женщину красивой только потому, что еще любит ее, иначе он не ограничился бы таким несоответствием внешнего облика с внутренним содержанием. Уличная проститутка никогда не кажется красивой, так как с самого начала здесь невозможна проекция ценности; она может удовлетворить только вкус самого низменного человека, быть возлюбленной только безнравственного сутенера. Здесь обнаруживается противоположное моральному отношение; женщина вообще только безразлична ко всему этическому, она аморальна и может в противоположность ненавистному для всех преступнику или ферту, вызывающему всеобщее отвращение, служить объектом для проектирования внутренних ценностей. Так как она ни добродетельна, ни грешна, то ничто в ней не противится такому перемещению идеала на ее личность. Красота женщины – это олицетворение нравственности, принадлежащей мужчине и перенесенной им в высшем ее напряжении на женщину.
Красота, будучи лишь вечно возобновляемой попыткой воплощения высшей ценности, всегда вызывает в нас чувство удовлетворения находкой чего-то, и это чувство заставляет молчать все страсти, всякое эгоистическое желание. Формы, кажущиеся человеку красивыми, выражают только его многочисленные попытки воплотить все самое высшее при помощи эстетической функции, стремящейся облечь в образы все умозрительное. Красота есть символ совершенства в явлении; поэтому она неуязвима, статична, а не динамична, и всякое изменение в отношении к ней уничтожает и ее, и самое понятие о ней. В материальном мире красота создается любовью к собственной ценности, стремлением к совершенству. Так рождается красота природы, которой никогда не ощущает преступник, так как этика впервые создает природу. Поэтому-то природа во всех своих проявлениях всегда и везде вполне закончена, и закон природы – это чувственный символ закона нравственности, точно так же как красота – чувственное отражение благородства души, как логика – воплощенная этика. Искусство, эротика, направленная на целый мир, творит полноту реальных форм из мирового хаоса, подобно тому как любовь мужчины создает совершенно новую женщину вместо реально существующей; нет искусства без форм, нет красоты искусства, которая не подчинялась бы ее законам, как нет красоты природы без формы, без закона природы. В красоте искусства воплощается красота природы, как в законе нравственности – закон природы, как в гармонии, прообраз которой властвует над духом человека, – целесообразность природы. Художник называет природу своим вечным учителем, но в действительности она только созданная им самим в созерцательной бесконечности норма его творчества. Чтобы не быть голословным, приведем в пример математику: математические выражения – это реализованная музыка (не наоборот), а сама математика – точное отражение музыки, перенесенной из царства свободы в царство необходимости; поэтому императив всякого музыканта есть математика. Следовательно, искусство создает природу, а не природа искусство.
От этих указаний, составляющих хотя бы отчасти дальнейшее развитие глубокой мысли Канта и Шеллинга (а также и находящегося под их влиянием Шиллера) об искусстве, я возвращаюсь к первоначальной теме. Для успешного дальнейшего разбора этой темы следует считать вполне установленным, что вера в нравственность женщины, «интроекция» души мужчины в женщину и красивая внешность – один и тот же факт, причем последняя представляет чувственное выражение первой. Объяснимым, но очень извращенным отношением является понятие о «прекрасной душе» в моральном смысле; или, как у Шефтсбери, Гербарта и других – подчинение этики эстетике: можно, вместе с Сократом и Антисфеном, отождествлять понятия «красоты» и «добра», но нельзя забывать, что красота – только материальный образ, воплощающий нравственность, что всякая эстетика остается созданием этики. Всякая единичная, ограниченная временем попытка такого воплощения по природе своей иллюзорна, так как она ложно изображает достигнутое совершенство. Всякая отдельная красота преходяща, так и любовь к женщине уничтожается, как только женщина состарится. Идея красоты – это идея природы; она вечна, если далее погибает все единично красивое, все естественное.
