Текст книги "Снег в Техасе"
Автор книги: Павел Долохов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
«Чего он ждет, почему не заходит?»
И вдруг Андрея осенило: «Ждет, чтобы я вышел к нему… Шапку перед ним ломал…»
Его охватило бешенство.
«Ну, уж позвольте…» Ему на миг показалось, что до него долетел запах дешевого табака, нестираного белья и чеснока, давно забытый запах России. Андрей резко повернулся, вошел в полутемный бар. Сказал отрывисто:
– Водки, две двойные…
Выпил залпом.
Когда он вернулся в вестибюль, перед дверьми никого не было.
Андрей поднялся в зал ресторана и сказал официанту:
– Уберите прибор. Наш гость не смог приехать, занемог.
С тех пор прошло два года. Андрей и Нина жили попрежнему в отеле «Палас», и мир их все более суживался. Коля закончил консерваторию и гастролировал по всему миру. Раз в неделю раздавались телефонные звонки: то из Австралии, то из Аргентины. Иногда он приезжал к ним на машине из Милана – там у него была квартира, недалеко от Ла-Скала.
Раза два к ним наведывался Уваров, имение в Швейцарии он так и не купил. И все чаще приходили письма с траурными рамками: такие-то с прискорбием сообщают… о безвременной кончине на 99-м году… отпевание в русской церкви…
Андрей писал мало. Понемногу переводил свои ранние вещи на русский. А когда позволяла погода, они с Ниной уходили в горы. Андрей надевал бермуды, гольфы, альпинистские ботинки, брал неизменный сачок. Нина устраивалась на складном стульчике на солнце, надевала темные очки и погружалась во французский роман. Каждые несколько минут они кричали друг другу:
– Андрей, ты где?
– Я здесь, я здесь!
В горах Андрей молодел. Он жадно вдыхал горный воздух с терпким запахом трав, как молодой, прыгал по доломитовым скалам, слушал, как поет ветер, как поднимается колокольный звон из далеких долин.
Так было и в тот раз… Нина не помнила точно, когда в последний раз она слышала его голос и видела его все еще стройную фигуру на белой скале.
Она поднялась со стула и крикнула что было сил:
– Андрей!
Налетел ветер, и издалека донеслось протяжное эхо.
Нина кричала опять и опять. Ответа не было. Солнце медленно опускалось за горы. Когда Нина дошла до деревни, было уже темно. Она вошла в полицейский участок.
– В горах пропал мой муж…
Вертолет прилетел через пятнадцать минут. Андрея нашли под утро. Он лежал на дне доломитового колодца, без сознания. Спасатели обвязали его веревками, подняли, на вертолете отвезли в больницу в Лозанну. У Андрея был перелом основания черепа, разорвана селезенка. Он умер через три дня, не приходя в сознание. Все эти дни Нина от него не отходила. Прилетел Коля, он прервал гастроли в Лондоне. Однажды, когда Нина держала Андрея за руку, ей показалось, что он сжал ее руку и на его губах появилась слабая улыбка.
Ночью, когда они с Колей вернулись домой, Нина стала разбирать бумаги на письменном столе. Ей бросился в глаза большой коричневый конверт. В конверте лежал картон с рисунком могильного камня. На камне было написано:
André
Netchaeff,
Homme de Lettres[16]16
Андрей Нечаев, литератор (фр.).
[Закрыть]
К картону была прикреплена карточка похоронного бюро.
Утром Нина позвонила по телефону. Мужской голос ответил:
– Да, мадам. Заказ выполнен. Сообщите, куда отвезти монумент.
Похоронили Нечаева на кладбище, которое Андрей и Нина давно себе облюбовали. На окраине небольшого городка, близ старинной романской церкви. На похоронах были Нина, Коля и кто-то из мэрии.
Нина пережила Андрея на пять лет. В те годы в России переменилась власть, и к Нечаеву пришла поздняя слава. Книги его печатали огромными тиражами, по ним ставили пьесы. Из нечаевского дома на Большой Морской выселили проектное бюро, устроили там музей. Коля ездил в Россию, ему обещали восстановить права на имение на Оредеже. Нина в Россию не поехала, хотя ее и звали. Зато она яростно переписывалась с издательствами и властями, протестовала против пиратских изданий, искажений текста.
