Текст книги "Преданность. Год Обезьяны"
Автор книги: Патти Смит
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Святой престол
Это было в день мертвых. Боковые улицы щеголяли рядами сахарных черепов, в воздухе повисло что-то вроде затхлого помешательства. У меня появилось дурное предчувствие по поводу выборов в год Обезьяны. Не волнуйся, говорили все, власть принадлежит большинству. Ничего подобного, возражала я, власть принадлежит молчунам, тем, кто не ходит голосовать, – вот кто предрешит исход. И кто вправе их упрекать, когда все – сплошная ложь, нечестные выборы погрязли в расточительстве. Миллионы спущены в унитаз с плазменными телевизорами внутри, выброшены на нескончаемые вздорные агитационные телеролики. Дни и впрямь, во всех смыслах, становятся темнее. Все эти ресурсы можно было бы потратить, чтобы соскоблить свинец со стен обветшавших школ, чтобы дать кров бездомным или очистить отравленную отходами реку. Вместо этого один кандидат в отчаянии швыряет деньги лопатами в ненасытную бездну, а другой возводит пустые здания имени себя – тоже аморальное расточительство, только иного сорта. И все-таки, хотя это было сплошное позорище, я пошла и проголосовала.
Вечером в день выборов влилась в компанию добрых товарищей, и мы следили по огромному телевизору за перипетиями жуткой мыльной оперы – той, что зовется американскими выборами. Расходились поодиночке: один за другим, неверной походкой, исчезли в рассветной дымке. Задира драл глотку. Молчание продемонстрировало свою власть. Двадцать четыре процента населения избрали худшего из нас представителем остальных семидесяти шести процентов. Да здравствует наша американская апатия, да здравствует помраченная мудрость коллегии выборщиков.
Не спалось, и я пошла пешком в Адскую Кухню[37]37
Адская Кухня – район Нью-Йорка в Манхэттене, также Клинтон.
[Закрыть]. Некоторые бары уже открылись – а может, со вчерашнего вечера и не закрывались, и никто не подмел пол, никто не протер столики, чтобы подготовиться к новому дню. Возможно, это был способ как бы отрицать, что новый день настал, или просто его отсрочить. У нас пока еще вчера, кричал мусор, пока еще есть шанс – пусть мизерный, не больше, чем у снежинки в аду. Я заказала рюмку водки и стакан воды. И из рюмки, и из стакана пришлось выудить лед, выбросить его в блюдце с черствыми крендельками. Радио – самый настоящий радиоприемник – было включено. Билли Холидей пела “Strange Fruit” (“Странный плод”). Ее голос, лаконично выражающий страдание, бросал в дрожь – будил восхищение и совесть одновременно. Я явственно вообразила, как она сидит у барной стойки: в волосах гардения, на коленях – чихуахуа. Вообразила, как она спит в измятой белой юбке и блузке в гастрольном автобусе с дизельным мотором: на Юге ее не пустили в отель для белых, не посчитавшись с тем фактом, что это сама Билли Холидей, не посчитавшись с тем фактом, что она такой же человек, как все остальные.
Потолочный вентилятор был весь в пыли. Я смотрела, как он крутится, или, точнее, на его движение по кругу. Должно быть, на миг задремала, поймала хвостик концовки еще одной песни, “New York, I love you, but you’re bringing me down”[38]38
“Нью-Йорк, я тебя люблю, но ты нагоняешь на меня тоску” (англ.).
[Закрыть]. Холмы, поросшие соснами, свежие, собранные с утра яйца в корзине.
– Еще чего-нибудь выпить?
– Выпивка – это не особо по моей части, – проговорила я. – Просто черного кофе.
– Вам с молоком?
Официантка была хорошенькая, но с ее губы свисал лоскут кожи. Я невольно впилась в него взглядом. В моем воображении он разросся и набряк, а потом оторвался и бухнулся в воображаемую миску с дымящимся бульоном, а миска расширилась, стала клокочущим прудом, где зародилась некая имитация жизни. Я покачала головой. Порой совершенно случайные детали переносят нас в иные миры. Из бара определенно пора было уйти, но миновал еще час, а я оставалась, где была. Ни есть, ни пить не хотелось, но я подумала, что, наверно, надо что-то заказать в оправдание того, что я больше часа сижу там безвылазно, – впрочем, мое поведение, похоже, никого не смущало: пожалуй, нас всех хватил постэлекторальный паралич.