Видеть бесконечность в ограниченном и конкретном может только иллюзия; только заблуждение – находить все совершенства в любимой женщине. Любовь к красоте не должна теряться в женщине, чтобы пересоздать основы полового влечения к ней. Если бы любовь основывалась только на указанном смешении, не могло бы быть иной любви, кроме несчастной. Но всякая любовь цепляется за это заблуждение, она является наиболее героической попыткой утверждать ценность там, где ее совсем нет. Трансцендентальная идея любви, если таковая вообще существует, заключается в любви к ценности бесконечного, то есть к абсолютному, или к Богу, даже в форме любви к бесконечной чувственной красоте природы в целом (пантеизм); любовь же к отдельному предмету, а также и к женщине, есть уже отпадение от идеи – есть вина.
Еще раньше были указаны причины, в силу которых человек берет на себя эту вину. Как ненависть проектирует на ближнего низкие качества своей натуры, чтобы видеть их в более ужасающей форме, как человек выдумал черта, чтобы представить все свои низменные влечения вне себя и сознать в себе силу и гордость борца, – так и любовь преследует одну цель: облегчить человеку борьбу за добро, которое он еще не в силах охватить в себе самом как идею. Поэтому и любовь, и ненависть – только трусость. Ненавидящий человек не хочет сознаться в том, что зло гнездится в нем самом; вместо этого он воображает, что со стороны другого человека грозит опасность его невинной чистоте. Мы создали черта исключительно для удовольствия бросить ему в голову чернильницу; и потому, что вера в черта облегчает борьбу, наваливает вину на другого, она безнравственна. В ненависти мы переносим на другое существо идею собственного ничтожества; в любви – идею собственной ценности; сатана становится безобразным, возлюбленная – прекрасной. В обоих случаях распределением добра и зла между двумя лицами мы легче воспламеняемся для моральных ценностей. Если любовь к отдельному существу есть нравственная слабость, то она должна проявиться во всех чувствах любящего.
Посредством особого чувства вины всякий человек познает преступление прежде, чем совершить его. Не без причины и любовь есть стыдливейшее чувство; у нее гораздо больше оснований стыдиться, чем у сострадания: сочувствуя человеку, я этим самым уделяю ему нечто из моего воображаемого или действительного богатства, и помощью только олицетворяю то, что заключается в сострадании. Любя же, я хочу от другого человека получить что-то; я хочу, по крайней мере, чтобы он не мешал мне своими некрасивыми манерами и пошлыми чертами любить его; я хочу где-нибудь найти себя и, не желая дольше искать и стремиться, я требую из рук ближнего ни больше ни меньше, как самого себя.
Стыдливость сострадания объясняется тем, что она унижает передо мной моего ближнего, а в любви я сам ставлю себя ниже другого, забываю о своей гордости, – в этом ее слабость, поэтому она и стыдлива. Итак, ясно, что любовь родственна состраданию, что к любви способен лишь тот, кто умеет жалеть. И все же оба эти чувства исключают одно другое: нельзя любить жалея и жалеть любя, так как в сострадании я – дающий, а в любви я – нищий. Любовь – это позорнейшая просьба, так как она просит наибольшего; вот почему она быстро переходит в мстительную гордость, как только предмет любви нечаянно или нарочно дает ей понять, о чем именно она просит.
Всякая эротика полна сознания вины. Ревность показывает, на каком шатком основании зиждется любовь, и выясняет всю ее безнравственность. Ревность присваивает себе власть над волею ближнего. Так как в любви истинное «я» любящего перемещается в его возлюбленную, а человек, в силу понятного, но ошибочного заключения, всегда и везде сознает за собой право на свое «я», то и ревность становится для нас вполне понятной с точки зрения развитой здесь теории. Однако она тут же и выдает себя: она полна страха, который, подобно чувству стыда, всегда относится к определенной, совершенной нами в прошлом вине. Это ясно доказывает, что в любви мы стремимся именно к тому, чего совсем не следует добиваться на этом пути.
