Текст книги "Снег в Техасе"
Автор книги: Павел Долохов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Снег в Техасе
1
Летом в Тексанвилле жарко. Часам к одиннадцати над городом нависает горячее марево. В этом мареве все кажется ненастоящим: вереницы домов, маленьких и не очень, рекламных щитов, бензоколонок. Все течет, бьется на тысячу разноцветных осколков, сливается и разлетается вновь. Только нелепая башня на углу Ричмонд-авеню все время выплывает в водовороте, и горящие цифры на ее верхушке забираются все выше: 98, 99, 100 F. Очень жарко в Тексанвилле. Кондиционеры выбиваются из сил.
Жара исчезает на скоростной дороге. Блестящая монетка, брошенная в черный ящик. Белозубая улыбка в стеклянной будке. Шлагбаум, улетевший ввысь. Жара исчезает вместе с ощущением скорости. Белая полоса, петляя, уводит вверх, к небу, к холодным облакам. И уже не кажутся обжигающе-жестокими техасская степь и белые домики на горизонте…
А здесь Англия. Кажется, здесь жарко не бывает никогда. Впрочем, не бывает и по-настоящему холодно. Маленький зеленый остров, на пути у всех ветров…
Я выхожу из дома и иду по улице, застроенной одинаковыми, прижавшимися друг к другу домами. За домами – полоса яркой травы. А дальше опять такие же дома – до самого моря.
В конце моей улицы небольшая железнодорожная станция. Каждый час сюда прибегают поезда, маленькие вымытые дождем желтые вагончики. Я выхожу на платформу. Во всем мире вокзальные платформы одинаковы: висящая над пропастью бетонная плита, усеянная окурками и разноцветными обрывками бумаги. Сейчас подойдет поезд, и я увижу свое отражение, дробящееся в черных окнах вагонов. Но поезда все нет, и платформа медленно теряется в липком тумане. Все гуще делается туман, и вот я уже не могу различить кончики пальцев на вытянутой руке.
Через минуту туман рассеялся. Я стою на платформе; поднимаю глаза и с трудом разбираю русские буквы. Они собираются в давно забытое слово: «ЛАНСКАЯ».
Я поднимаю голову еще выше и вижу большой серый дом, нависший над станцией. Я пробегаю глазами по этажам. Вот мои окна. Мой балкон. Я здесь жил. Давно. В другой жизни.
Я сбегаю вниз по темной лестнице. Газетный киоск. Стоянка такси. Дребезжащий трамвай по разрытой улице. Я быстро иду, почти не касаясь земли, вдоль зеленого проспекта. Я теряюсь в лабиринте дней и улиц.
Я нашел, что искал. Другой дом, тоже знакомый до последней трещины. Бездонная лестница. Наглухо забитая дверь. Я делаю усилие и прохожу сквозь тяжелую дверь. Бесконечный коридор, освещенный тусклой лампочкой. Очень много дверей. За одной из дверей я – совсем маленький, мать и отец – совсем молодые. Господи, как недавно это было.
Эта квартира полна тайн. А самая большая тайна – Людмила Ричардовна, высокая англичанка без возраста, с орлиным носом и пронзительно-голубыми глазами. Она выходит из своей комнаты в конце коридора в одно и то же время и идет, ничего не касаясь и ничего не замечая. Она где-то далеко, в другом, неведомом мире.
Однажды случилось чудо. Людмила Ричардовна подошла и погладила меня по щеке. И что-то сказала, непонятное. Мне стало страшно, и я повторил это непонятное за ней.
А потом случилось чудо второе. Людмила Ричардов-на приоткрыла дверь и пропустила меня в свой мир. Этот мир был наполнен сумеречным светом. В нем жили странные существа: полуживотные-полулюди. Кролик, одетый во фрак, разливал чай. Ежиха в фартуке стирала белье. Огромные часы, выше меня ростом. Красные всадники на черных лошадях на неподвижных картинах. Множество книг с непонятными буквами.