Дни шли, что сделано – того не переделать[39]39
Отсылка к реплике леди Макбет в “Макбете” Шекспира. Перевод М. Лозинского.
[Закрыть]. День благодарения позади, сочельник близится, блуждаю по торговым улицам в ритме внутреннего голоса, нашептывающего: “Ничего мне не дари. Ничего мне не дари”. Чувство вины освежило засохший осадок поражения: как вышло, что все закончилось так плохо? Очередной случай дисбаланса в общественном негодовании. Тихая, тихая ночь. Автоматы, обернутые в фольгу, навалены грудами под искусственными елками, украшенными крохотными золотыми тельцами, в закоулках заснеженных дворов установлены мишени.
На дворе глухая зима, но, такое ощущение, воздух вообще лишен температуры. Переходя Хаустон-стрит, я заметила, что в вертепе перед церковью Святого Антония отсутствует младенец Христос. На плечах святого Франциска не сидят птицы. Гипсовые девы в белых головных уборах сервируют для пира пустой стол. Я никогда еще не была такой голодной и такой старой. Шаркая, поднялась по лестнице в свою комнату, декламируя под нос. “Когда-то мне было семь, скоро мне будет семьдесят”. Я по-настоящему устала. “Когда-то мне было семь”, – повторила, присела прямо в пальто на краешек кровати.
Наш тихий гнев дарует нам крылья, умение юркнуть между шестернями, вращающимися вспять, соединяющими все эпохи. Мы чиним наручные часы, совершенствуя врожденную способность возвращаться в минувшее – скажем, в далекий XIV век, отмеченный появлением овец Джотто. Звонят колокола Ренессанса, когда похоронная процессия следует за гробом, в котором лежит тело Рафаэля, и снова звонят, когда последний удар резца открывает взглядам молочно-белое тело Христа.
Все направляются туда, куда направляются, вот и я направилась туда, куда направилась, обнаружила, что стою в темном углу, пропахшем сырыми яйцами и льняным маслом, в мастерской братьев Ван Эйков. Там я увидела рябь на воде, изображенную со столь скрупулезной реалистичностью, что при взгляде на нее хотелось пить. Засвидетельствовала тщательность младшего брата, когда кончик его собольей кисти касался влажной раны на боку мистического агнца. Поспешила прочь – а то еще столкнемся лбами, двинулась дальше, к идущему своей чередой XX веку, пролетая вдоль зеленых полей благополучной сельской местности, испещренных надгробными крестами и тушами с бойни первой великой войны. И были это не неуловимые сны, а лихорадка часов, проживаемых наяву. И в эти часы стремительных перемен я стала свидетельницей дивных событий, а потом, притомившись, закружилась над улочкой, вдоль которой выстроились старые кирпичные дома, выбрала одну из крыш – ту, что с пыльным потолочным окном. Шпингалет не задвинут. Я сняла кепку, стряхнула мраморную пыль. Извините, сказала, глянув вверх, на горстку звезд, время бежит, и ни одному кролику за ним не угнаться. Извините, повторила я, спускаясь по приставной лестнице, прекрасно сознавая, где побывала.
30 декабря. Я выплыла мимо своего семидесятого дня рождения в концовку года, по щиколотку в конфетти. Шепотом сказала “С Новым годом” своим ботинкам, истоптавшим столько дорог, – совсем, как ровно год назад. Ровно год назад со дня, когда я подъехала к “Дрём-мотелю”, где определенные вещи утратили определенность, а указатель предрек мне поездку к Улуру. Ровно год со дня, когда Сэнди Перлман еще был жив. Ровно год со дня, когда Сэм еще мог налить себе чашку кофе и что-то написать своей рукой.
Без тени преувеличения
Мистический Агнец
С почти религиозной простотой еду в город, о котором никогда не слыхала, – в городок вблизи Санта-Аны, далеко на западе, где обосновался на зиму Сэм. В городок, где, как сказал Сэм, дождь идет беспрерывно. Приезжай, мягко скомандовал он, и я не стала долго раздумывать – взяла с собой дождевик, фланелевую рубашку, несколько пар носков и маленькую, но богато иллюстрированную книгу о Гентском алтаре. В самолете старалась не думать о положении дел, не думать о неприятном. Мы попали в небольшую воздушную яму, но я осталась спокойна: это просто метеоусловия чинят помехи, но конкретно против меня ничего не замышляют. Раскрыла книжку, сосредоточилась на грандиозном алтаре – давно излюбленной мной теме размышлений.