Однажды утром, войдя в комнату, горничная нашла Нину мертвой. Ее голова лежала на столе. Рядом стояли бокал виски и включенный портативный компьютер.
На экране можно было прочитать: «Как жена и право-преемница писателя Нечаева, я решительно протестую…»
Ее похоронили на том же кладбище, в той же могиле.
На гранитном камне приписали четыре буквы: «NINA».
Поэтесса Невзорова
Осень 1915 года в Одессе выдалась теплой. Война громыхала далеко – в Галиции. А здесь все, как обычно – ветер гоняет пыль по улицам, снуют пролетки, пароходы в порту гудят тревожно. Стало больше на улицах людей в серых шинелях: солдат в фуражках набекрень, офицеров, что из штатских, вольноопределяющихся. И гимназисты попадались чаще – совсем маленькие, фуражки на ушах, прыщавые подростки и усатые старшеклассники.
На Большом Фонтане тихо: дачники разъехались, дома стоят заколоченные. В садах пахнет сухой землей и гнилыми фруктами. А как стемнеет – жутковато: невидимое море бьется в известняк, степной ветер шелестит в тополях, стучит ставнями в пустые окна.
Как стемнеет, собираются на Большом Фонтане поэты. Идут ощупью знакомой улицей от последней остановки трамвая, мимо пустых дач, летят, как мотыльки, к дому у самого моря, где свеча в окошке. Ждет их там Эллочка Невзорова, поэтесса восемнадцати лет с длинной золотой косой, большие голубые глаза на светлом личике.
В доме Невзоровой пахнет старыми книгами, потрескивает камин, большая керосиновая лампа вздрагивает под потолком, свечи оплывают на столах и на окнах. Пляшут тени на стенах, летают в густом воздухе мелко исписанные листочки, и звучат стихи, то торжественные, то насмешливые.
Эллочка Невзорова встречает всех на пороге, лобызает в лобик, воркует по-своему, по-Эллочкиному:
– Здравствуй, парниша. Отряхнись. Вся спина у тебя белая…
Поэтов немного – пятеро-шестеро. Все влюблены в Эллочку Невзорову, а друг друга не любят, завидуют и ревнуют. Все молодые и из богатеньких. Федя Остен-Сакен самый старый, ему двадцать восемь. Монокль на муаровой ленточке, перстень-печатка на пальце. Свои стихи Федя Остен-Сакен печатает в типографии – маленькими книжечками с золотым обрезом. Вале Кашину – двадцать, он студент, невысокий, сутуловатый, глаза карие, умные. Стихи и новеллы пишет ровным почерком в пронумерованных тетрадочках. А Васе Лохницкому – восемнадцать, и он из всех самый талантливый. Перед войной успел поучиться в Германии, в Марбурге. Стихи пишет на клочках бумаги, рассовывает по бесчисленным карманам. Вытащит бумажку, повертит в коротких ручках, поморгает близоруко и запоет… Влюблен Вася Лохницкий в Эллочку до безумия. А она его мучает, издевается. Называет то Васисуалием, то Лоханкиным.
А сама Эллочка свои стихи читает редко. Обычно под утро, когда все уже устанут, выдохнутся, свечи догорят, и небо посветлеет в окнах. И в тишине вдруг раздастся чистый Эллочкин голосок:
Во тьму веков помчался новый век,
К истоку дней, сокрытому Всевышним,
Нам не унять дней неумолчный бег,
Пусть ни один тебе не будет лишним…
Однажды вечером зажглись огни в большом доме в конце улицы. Несколько дней там убирали и чистили, привозили мебель на фурах из города. А потом появился хозяин – невысокий господин с седоватыми волосами бобриком. Эллочка столкнулась с ним на почте, он отправлял бандероль в Петербург. Она сразу узнала его по фотографии на фронтисписе книги стихов. А когда он ушел, она попросила у служащего книгу записей и увидела написанное каллиграфическим почерком имя с завитушкой в конце.
Тем же вечером, когда собрались поэты, она объявила как бы невзначай:
– А вы знаете, кто поселился на большой даче? Классик!
В тот вечер поэты стихов не читали. Тихо посидели, попили вина и рано разошлись.