Людмила Ричардовна вводила меня в этот мир маленькими шажками, и он наполнялся звуками. Вхождение было волнующим и мучительным. Закрыв глаза, я повторял незнакомые звуки и угадывал их затаенный смысл. Слова сами закатывались в приготовленные для них ячейки.
Ни тогда, ни потом я не делал ошибок в грамматике. Она вошла в меня с прикосновением теплой руки Людмилы Ричардовны.
Я не знаю, сколько часов и лет продолжались наши уроки. Это была бесконечная игра, в которой я был игроком, судьей и очарованным зрителем.
Однажды стены нашей тюрьмы раздвинулись, и яркое солнце ослепило меня. Это была лучшая дача в моей жизни, первая и последняя. Это было единственное лето, когда мы были все вместе: Людмила Ричардовна, мать, отец и я. Мне часто видятся эти теплые дни. Мне мучительно хотелось остановить их, сделать так, чтобы они были всегда. Но они растаяли, как дым от самовара в гаснущем небе.
А осенью все разлетелось. Людмила Ричардовна исчезла холодным и сырым утром. Я плакал и бился о холодную дверь. Меня оттащили. Я вырывался. Тогда меня запрятали в темный чулан. Я кричал. Потом я почувствовал, что проваливаюсь в пропасть.
Я видел чужие лица. Иногда я видел отца и мать. Их лица тоже были чужими. Я не помню, сколько я болел. Едва я смог двигаться, я пополз к комнате Людмилы Ричардовны. Дверь в ее комнату была открыта, но комната была пуста. Я ощупывал холодные стены. Я обернулся и увидел в дверях отца.
– Где она? Что с ней сделали?
– Она вернется, – сказал отец почему-то по-английски.
Кажется, именно тогда кончилось мое детство. Я больше никогда не спрашивал, что сталось с Людмилой Ричардовной. В те годы люди исчезали часто.
Я знаю, что отца куда-то вызывали, и он долго не возвращался. Когда он приходил, он ни с кем не разговаривал; стоял у окна и курил.
Я чувствовал, как все пространство вокруг меня заполняется чем-то тяжелым и тягучим. Это мешало нам говорить, даже смотреть друг на друга. Больше всего хотелось лежать, закрыв глаза, и ни о чем не думать.
А потом была целая жизнь, но она никогда не была теплой и безоблачной, как то лето. Мои родители все дальше отходили от меня, и я не мог, не хотел остановить это. Я уходил в свой мирок, куда не допускал никого.
В этом мирке говорили на другом языке. Бывали дни, когда я отказывался говорить по-русски. Меня показывали врачу. Врач смотрел мне в глаза, в рот, ударял серебряным молоточком по коленям. Я был здоров, просто мне не хотелось говорить по-русски.
С годами это прошло. Мой мир запрятался глубже, стал меньше заметен.
Я был нормальным ребенком. Учился средне. Учителя говорили, что я способный, но не стараюсь. Мне просто было неинтересно. Учителя да и одноклассники меня не любили. Я сдружился только с двумя товарищами; они тоже чем-то не походили на остальных. Мы дружили долго, но потом пути наши разошлись, и вспоминаю их я редко. В школе английского языка не было, а к немецкому, который мы учили, я был равнодушен.
В университете я выбрал зоологию, мир животных мне всегда был понятнее и ближе. Но самую большую радость мне принес язык. После Людмилы Ричардовны английским по-настоящему я не занимался. Пожилая преподавательница протянула мне книжку:
– Прочтите это.
Я прочитал, стараясь произносить отчетливее.
Студенты не поняли, но посмотрели на меня с интересом.
– Молодец! – сказала преподавательница, по-вологодски напирая на «о».
Больше на ее занятия я не ходил. Я пошел на филфак, где после продолжительных хождений по начальству меня параллельно зачислили на вечернее отделение.
Я ходил на эти занятия темными питерскими вечерами, и это были хорошие вечера. В облезлых филфаковских комнатушках студентов было мало, и усталые преподаватели рассказывали мне одному про Диккенса и Теккерея.
Я женился на высокой черноволосой девушке с филфака. Ее звали Оля; ее родители работали где-то за границей. Олина маленькая квартирка была наполнена заграничными вещами и журналами. Когда мы поженились, я переехал к ней.