Этот грандиозный полиптих написали на дубовых досках в пятнадцатом веке фламандские мастера, братья Губерт и Ян ван Эйки. Алтарь обладает столь универсальной выразительной мощью, что при взгляде на него все благоговейно трепетали, а многие считали его каналом связи со Святым Духом. Совсем как архангелы были орудиями Господа, олицетворенным телефонным звонком Бога. Так Бог позвал к телефону Деву Марию: на алтаре это изображено с внешней стороны в сцене “Благовещение”, где ангел[40]40
Так в оригинале.
[Закрыть] Гавриил приносит весть о воплощении Бога; остается лишь воображать огненное сплетение испуга и экзальтации, порожденное этим единственным сеансом связи. Пресвятая Дева упала на колени в калейдоскопическом вакууме, украшенном ее словами – перевернутыми, вызолоченными. Сусальное золото – не мишурное, а фламандское, нанесенное руками несравненных фламандцев. Однажды я прикоснулась к одной из наружных панелей, и меня охватило благоговение – не в религиозном смысле, а благоговение перед художниками, создателями алтаря: я соприкоснулась с их неугомонным духом и с их величавой, сосредоточенной невозмутимостью.
Есть и другое изображение Марии, где она скорее безмятежна, – над центральной панелью во внутренней части алтаря, где Мария восседает на своем месте слева от Бога Сына. По округлому двойному нимбу над ее слегка склоненной головой тянется надпись, в которой ее провозглашают незапятнанным зерцалом величия Божия. Вопреки всем этим восторженным похвалам, по ней видно, что ее отличают здоровое смирение и доброта души, приличествующие царице скорбей.
Ниже – главная часть алтаря, “Поклонение Мистическому Агнцу”, перед которым во время о́но, как рассказывают, люди впадали в экстаз. Это священное таинство, которое в произведении искусства сделали зримым. На алтаре стоит торжествующий, но стоический Агнец, смиренно принимая все земные муки, и из раны на его боку струится кровь, стекая в чашу Грааля, как и гласит пророчество. “Жажда перестанет быть жаждой, и раны перестанут быть ранами”, хоть и не в том смысле, в каком мы ожидаем.
Что станется с нами? – задумалась я, закрыв книгу. С нами – то есть с Америкой, с нами – то есть с человечеством в целом. Пожалуй, глаза Агнца выражают непреклонное упорство, но что, если кровь добросердечия иссякнет и однажды перестанет течь? Я вообразила оскудевший источник, пересохший колодец самаритянки, тревожное сближение звезд.
Ощутила тупую пульсирующую боль в виске. Заметила, что у меня испачкан рукав – я задела палитру художника, чья кисть ласкала темную рану Агнца. Неужели это было взаправду? Ни одного лица не смогла вспомнить, но знаю, что тогда плакала, хоть и без соли слез. Помню, что оторопело стояла, пока что-то беспощадной рукой не вышвырнуло меня из времени поклонения в сферу настоящего момента, – а было это всего несколько дней тому назад. Рассудила, глядя на небо Западного побережья, что пятно как минимум ничуть не менее реально, чем воспоминания.
– И вообще, что реально? – спросил недавно Сэм. – Время реально? А эти мертвые руки реальнее рук, которые мне снятся, – рук, которые могут забрасывать удочку или крутить руль? Как знать, что реально, а что нет… как знать?
В Сан-Франциско я села на шаттл до Санта-Аны. В аэропорт за мной приехала Роксэнн, сестра Сэма. От ее солнечного настроения мне полегчало, и очень вовремя, потому что небо было совершенно серое и шел дождь – все, как говорил Сэм. Мы подъехали к белому дому, обшитому досками. Я поднялась на крыльцо и сквозь сетчатую дверь увидела Сэма раньше, чем он – меня. Он стал, как никогда, похож на Сэмюэла Беккета, и я все еще лелеяла надежду, что мне не суждено состариться без него.
Работали мы на тесной кухне. Спала я на кушетке. Мне было слышно, как нескончаемый дождь колотит по тенту, защищающему веранду. Казалось, целый мир отделяет нас от Кентукки, от земель и лошадей Сэма. От всего, что для него свое. Наши дни вращались вокруг его рукописи, которой суждено было стать для него последней, – несентиментального объяснения в любви к жизни. Время от времени мы встречались взглядом. Никаких масок, никакой дистанции, только текущий момент, самым главным для нас была работа, а мы – ее слугами. По вечерам работу откладывали до завтра, и все весело подчинялись требованиям ритуала – а состоял он в том, чтобы стащить инвалидное кресло вниз, преодолеть ступеньки веранды и прогуляться пешком в город до кафе, где подавали мексиканский горячий шоколад. Я шла чуть позади, под слабым моросящим дождем, и у меня было головокружительное ощущение, будто я в давние времена брожу, уцепившись за локоть Сэма, по улицам Гринич-Виллиджа.