Через неделю Федя Остен-Сакен и Валя Кашин напросились к Классику в гости. Приняли их в гостиной. Там было не прибрано – мебель в чехлах, книги в связках по всем углам. Вошла горничная, принесла чаю.
Классик полистал книжечки с золотыми обрезами, взял Валину тетрадку, открыл наугад, что-то прочитал, хмыкнул.
– Спасибо, друзья. Не смею задерживать… Извините за разгром…
И уже в дверях, пожимая протянутые руки:
– Я вам напишу… через недельку…
Валя получил записку по почте на третий день: «Приезжайте в четверг, часам к шести…»
Классика Валя нашел в легком возбуждении, говорил Классик много и не всегда связно. Открыл шкафчик, налил себе стакан водки, выпил залпом. Усадил Валю в большое кресло, достал с полки тетрадочку. Стал читать вслух и комментировать:
– Вот это хорошо, здесь нужно усилить, а это убрать совсем…
Потом закрыл тетрадочку.
– А впрочем, неплохо, очень неплохо… Оставьте это мне. Мы готовим альманах. Я выберу сам, что можно в печать…
Они вышли на веранду. Постояли молча, покурили. Классик сказал тихо:
– Спасибо вам, Валя. Теперь не так страшно уходить…
Валя вприпрыжку бежал по темной улице. Сердце у него колотилось радостно: «Надо же! Классик благословил!»
Остановился возле невзоровской дачи. Прошел сад. Дверь в дом приоткрыта, но голосов не слышно. В гостиной на полу раскрытые книги, на столе – недопитая бутылка шампанского. Валя хотел позвать Эллочку, но голос у него осекся, и он, стараясь не шуметь, пошел дальше. У дверей спальни он остановился: из спальни доносился стон. Тихонько отворил дверь и замер.
На кровати – Эллочка и Федя Остен-Сакен, голые. Эллочка лежала на животе, раскинув ноги, а Федя опускался на нее сзади. Валю они не заметили.
Валя постоял несколько мгновений, тихонько прикрыл дверь и ушел в густеющие сумерки.
А через несколько месяцев все разлетелось. Огненный смерч прошел по степи. Промелькнули, как в калейдоскопе, ряженые правители, а потом все улеглось, успокоилось. Стало серым, голодным и будничным. Кто смог – улетел. Исчез Классик с большой дачи, и долго носило его по свету, пока не прибило к колючим берегам Прованса.
А дачи на Фонтане оживали, селились в них люди из дальних станиц – по семье в комнате. И на невзоровской даче стало людно, жили там поэты и художники. У входа красовалась художественно исполненная вывеска: «МАРКСИСК – Марксистская коммуна свободного искусства».
Федя Остен-Сакен и Эллочка жили в маленькой комнатке на верхнем этаже. Федя днем спал, а вечером читал лекции о теории стихосложения. Эллочка работала машинисткой в Наробразе и раз в неделю получала там продовольственный паек. Иных источников существования в коммуне не было.
Федю взяли под утро. Он спросонья долго не мог понять, что от него нужно людям в вонючих бушлатах. Долго читал ордер на арест. Эллочка тихо плакала.
Федю везли по городу в закрытом автомобиле. Потом повели по лестнице и заперли в подвал. Там было темно и душно. Кроме него там было еще человек двадцать, но лиц их Федя не видел. Он нащупал в кармане клочок бумаги и карандаш. Подержал карандаш во рту и стал что-то писать на бумаге.
Через два часа его вызвали на допрос. Он узнал следователя – это был Паша Вольский. Он раза два приходил к ним в коммуну, читал беспомощные романтические стихи. Федя обернулся. В углу, за письменным столом, сидел Валя Кашин, что-то быстро писал в толстой книге.
Паша Вольский ходил по кабинету, говорил, что революция должна уметь защищаться. Валя Кашин скрипел пером.
Федю расстреляли на следующее утро. Вывели во двор, заставили раздеться. У стены их стояло человек десять, голых мужчин и женщин. Перед тем как стрелять, завели мотор мотоцикла.
Когда трупы грузили на фуру, из мертвой Фединой руки выпала сложенная бумажка. Острым каллиграфическим почерком на ней было написано сто раз: «Θ. Остенъ-Сакенъ».