К тому времени родители уже не жили в той бесконечной коммуналке моего детства. Наш новый дом повис над пригородной станцией на северной окраине. Там, в небольшой квартире с балконом под самой крышей, мы жили довольно долго. Там была моя комнатка, заваленная бумагами и множеством книг разной степени зачитанности. Когда я переехал к Оле, книги, в основном, остались дома; в Олиной по-заграничному обставленной квартирке места им не нашлось.
Наш брак поначалу казался удачным. Мы все время куда-то ходили и часто принимали у себя. Иногда появлялись Олины родители; они оба были родом из далекого сибирского города. Мне казалось, ни меня, ни моих родителей они не одобряли.
Я закончил университет и стал работать в большом институте на набережной. Это был старинный особняк, состоявший из огромного числа разного размера комнат. В этих комнатах и коридорах держался неистребимый запах физиологических растворов.
Я часто уезжал в экспедиции в Среднюю Азию: изучал поведение животных аридной зоны. Я полюбил пустыню: холодные утра, нестерпимую жару днем, а особенно прохладные вечера, сразу, без сумерек, переходившие в непроницаемую ночь.
А потом была Кэтрин. Эта молодая англичанка вошла танцующей походкой в мою жизнь.
Кэтрин была, скорее, некрасива: выше меня ростом, песочного цвета волосы и серые острые глаза. Нас познакомили в темном институтском коридоре. Я пробормотал что-то по-английски. Она ответила и засмеялась. И тут что-то случилось. Чуть приоткрылся глубокий, запрятанный во мне мир. Кэтрин вошла в него и стала его частью.
Вначале мы встречались редко – в коридоре или библиотеке. Потом она попросила меня что-то ей перевести. Потом мы решили вместе написать статью.
Мы сидели в моем рабочем кабинете, который я делил со своим университетским товарищем, старомодно галантным Сакажией. Когда Кэтрин входила, Сакажия вставал, церемонно кланялся и уходил, оставляя запах дорогого одеколона. Мы сидели часами напротив старинного стрельчатого окна, выходившего на Неву. Была ранняя весна; в черной воде плыли ослепительные куски ладожского льда.
Кэтрин несколько раз заходила к нам домой. Оле она не нравилась. Нарочито неряшливо одетая Кэтрин не соответствовала Олиным представлениям о западной женщине. Позднее антипатия перешла в плохо скрытую враждебность.
Примерно тогда же у нас с Кэтрин начался роман. После очередной диссертации мы оказались в небольшом ресторане на Фонтанке. Диссертант-узбек заказал огромное количество водки. Сонный официант принес какую-то невыразительную закуску. Мы учили Кэтрин пить водку фужерами. Когда мы вышли на улицу, пошел теплый майский дождь. Мы с Кэтрин оказались в темном подъезде, пахнущем сыростью. Она припала ко мне, и я стал целовать ее волосы, глаза, губы.
Мы встречались редко и украдкой, обычно на квартире у Сакажии. Он оставлял мне ключ в зеленом конверте. Там была записка: «Оставь ключ в ящичке справа от двери. Если потребуется – стремянка в чулане».
Холостяцкая квартира Сакажии выходила в желтый питерский дворик; он смотрел на нас черными слепыми окнами. Косые лучи солнца медленно двигались по комнате, освещая пыль, корешки книг, вино в стаканах, золотые волосы Кэтрин. Я слушал, как она что-то мне говорит, и пьянел от ее голоса.
И словно в расплату за эти короткие мгновения на меня посыпались удары. Сперва была смерть. Смерть из черной телефонной трубки в пустой квартире на Ланской. Только вчера я провожал родителей. Отец давно хотел побывать в белом южном городе своего детства. Он говорил об этом каждую весну. И каждый раз что-то не получалось: то болела мать, то что-то еще. А на этот раз получилось. Отец радовался, как ребенок; он не разрешил мне взять у него чемодан, когда мы вышли из такси и пошли к сталинской колоннаде старого Пулково. Я поцеловал его в колючую щеку. Когда я обнял мать, она почему-то заплакала.