Вина человека любящего заключается в желании освободиться от того сознания вины, которую я раньше назвал предпосылкой и необходимым условием всякой любви. Вместо того чтобы сознать эту вину и постараться добиться ее искупления, любовь представляет попытку забыть о ней, освободиться от нее, попытку быть счастливым. Любовь есть тончайшая хитрость; она хочет показать идею совершенства уже осуществленной, вместо того чтобы самодеятельно осуществить ее в самом себе, превращает чудо в действительность, и хотя идея эта осуществляется в другом человеке, все же это не что иное, как освобождение самого себя от пороков, причем освобождения этого надеются достигнуть без всякой борьбы. Этим объясняется тесная связь, которая существует между любовью и потребностью в искуплении (Данте, Гете, Вагнер, Ибсен). Любовь сама по себе есть жажда искупления, а жажда искупления – безнравственна (см. заключение VII гл.). Любовь стоит вне времени и причинности, она хочет внезапно, без своего содействия, достигнуть чистоты. Поэтому, как чудо внешнее, а не внутреннее, она сама в себе невозможна и никогда не может достигнуть своей цели, меньше всего у тех людей, которые особенно сильно расположены к ней. Она опаснейший самообман, потому что производит впечатление, будто бы именно сильнее всего требует борьбы за добро. На посредственных людей она еще может оказать облагораживающее влияние, но более чуткие совестью будут остерегаться поддаться ее обману.
Любящий ищет в любимом существе свою собственную душу – настолько любовь свободна и подчиняется законам полового притяжения. Психическая жизнь женщины приобретает влияние: она благоприятствует любви в тех случаях, где она легко поддается идеализации, даже при малейших физических преимуществах и слабо развитом половом дополнении, и уничтожает возможность любви, если слишком явно противится этой «интроекции». И все же, несмотря на полную их противоположность, – сексуальность и эротика неоспоримо аналогичны. Сексуальность пользуется женщиной для удовлетворения страсти и произведения на свет телесного ребенка, а эротика – для достижения ценности и духовного ребенка – продуктивности. Бесконечно глубок, хотя, по-видимому, мало понят смысл слов платоновской Диотимы о том, что любовь относится не к прекрасному, а к произведению и порождению в прекрасном, к бессмертию в духовном, как низкое половое влечение относится к продолжению человеческого рода. Каждый отец (и телесный, и духовный) ищет в ребенке самого себя: ребенок есть конкретное осуществление идеи собственного «я», составляющее сущность любви. Поэтому художник часто ищет женщину, чтобы быть в состоянии создать произведение искусства. «И каждый хотел бы иметь именно таких детей, глядя не без зависти на создание Гомера, Гесиода и других выдающихся поэтов, упрочивших среди людей их бессмертную славу и память своим собственным бессмертием… Вы почитаете и Солона за созданные им законы и многих других эллинов и варваров, оставивших после себя много прекрасных творений и проявивших многие добродетели: им вы воздвигли святилища ради таких детей, а ради детей человеческих – ничего никому»…
И это не только формальная аналогия, не случайное словесное совпадение, когда говорят о духовной плодовитости, о духовном зарождении и продуктивности или, подобно Платону, о духовных детях в более глубоком смысле. Подобно тому как телесная сексуальность есть попытка органического существа продлить существование своей формы, всякая любовь есть стремление окончательно реализовать свою духовную форму – свою индивидуальность. Здесь лежит мост, соединяющий волю к самоувековечению (так молено назвать общее и сексуальности, и эротике стремление) с ребенком. И половое влечение, и любовь стремятся воплотить самих себя; первое старается увековечить индивидуум в телесном изображении; вторая – увековечить индивидуальность в ее духовном подобии. Только гениальный человек знает абсолютно бесчувственную любовь, только он старается создать вневременных детей, выражающих его глубочайшее духовное существо.