А Эллочка была рядом, за забором. Слышала, как надрывно залаял мотоцикл, видела, как тяжеловоз вывел из ворот покрытую брезентом фуру. Стояла неподвижно, как вкопанная. Услышала, что ее зовут. Обернулась. В конце улицы – Вася Лохницкий, нелепое желтое пальто, рот закрыт шарфом. Эллочка прижалась к нему, он гладил ее волосы. Эллочка бормотала сквозь рыдания:
– Васисуалий… Жуть! Жуть! Жуть!
Через два месяца Эллочка с Васей перебрались в Москву. В Москве было тепло и безалаберно. Коробки фабрик-кухонь прорастали сквозь россыпь особнячков.
Устроились в газету «Гудок» – помогли одесские связи. Вася сочинял стихи по случаю красных праздников, Эллочка стучала на машинке в секретариате. Друзья подыскали им и комнатку в запутанной коммуналке на Чистых Прудах, Эллочка прозвала ее «Вороньей слободкой».
Вася днем валялся на продавленной кушетке, смотрел в потолок, шевелил губами. Сочинял он по ночам, сидел, сгорбившись, за столиком у окна, покрывал вязью строчек измятые бумажки. Иногда вдруг начинал читать вслух, нараспев, – будил Эллочку. Ей хотелось спать. Она с трудом разбирала сложные сочетания звуков. Но сон проходил, и звуки завораживали. Вася замолкал, но звуки еще долго гудели у нее в голове. Эллочка подбегала к Васе, целовала его впалую грудь:
– Ты гений, Васисуалий, ты гений!
Однажды в редакцию зашел Валя Кашин. Он уже давно жил в Москве, стал большим писателем – печатал книжки о Гражданской войне для детей и юношества. Столкнулся с Васей и Эллочкой в коридоре, заблеял:
– Загордились! Старых друзей забываете! В субботу жду у себя. Вот адресок…
Валя Кашин жил в писательском доме на Котельнической. Принимал их по-барски. На столе среди разноцветья закусок стояла запотевшая бутылка водки. Вася взял бутылку в руки, провел ладонью по мокрому стеклу:
– У тебя что, дома ледник?
Валя засмеялся.
– Электрический холодильник. Привез из Америки.
После обеда Вася читал стихи. Валя слушал молча, курил трубку. Эллочке показалось, что он как-то помрачнел, посуровел. Встал, принес бутылку коньяка, разлил по маленьким рюмочкам. Тихо сказал:
– За тебя, Вася, за тебя! Ты всегда был у нас самым-самым…
А потом вдруг сказал:
– А знаешь, Василий, сочини-ка ты нам оду!
– Какую оду? – не понял Вася.
– Да в честь Отца и Учителя. Юбилей близится…
Вася замялся:
– Да я как-то не очень, я ведь так…
А Эллочка поддержала Валю:
– Ну сочини, Васисуалий! Чего тебе стоит…
Вася стал сочинять оду. Была куплена стопка бумаги, набор перьев и ручек, новый чернильный прибор. Все выложено на столике у окна. Вася ходил вокруг торжественно. А Эллочка бегала по «Вороньей слободке», уговаривала жильцов не шуметь:
– Васисуалий сочиняет оду!
Ода у Васи не шла. Он покрывал страницу за страницей корявыми рисунками и кляксами. У Васи начались приступы астмы. Он просыпался в поту, закатывал глаза, кричал, что его душат. Как-то под утро вскочил, бросился к столу, стал судорожно писать. Эллочке написанное не показал, куда-то спрятал, но спать после этого стал спокойнее.
Через неделю Вася приехал к Вале Кашину.
– Где ода? – строго спросил Валя.
Вася достал из кармана смятую бумажку и стал читать. Валя побледнел.
Васины стихи были о человеке с черной душой и черными пальцами.
– Сожги это, – сказал Валя. – Сожги это сейчас же.
– Нет, – сказал Вася, протягивая Вале бумажку. – Очень тебя прошу, спрячь.
– Но почему я? – спросил Валя.
– Кроме тебя некому, – ответил Вася. – А меня скоро убьют. Как Федю…
Валю Кашина вызвали в Союз к Николаю Николаевичу, референту. Валя встречался с ним регулярно, раз в два месяца, говорил о делах, о настроениях.