На следующее утро я был в их квартире: мне понадобилось что-то из книг. Я долго не мог понять, о чем говорит незнакомый голос в телефоне. Он правильно называл мою фамилию. Потом шла какая-то абракадабра. Наконец я стал с трудом разбирать:
– Рейс 124… Минеральные Воды… Погодные условия… Вынужденная посадка… Ведется расследование…
Я кричу не своим голосом:
– Что с ними? Скажите, что с ними?
– В списке пропавших без вести… Ведется расследование… Сообщат…
А еще через несколько дней мы с Олей стояли на большом зеленом кладбище. Я держал в руках две одинаковые урны. Я не знаю, что было в них, но я их держал, крепко прижав к себе, и они стали теплые. А вокруг нас было очень много людей. Многих я знал. Но больше было тех, кого я видел впервые. Все по очереди подходили к нам и что-то говорили. Многие пытались взять меня за руку. Но руки у меня были заняты: я крепко держал урны. Но потом их все же у меня забрали, положили в ямы и забросали желтой землей.
А потом меня арестовали. Я не знаю по-настоящему всех обстоятельств даже сейчас. Кэтрин меньше всех походила на шпионку. Крупная, шумная, импульсивная, что могла она выведать? Я довольно хорошо знал круг ее знакомых. Среди них не было никого, кто мог бы быть интересен для спецслужб. И все-таки там что-то было. Вероятно, когда она уезжала, ее попросили что-то куда-то сообщать. Имена. Адреса. Интересы. Зачем? Не знаю. Просто так. Чтобы кто-то кому-то сообщил: идет работа. Эти имена где-то оседали, анализировались. Переходили из файла в файл. И где-то их достал «наш человек». Я даже представил себе, как он выглядел: придурок-интеллигент в круглых очках и с оксфордским акцентом. Он аккуратно переписывал имена и слал их назад – в «центр» на Лубянку, в Большой дом.
Меня взяли в моем институте. Был август, город свернулся и почернел от неожиданно опустившейся пыльной жары. Трое одинаковых людей ждали меня в вестибюле. «Надо кое-что выяснить. Это ненадолго».
Мне не было страшно, когда мы неслышно ехали по раскаленному асфальту. Мне казалось, все это происходит не со мной. Я где-то не здесь, а смотрю на себя со стороны, через пелену. Иногда мне виделись Людмила Ричардовна и отец. Я разговаривал с ними, они улыбались мне.
Следователь не добился от меня ничего. Это был немолодой человек с кривоватым носом. Мы сидели в большой комнате с окнами, до половины закрашенными белой краской. Когда небо на незакрашенном куске окна потемнело, над столом зажглась лампа.
Я все отрицал. «Я этого не говорил. Этого не было. Ничего подписывать не буду».
Тогда он протянул мне несколько мелко исписанных страниц.
Я сразу узнал почерк Кэтрин. Конечно, это писала она. Я узнал ее стиль. Мне казалось, я видел, как она писала это, кусая кончик ручки.
Я только не мог понять, зачем она это писала. Что ей успели сказать за несколько часов, которые она провела здесь? Впрочем, я не знал, что говорили Людмиле Ричардовне, отцу. Страх? Но чего было ей бояться? Сейчас не расстреливали, да и сажали довольно редко, особенно иностранцев.
То, что написала Кэтрин, было чудовищно. Конечно, ей подсказали основную фабулу. Но остальное сочинила она сама. И довольно художественно.
Она во всем обвиняла меня. Я познакомился и соблазнил ее с единственной целью – уехать на Запад. Я заставлял ее переправлять сведения, порочащие страну. Я – неудачник, страдающий манией величия.
Я несколько раз перечитывал бумаги, стараясь вникнуть в их тайный смысл. Я отдал бумаги следователю.
– Где она сейчас?
– Дома. Гуляет по Лондону.
Он аккуратно спрятал бумаги в папку, завязал тесемки. Потом взял со стола маленькую бумажку, подписал ее и протянул мне:
– Вы можете идти.