Тишина вокруг этого домика нервировала. Когда мы совершали ночные прогулки, окрест не было видно ни души. Я чувствовала, что мне не сидится на месте, и сама себя ненавидела за это. Сэм тоже чуял мое настроение, но вполне меня понимал; он родился непоседой. Когда мне пришлось покинуть Калифорнию, дождь все еще продолжался. Я села в машину рядом с Роксэнн. Мы отъехали от белого дома, обшитого досками, от заросшей плющом шпалеры и исполинской садовой лейки. Я пообещала Роксэнн оставаться на связи. “Жажда перестанет быть жаждой. Раны перестанут быть ранами”. Когда мы подъезжали к аэропорту Санта-Аны, я глянула на свой телефон. Ни одной весточки от ангелов, ни одного звонка – телефон даже ни разу не звякнул.
Мы – живые занозы
Золотой петушок
В ночь перед инаугурацией полумесяц луны был на ущербе. Я пыталась не замечать, что к горлу подступил комок, что страшные предчувствия крепнут. Жалела, что нельзя погрузиться в сон и все это проспать – заснуть сном Рип ван Винкля. Утром пошла в корейский спа-салон на Тридцать второй улице, просидела битый час в инфракрасной сауне. Сидела, кашляла, нагромоздила холмик из липких бумажных платков и думала о Германе Брохе – как он за решеткой мысленно составлял план “Смерти Вергилия”. Думала о гробнице Вергилия в Неаполе и о том, что вообще-то его там нет, потому что когда-то, в Средневековье, его прах потерялся при загадочных обстоятельствах. Думала о словах Томаса Пейна: “Настали времена испытаний для человеческих душ”. Снаружи дождь перестал, но сильный ветер оставался таким же сильным. А то, что было истиной, оставалось истиной. Дело было в последний день года Обезьяны, и золотой петушок кукарекал, потому что несносного желтоволосого обманщика на доверии уже привели к присяге, и присягал он, ни больше ни меньше, на Библии, а Моисей, Иисус, Будда и Мухаммед в это время находились, видно, где-то вдалеке.
На следующий вечер загремели гонги, и по улицам Чайнатауна, словно гигантские игрушки на колесиках, покатились драконы, изрыгая бумажные языки пламени. Было 28 января. Явился новогодний Петух – уродливая тварь: грудь колесом, перья солнечного цвета. “Слишком поздно слишком поздно слишком поздно”, – кукарекал он. Год Обезьяны миновал, и Огненный Петух, дожидавшийся за кулисами, устроил себе помпезный выход. Парадом в честь Нового года по лунному календарю я пренебрегла, но фейерверк, усевшись на крыльце своего дома, посмотрела. Подумалось, что я проскользнула по обочинам торжеств на обоих побережьях – и на Восточном, и на Западном, альфы и омеги года Обезьяны, но к обоим праздникам осталась непричастна. Ну это, положим, неудивительно – поразительно, что я вообще оказалась вблизи торжеств, ведь даже в детстве я обнаруживала, что мне трудно искренне отмечать такие праздники; если честно, меня раздражал и монотонный гул ежегодного парада на День благодарения с колесницами и марширующими оркестрами, и маниакальный экстаз Парада маммеров[41]41
Традиционный парад ряженых, он проводится в Филадельфии ежегодно 1 января.
[Закрыть]. В глубине души я всегда терялась вконец, когда попадала в водоворот праздничной толпы – совсем как Батист в “Детях райка”, когда в финале его, сколько бы он ни противился, затягивает вихрь маниакального карнавала.
И все же спустя несколько дней я обнаружила себя в Чайнатауне, в аптеке, которой доверяю, на консультации у старого травника-китайца, который и прежде составлял для меня лекарственные чаи. Тело – это центр реагирования, сказал он мне, рассуждая о моих симптомах и общем недомогании. Все эти расстройства – реакция на внешние раздражители, химикаты, погоду, съеденную пищу. Все – вопрос равновесия, организм просто перенастраивается. Все рано или поздно пройдет, неважно – сыпь или кашель. Надо сохранять покой и не баловать эти реакции тела – не перекармливать энергией. Он дал мне три пакета с чаем. Один золотой, другой красный, а третий – цвета сушеного шалфея. Я сунула их в карман и снова вышла на холод, подметив, что почти все приметы праздника исчезли – остались разве что остовы бумажных фонарей, россыпь конфетти, брошенная пластиковая обезьяна на сломанном древке.