– Значит, говорите, все в порядке? – Николай Николаевич затянулся «Казбеком».
– Так точно, все в порядке! – отрапортовал Валя повоенному.
– Никаких колебаний? – поинтересовался Николай Николаевич.
– Колебаний не замечено! – в том же тоне отрезал Валя.
– Плохо, что не замечено, – сказал с досадой Николай Николаевич. А потом, порывшись в бумагах, спросил: – Поэт Лохницкий вам известен?
– Попутчик, – быстро ответил Валя, – сочувствующий.
Николай Николаевич посмотрел на Валю с сожалением.
– А ведь мы вас в Испанию отправлять собирались. Доверие оказывали…
– Да я, да мы… – заерзал Валя.
В голосе Николая Николаевича зазвучал металл. Он постучал пальцем по столу:
– Клади сюда.
И Валина рука сама полезла в карман, вытащила смятую бумажку, положила ее на стол, рядом с пальцем Николая Николаевича, и тут же отдернулась назад, словно обжегшись.
На допросе Вася все отрицал:
– Не писал, не видел, не знаю…
Ему устроили очную ставку с Валей. Валя дал на Васю подробные показания:
– Входил в контрреволюционную группу барона Остен-Сакена. Организовал троцкистскую ячейку в редакции «Гудка». Составлял прокламации с призывами к терактам…
Вася забился в истерике:
– Валя! Как ты можешь!
Валя сказал со значением:
– Имейте мужество, Лохницкий!
В Васиной камере было человек десять. Высокий грузин был, видимо, главный. Он протянул Васе руку, представился. Фамилия Васе показалась странной: Гигиенишвили.
– Значит, стихи пишешь? – спросил Гигиенишвили. – Это хорошо…
Ночью Васю изнасиловали. Разбудили ударом по голове и потащили к параше. Вася сопротивлялся, его били ногами в лицо. В какой-то момент ему удалось вырваться, и он ударил коленкой в пах одного из мучителей. Тогда его стали бить по-настоящему. Скоро Вася перестал чувствовать удары. Когда его бросили головой в парашу, он уже не дышал.
Эллочка стояла во дворе на Лубянке, в очереди к зеленому окошку.
– Как вы сказали? Лохницкий? – спросил ее человек в форме.
Он полистал амбарную книгу.
– Этапирован по месту поселения. Без права переписки…
Эллочка хотела что-то спросить, но ее оттеснили от окошка.
Она еще долго стояла в темном дворе, сжимая в руках сверток.
К ней подошла какая-то женщина. Тихо сказала:
– Вы писательница. Напишите об этом…
– Я не смогу, – ответила Эллочка.
Эллочка жила после этого еще долго. Переводила по подстрочникам стихи африканских поэтов. Как-то в ЦДРИ ее познакомили с молодым композитором из южной республики. Они стали встречаться, а месяца через два он переехал к ней, в ее квартирку у Елоховского собора. Композитор сочинял эстрадные песни, они пользовались успехом. Эллочка сочиняла для песен стихи. Они получили премию за цикл песен для армейской самодеятельности. Особо была отмечена песня про сержанта по имени Вано. В этой песне были Эллочкины строки:
Ведь он у нас фактически
Во всем передовой –
И по части политической,
И по части боевой…
Композитор получил заказ на большой мюзикл, работал над ним в Доме творчества под Москвой. Ездил туда каждую неделю на новенькой «Волге».
Как-то вечером у Эллочки зазвонил телефон. Незнакомый человек представился начальником ГАИ, спросил ее о самочувствии. Помолчав, сказал:
– Ваш супруг попал в тяжелую аварию. Врачи борются за его жизнь.
Позднее Эллочка узнала, что машина стояла на обочине, когда на нее в темноте налетел самосвал. Вместе с ним была Людочка Бессонова, лучшая Эллочкина подруга. Оба погибли мгновенно.
И опять не кончилась на этом Эллочкина жизнь. Опять какие-то дела, переводы. Правда, все меньше и меньше.
А потом стали выходить Валины рассказы. Словно открылось у Вали второе дыхание. Чудесная проза, сочная, образная. Писал Валя про свою жизнь, слегка зашифровывал имена давно ушедших друзей и знакомых. Злые получались у Вали рассказы, мало о ком говорил он хорошо. Нашла Эллочка в одном рассказе и себя, узнала под прозвищем Людоедка. Ей было посвящено скабрезное четверостишие, в котором слова «на соседней даче» рифмовались с «по-собачьи».