Я удивленно посмотрел на следователя. Он повторил:
– Вы свободны. Можете идти.
Я медленно шел по городу. Было раннее утро, но солнце уже стояло высоко. Город был пуст и опрятен.
Через несколько дней распалось все, что оставалось у меня в этом городе. Придя однажды домой, я обнаружил свои вещи, аккуратно сложенные в передней. Оли не было, но откуда-то вышел ее отец и стал что-то объяснять долго и путано. Я молча кивал. Он помог мне отнести вещи в машину и, прощаясь, протянул мне большой желтый конверт.
Я открыл конверт в такси. Из него высыпались фотографии. Я и Кэтрин. Несколько раз мы были сняты в квартире Сакажии. Я вспомнил черные окна в желтом дворе.
Мой директор говорил долго и сбивчиво, почти как Олин отец. Директор был из обрусевших прибалтов, высокий и шумный. Он очень любил банкеты, где всегда был тамадой, остроумным и в меру смелым.
– Старик, ты понимаешь, что такое со-кра-ще-ние? Тридцать процентов! По живому режут!
Я написал заявление. Кроме меня, не уволили никого. Я жил в родительской квартире на Ланской. Лежал, не раздеваясь, на диване. Что-то читал. Телефон звонил все реже.
Несколько раз заходил Сакажия. Он разливал вино в не очень чистые стаканы и рассуждал о китайской поэзии. А потом, без всякой связи:
– Она мне никогда не нравилась. Длинная, худая. Сказал бы мне, я б тебе таких баб привел…
Мне казалось, он ждал, когда ему будет прилично уйти.
Я догадывался, что меня скоро выгонят из этой квартиры: я не был прописан, а ходить куда-то и хлопотать у меня не было сил.
Я чувствовал, как меня выдавливают из города, из страны. Мой отъезд был оформлен удивительно быстро. Мне позвонили через несколько дней, после того как я отнес бумаги в прокуренную контору:
– Приходите. Разрешение получено.
Я долетел от Ланской до Таксенвилля в три прыжка. Я растворился в липкой техасской жаре.
Ночью Таксенвилль спит чутко. Звон цикад и мягкое гудение кондиционеров. Медленно струится ледяное калифорнийское вино. А может, это опять не со мной?
Я еду по ночному Таксенвиллю. Яркие всплески бензоколонок и гулкая тишина спящих за заборами домов. Искусственный холод моего дома. Я смотрю на себя в зеркало. Господи, неужели это я? Загорелое лицо. Мятая рубашка. Шорты. Сколько прошло времени? Год? Пять? Жизнь?
Резкий звонок телефона. Мягкая английская речь.
– Ради бога, извините. У вас, кажется, ночь…
Да, у нас ночь, но это не имеет никакого значения. Как приятно слушать эти слова. Они текут, журча, как калифорнийское вино. И только позднее до меня доходит смысл.
– Приехать в Англию, на год, на два, может быть, даже навсегда. На таких-то условиях…
Я машинально повторяю последние слова.
– Нет, не нужно сейчас. Хорошенько подумайте. Я позвоню…
Я медленно кладу трубку. Как они меня разыскали? Здесь, на краю земли…
Я начинаю привыкать к Таксенвиллю. Огромные универмаги – целые города с запутанными переходами и уютными кафе. Где-то на задворках я даже отыскал книжный магазин, где можно было купить Чосера и Теккерея. Я иногда ездил в театры и на концерты в даунтаун: час гонки по скоростной трассе и пять минут по убийственной жаре – от подземного гаража до алюминиевого зала. Я даже научился понимать местный певучий диалект. И все же я считал дни, часы, минуты.
Самолет мягко приземлился. Иммиграционный чиновник долго читал мои документы, сдвинув очки на морщинистый лоб.
– Вы можете идти, сэр.
Я взял чемодан с транспортера и вышел через стеклянную дверь в огромный зал. Вокруг меня говорливые, небрежно одетые люди. Я несколько раз обернулся. Меня никто не встречал, за мной никто не шел. И внезапно я почувствовал странное спокойствие. Словно я нашел то, что искал. Всю жизнь.