Я прошла всю Мотт-стрит, спустилась по ступенькам “Во Хап” – мы с Ленни уговорились встретиться и поесть конджи. В семидесятых миска конджи с уткой стоила девяносто центов. “Во Хап” никогда не закрывался, там всегда было шумно, и конджи подавали до четырех утра. В старые времена мы все ходили туда поесть, часто в первые часы наступившего года; многие из нас сидели без гроша, многих больше нет на свете. Мы с Ленни ели конджи и пили улун с молчаливой признательностью за то, что мы еще живы; рожденные с разницей в три дня, семидесятилетние, седовласые, склонив головы перед судьбой. Об инаугурации мы не разговаривали, но она висела в воздухе тяжелым грузом в то время, как встревоженные сердца соединялись с другими встревоженными сердцами.
В тот вечер я выпила золотой чай и во сне не кашляла. Снилась мне длинная вереница мигрантов, идущих пешком с одного края земли на другой, прочь от руин того, что когда-то было их родиной. Шли они по пустыням, и по бесплодным равнинам, и по душным заболоченным низинам, где ленты несъедобных водорослей, ярких-ярких, ярче персидского неба, обкручивали их щиколотки. Шли, волоча за собой свои знамена, одетые в ткань стенаний, ища руку помощи, которую протянет им человечество, ища кров там, где им никто не предлагал кров. Проходили по местам, где богатство заперлось в стенах архитектурных шедевров – в исполинских валунах, которые служили футлярами для современных хижин, остроумно закамуфлированных густыми зарослями местной флоры. Воздух внутри был сухой, но все двери, окна и колодцы – герметично закрыты, словно тут давно ждали появления мигрантов. И вот мне приснилось, что за всеми их передрягами наблюдали на глобальных экранах, персональных планшетах и циферблатах наручных часов с рациями – это стало популярным жанром развлекательных реалити-шоу. Все бесстрастно смотрели, пока они пробирались по суровым землям, и их надежда истекала кровью, и от нее оставалась только безнадежность. Но все расчувствованно вздыхали, когда расцветало искусство. Музыканты, выйдя из оцепенения, сочиняли гипнотические произведения, полные симфонических страданий. Скульптуры, казалось, вырастали из земли, исхоженной скитальцами. Мускулистые танцоры изображали мытарства изгнанников – носились взад-вперед по подмосткам легендарных театров, словно ошалев от безысходности кочевой жизни. Все смотрели и не могли отвести глаз, хотя планета, определенно рехнувшись, не переставала вращаться. И мне приснилось, что обезьяна вспрыгнула на планету – на этот дискотечный шар сумбура – и пустилась в пляс. И в моем сне лил дождь, словно бы вымещая свое горе, но я, не замечая погоды, вышла без дождевика и дошла пешком до самой Таймс-сквер. Люди собирались перед исполинским экраном – смотрели Инаугурацию, и какой-то мальчишка – тот самый, который когда-то возвестил народу, что король-то голый – закричал: “Гляньте! Он снова здесь, вы его не удержали, как и язык за зубами!” После торжеств показали новую серию реконструкции мигрантских тягот. Деревянные лодки, расцвеченные золотыми полосами, лежали, покинутые, на мелководье. Золоченый символ года спикировал, хрипло покрикивая, помахивая чудовищными крыльями. Танцоры корчились в муках, когда в их ступни впивалась колючая проволока сострадания. Зрители, сочувственно негодуя, ломали руки, но это ничем не помогало тем, кто шел по земле пешком, убийцам окружности, тем, кто чертит слова на песке в то время, как песок сдувает ветром. Изображайте нас, если не можете удержаться, но мы – живые занозы: мы пронзены, и мы пронзаем. И я проснулась; что сделано – того уже не переделать. Живая цепь перемещалась, и голоса реяли в воздухе тучей ненасытных насекомых. Человек не может вычислить истину приблизительно, никаких “плюс-минус” тут быть не может, потому что нет на земле никого, кто был бы даже похож на истинного пастыря, и нет на небесах ничего даже похожего на трудности реальной жизни.
Пробовал с тобой связаться, сказал он
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.