В ту ночь Эллочка не смогла заснуть, не помог нембутал. Утром оделась, попудрила носик и поехала на Котельническую. Прошла в садик, села на скамеечку, раскрыла книжку. Был июль, народу в садике мало, старички и старушки, многие собак выгуливают.
Валя появился часов в двенадцать, Эллочка не сразу его узнала – маленький сгорбленный старичок в темных очках. Шаркая, подошел к соседней скамейке, тяжело опустился, развернул газету.
– Валя, – тихо сказала Эллочка.
Старик молчал.
Эллочка подошла к нему, подняла газету, осторожно сняла очки. На нее смотрели мертвые Валины глаза.
У Чехова в Ялте
Я впервые оказался в Ялте, когда мне было лет семнадцать. В тот год мои родители с друзьями решили отправиться на машине из Ленинграда в Крым. Ехали мы на Киев кавалькадой из трех новеньких «Побед». Чем дальше удалялись от Ленинграда, тем дорога становилась хуже, местами она превращалась в разбитый проселок. Отцу было тогда чуть за сорок, но выглядел он старше своих лет. Опыта ездить на дальние расстояния у него не было. Ехали мы медленно, и, когда к концу дня добрались до Пскова, я заметил, что отцу нехорошо. Мы остановились в небольшой гостинице, в центре Пскова, и там отец объявил, что дальше не поедет. Наши попутчики насилу его уговорили ехать дальше. На следующий день дорога не стала лучше, но отец как-то к ней приспособился и больше не бунтовал.
На третий день мы добрались до Киева, и еще три дня отец отлеживался в гостинице, что рядом с Оперным театром. Был конец мая; вдоль горбатых киевских улиц цвели каштаны.
А еще через два дня мы были в Крыму, в Симферополе. Я стоял на балконе небольшого отеля и смотрел вниз, на толпу. Парни в белых брюках и девицы в пестрых юбках молча фланировали вдоль пыльного бульвара.
Мы выехали в Ялту рано утром. Было еще темно, только на востоке, у кромки гор, небо светлело. Я подумал, что дорога мало изменилась с чеховских времен, когда по ней ездили на конных экипажах. Много лет спустя дорогу спрямили и по ней пустили троллейбусы. Но тогда все было, как раньше.
Сперва дорога шла вдоль каменистого русла реки, за ней угадывались бесконечные фруктовые сады. Когда мы выехали в предгорья, внезапно появилось солнце: сразу стало жарко, и машина наполнилась запахом степной травы. Горы надвинулись, дорога пошла круто вверх, поползла, извиваясь, по лесистым склонам. Деревья расступились, и за крутым поворотом открылось море в густой утренней дымке.
Спускаться было тяжелее. Дорога круто петляла над пропастью. Я смотрел на отца. Лицо у него было серое, и по лбу, по щекам, по шее бежали струйки пота.
Когда мы остановились в Ялте, отец несколько минут сидел неподвижно, закрыв глаза, и бормотал:
– Чтобы я когда-нибудь еще…
В Ялте мы провели месяц. Сняли небольшой домик недалеко от моря. Я часами валялся на горячей гальке, барахтался в ласковых волнах прибоя.
Наш дачный хозяин был повар в местном санатории. На большой плите во дворе он готовил нам густой украинский борщ и вареники с вишнями. Вечерами мы гуляли по набережной. Пахло водорослями и шашлыками.
Как стемнеет, мы отправлялись в открытый кинотеатр. Там крутили старые музыкальные фильмы с Марио Ланца и Карузо. После кино шли в ресторан. Маленький оркестрик из трех музыкантов играл вальсы. Пожилой официант приносил нам огромный разрезанный на дольки арбуз, бутылку крымского вина и лимонад – для меня. Когда мы шли домой по набережной, было уже совсем темно. По невидимому морю пробегала дорожка лунного света.