Никого ни о чем не спрашивая, я вошел в метро, взял билет, доехал до центра. Вышел на Пикадилли. Постоял. И медленно пошел по направлению к вокзалу Кингз-Кросс.
Я шел, смешавшись с толпой, по мокрой мостовой, навстречу холодному сентябрьскому ветру. Ветер доносил обрывки фраз, запах бензина и травы.
Я откинул голову на мягкую подушку сиденья и закрыл глаза. Когда я проснулся, Лондон был уже далеко. За окном вагона мелькали бесконечные зеленые поля.
Листья бамбука
Борису снится сон. Он бежит по улице, а за ним по пятам – люди с бамбуковыми палками. Стучат по мостовой деревянные подошвы. Борис задыхается, нет сил больше бежать. Тут стена сбоку расступается, и открывается узенькая улочка. Припустил Борис по улочке из последних сил, но вдруг под ноги ему упал черный лаковый таз, Борис споткнулся, полетел головой вперед. Закрыл глаза и услышал, как палка просвистела у самого уха.
Борис вскочил как ужаленный. За окном темно, только узкая полоска огней на горизонте и небо, где город, розовое. Тихо, чтобы не разбудить Сунъин, Борис прошел на кухню, нацедил стакан ледяной воды. Выпил залпом. Постоял перед окном, подышал невкусным воздухом из кондиционера, вытер пот и поплелся назад, в койку. Сунъин зашевелилась, что-то пробормотала по-корейски. Борис провел рукой по ее лицу; она, не открывая глаз, прижалась к его руке губами.
А утром, когда Борис проснулся, Сунъин уже не было. Она всегда незаметно ускользала на рассвете, уходила к себе, на верхний этаж. Днем они редко виделись. Оба были приглашенными профессорами в странном японском учреждении, Институте Востока. Борис приехал из Англии, а Сунъин – из Штатов. Иностранцев, кроме них, здесь было человек двадцать, а японцев – не меньше двухсот. И все сидят по кабинетам, дышат охлажденным воздухом, выстукивают на компьютерах свою абракадабру. Или шелестят газетами в огромной «коммон рум»[32]32
Common room – общая комната для отдыха сотрудников (англ.).
[Закрыть], пьют кофе или зеленый чай. А как пробьет час дня, нескончаемыми коридорами перемещаются в столовую, непрестанно кланяясь друг другу по дороге.
Ровно в шесть Борис выключал свой компьютер, запирал дверь кабинета, спускался по гранитной лестнице, проходил мощенный брусчаткой двор и оказывался в жилом корпусе. Поднимался на второй этаж, домой. Его дом – это спальня, где рядом с двуспальной кроватью стоял стол с ноутбуком, гостиная, она же столовая, с электрической плитой в углу и ванная с сортиром. Ноутбук подключен к институтской сети. Щелкнув мышкой, Борис входил в Интернет и врубал «Эхо Москвы». Надевал наушники, забирался в койку с книгой. Так обычно и засыпал. Просыпался часа в два ночи. Выключал компьютер, наскоро проглатывал бутерброд и ложился спать уже понастоящему. До утра. И так день за днем. Пока не появилась Сунъин.
Правда, у него еще было воскресенье. Именно воскресенье, потому что суббота мало отличалась от остальных дней. Разве что чуть меньше народу в «коммон рум» да нет вечно улыбающихся девиц за конторками. И кофе самому нужно варить в электронной кофеварке. А в воскресенье Борис шел пешком на разведку. Он тщательно планировал маршрут по карте. Собирал рюкзак: карта, словарь, термос с кофе. И каждый раз шел не туда, куда собирался. То сворачивал в сторону и двигался вдоль речки. А чаще забирался в паутину улочек и плутал среди игрушечных домиков и крошечных садиков, копался в лавках старьевщиков. Домики и лавки были очень похожи друг на друга, а лавочники – на одно лицо. Пытались всучить Борису раскрашенных косоглазых Будд, что-то бормотали, смеялись и кланялись. Первый месяц Борис не уходил далеко от дома. К полудню становилось жарко и душно, рубашка липла к спине, лямки рюкзака резали плечи.