Однажды, возвращаясь с моря, мы вышли к чеховскому дому. Мы прошли приморский парк, стали подниматься по улице Кирова и увидели большой дом в глубине сада. Отворили калитку. Воздух был напоен запахом магнолии. В кустах надрывались цикады. Я услышал легкие шаги. Мимо нас прошла очень старая женщина. На шлейке впереди нее семенила собачка. Через мгновение они исчезли за поворотом, и звук шагов растаял в горячем воздухе…
Снова я попал в Крым два года спустя, уже студентом-геологом. В Крыму у нас была месячная летняя практика, и наша группа поехала туда поездом. Наша руководительница, доцент Людмила Ивановна по прозвищу Курица, мне запомнилась своей огромной белой панамой, темными очках и тем, что она все время пересчитывала нас по головам.
Поездка началась для меня плохо. В самый первый день я узнал, что девушка, с которой мы встречались весь год, едет с другим. Наш роман завязался на вступительном экзамене. У нас было четыре экзамена – два письменных и два устных. Я успешно сдал три экзамена, и мне оставался последний, устный по литературе. Я особо не беспокоился, считал, что литературу-то я сдам. В списке вопросов последней стояла «Зоя», поэма Маргариты Алигер. Я почему-то решил ее не читать. Не знаю почему, Алигер – неплохая поэтесса, а ее поэма – искренняя. Но то было время ранней хрущевской оттепели, и все, что отдавало сталинской пропагандой, вызывало во мне стихийный протест.
В моем билете было два вопроса: «Чайка» Чехова и «Зоя» Маргариты Алигер. Первый вопрос был несложен, я знал «Чайку» наизусть и мог говорить о ней часами. Что касается «Зои», то в голове у меня крутились лишь обрывки фраз, сказанных школьной учительницей, что-то про «лирический патриотизм»… Я посмотрел по сторонам. За соседним столом сидела высокая блондинка в очках и что-то быстро писала. Она подняла голову, я поймал ее взгляд и показал ручкой на второй вопрос. Через минуту на мой стол упал комочек бумаги. Я осторожно развернул его у себя в ладони и прочитал: «…написана в 1942 году, Сталинская премия за 1943 год… образец лирического патриотизма…» Этого было достаточно. Мне поставили «четверку», проходной балл.
После экзамена я вышел на набережную Невы. Девушки уже не было. Я встретил ее через неделю, в аудитории, где собрали всех, кто поступил в университет. Я узнал, что ее зовут Марина и что живет она на Петроградской стороне, совсем близко от меня.
Как всех студентов в те годы, нас послали на месяц в колхоз. Парни строили коровник, а девушки собирали картошку в промокших полях. Марина на второй день простудилась. Мне дали лошадь, и я отвез ее на станцию на телеге.
Занятия у нас начались в октябре, и с тех пор мы были все время вместе. Когда наступила зима, уезжали кататься на лыжах в Зеленогорск. Я провожал ее домой. Она жила с родителями в ветхом доме на берегу Малой Невки. На прощание мы целовались. Губы у нее были холодные.
Несколько раз мы ходили на концерты в Филармонию. Каждый раз у Марины была новая прическа и туфли на высоких каблуках. На концертах Марине было скучно, она зевала, прикрывая рот надушенным платочком.
А потом я узнал, что она встречается с кем-то еще. Мне сказал об этом товарищ. Я не поверил. Он настаивал:
– Сам видел. По субботам танцует в Капрашке с высоким блондином.
Капрашка – это ДК имени Капранова, там был большой танцзал.
Я уговорил товарища взять меня с собой. У входа стояла густая толпа. Внутри было жарко и душно, пахло по́том и дешевым одеколоном. Под потолком вращался серебряный шар; в его отблесках я различил сотни слипшихся пар, они дергались под дребезжащие ритмические звуки. В толпе сновали дружинники.
Товарищ наклонился мне к уху:
– У меня тут знакомый дружинник. Захочешь под-трахнуться, дай червонец – он отведет тебя в подсобку…
Мы вскочили в вагон в последний момент, перед самым отходом. Рассовали рюкзаки и спальники по полкам. Развернули еду и питье. Я посмотрел по сторонам и спросил кого-то из девочек:
– А где Марина?
Она посмотрела на меня удивленно:
– Ты не знаешь? Она уехала еще вчера. С Игорем.
Я не спросил, кто такой Игорь. Я увидел его на следующий день. Он стоял на платформе в Симферополе, обнимая Марину за плечи, высокий, худой, на нем была клетчатая рубашка и ковбойская шляпа.
Нас посадили в открытый автобус и повезли в горы. Я оказался на заднем сиденье, как раз позади Марины и Игоря. Марина что-то сказала Игорю, он повернулся и протянул мне фляжку. Я сделал большой глоток. Во фляжке был спирт.
Наконец мы остановились. Непроглядная ночь. Невидимые громады год и небо с очень яркими звездами. Мы ощупью добрались до полуразрушенного барака. Раздался голос Курицы:
– Девочки – налево, мальчики – направо.
Я забился в угол, расстелил спальник и сразу же заснул.
Я проснулся рано утром и вышел оглядеться. Несколько домов, зажатых в узком ущелье. Говорливая речка в каменистом русле. Я опустил руки в воду – вода была холодная и чистая. Позднее я узнал, что здесь было большое татарское село с фруктовыми садами и виноградниками. Татар выселили, а дома разграбили. Потом сюда прислали переселенцев из разоренных войной мест. Фруктовые сады и виноградники забросили. Виноград выродился, стал кислым. Сливы и вишни тоже одичали, но их можно было есть. Переселенцы выращивали на своих огородах картошку, помидоры и лук. В течение месяца это была наша еда – магазина в деревне не было.
Курица разбила нас на бригады по два-три человека. Мы составляли геологическую карту ущелья – у каждой бригады был свой участок. Я оказался в бригаде с Верой, нашим комсоргом, высокой смуглой девицей с чуть раскосыми глазами. Я лазил по обрыву с горным компасом, замерял слои и кричал: «Падение!.. Простирание!..» Вера в красном купальнике сидела внизу, на складном стульчике, и записывала цифры в амбарную книгу.
Вечером я переносил эти цифры на карту. В своем углу я устроил себе кабинет: нашел где-то стол, приколотил к стене полку. Поставил на нее книги: «Структурную тектонику», англо-русский словарь, сборник пьес Чехова.
У меня стало что-то получаться. Я провел изолинии, и у меня вырисовалась складка, ось ее уходила под русло реки. Я попросил других студентов передавать мне их данные, и они делали это с удовольствием. Я стал строить профиль всей долины. Я работал, пока солнце не уходило за гору и ущелье не погружалось в темноту. В нашей комнате была единственная лампочка, под самым потолком, и при ее свете работать было нельзя. Все это время мои товарищи резались в карты или бесцельно шатались по пыльной дороге. Курицу мой трудовой энтузиазм раздражал. Когда я пытался ей объяснить, что у меня получается, она презрительно фыркала. Как-то раз она, не спрашивая у меня разрешения, выдернула у меня с полки пьесы Чехова и унесла к себе, в соседний дом.
Марина спала в комнате с девочками. Игорь раза два ходил с нами в горы. Это ему быстро надоело, и он целыми днями валялся на спальнике в душном бараке. Вечером, после нашего легкого ужина он приставал к Марине: «Пошли – пройдемся». Марина отказывалась: «Отстань! Я устала». Он не отставал. Они уходили, но скоро возвращались. К одиннадцати все спали.
В воскресенье на утреннем автобусе мы отправились в Симферополь. В городе я отбился от всех, пошел бродить по узким улочкам, копался в комиссионках. Раздобыл старый кофейник и несколько медных тарелок с арабской вязью. В букинистическом магазине отыскал старое издание чеховских рассказов.
К часу меня вынесло на базар, и там я обнаружил всю нашу компанию. Они стояли среди развала спелых арбузов и ели горячие чебуреки. Я собирался последовать их примеру, но тут заметил Марину и Игоря; они о чем-то спорили в соседнем переулке. Марина вдруг резко повернулась и побежала, по асфальту застучали каблучки ее босоножек. Я подошел к Игорю. Его колотило:
– Кривляка! Старомодная кривляка!
Игорь увидел меня, кивнул:
– Пошли выпьем!
Мы расположились в сонном ресторане. Официант принес водку в запотевшем графине, тарелку с огурцами. Мы чокнулись, выпили. Нам принесли борщ с пирожками, бифштекс и еще водки. Когда второй графин уже был почти пуст, Игорь поставил на стол рюмку и посмотрел мне в глаза:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.