А однажды, выйдя утром во двор, он почувствовал, что в природе что-то изменилось. С гор веял прохладный ветер. В тот день Борис впервые забрался в бамбуковую рощу. Она начиналась сразу за магазином, где раз в неделю Борис покупал хлеб, мясо и пиво. В роще было сумрачно. Зеленые стволы стояли, плотно прижавшись друг к другу, и не пропускали солнечный свет. Ноги увязали в ковре из сухих желтых листьев. Борис стал пробиваться туда, где виднелся свет, и вышел к домам. Когда дома расступились, Борис увидел кладбище с одинаковыми серыми могильными плитами. Вдоль ограды бежал ручеек, через него был перекинут мост. За кладбищем, ниже по склону, виднелся теннисный корт, а еще ниже блестело шоссе с непрерывным потоком машин…
Сунъин появилась на одной из пьянок, которые случались в их институте довольно часто. Поводы для них были разные. Иногда отмечали праздники – День уважения к пожилым, День защиты детей или какой-нибудь еще. А то просто обмывали доклад на семинаре. Чаще все ограничивалось несколькими бутылками пива и сандвичами. Но бывало и посерьезнее. Вот и в тот раз, вслед за легкой разминкой с пивом, на столе появилось огромное блюдо с красной рыбой и бесчисленные тарелки с суши, крабами и креветками. Кривоногие девицы разливали белое вино. Мужчины потянулись к столику, где стояла батарея из саке, виски и водок. В какой-то момент Борис заметил, что японцев в зале уже нет, пили и галдели одни визитеры. Борис пил и галдел наравне с остальными. Видимо, он пил даже больше, чем остальные, потому многое из того, что было тем вечером, в памяти у него не сохранилось. Он помнил, что за столом их уже сидело совсем немного, пятеро или шестеро, а рядом с ним то ли китаянка, то ли японка что-то быстро говорит ему по-английски.
Борис ее перебил.
– Простите, как вас зовут?
– Меня зовут Сунъин, я из Калифорнии.
Когда Борис выбрался во двор, было темно. Он тихонько пошел домой и увидел Сунъин, она стояла перед его дверью.
Они постояли несколько мгновений молча.
Потом Борис сказал:
– Let’s have a drink[33]33
Давайте выпьем (англ.).
[Закрыть].
И открыл дверь.
Опять что-то стерлось у него из памяти.
Он открывает глаза. Постель. Ярко горит свет. «Эхо Москвы» льется из компьютера. Сунъин спит у него на плече.
…Борис Парамонов переживал то, что на Западе называют «кризис середины жизни». Ему вдруг стало предельно ясно, что к своим 42 годам сделал он удивительно мало и вряд ли добьется чего-нибудь путного за оставшуюся жизнь. А начинал он неплохо. Диплом с отличием на ленинградском востфаке. С блеском защищенная диссертация: «Русско-японские отношения в начальный период эпохи мэйдзи». К тридцати годам он – доцент ЛГУ, известный выпивоха и бабник. А затем – Запад. Сперва Америка, потом Европа. Случайные заработки на «Свободе», халтура в «Русской мысли». И вот уже три года, как у него почти постоянное место в Англии, в Рединге. Читает лекции по Новой истории России. И все это время – ни семьи, ни дома. Последний его роман завершился год назад. Его подружка, Ники Дэвис, специалист по Достоевскому, ушла от него к молодому психологу. Работа в университете большой радости Борису не приносила. Вот почему он с такой готовностью ухватился за предложение, которое ему сделал профессор Танака на последнем конгрессе историков в Вене: годичная профессура в Институте Востока в Киото. Они вместе придумали тему исследования: «Покушение на цесаревича, будущего императора Николая II». Это событие произошло 29 апреля 1891 года неподалеку от Киото, в городе Отсу, что на озере Бива.
Собирался Борис впопыхах. Засовывал в чемодан рубашки и носки вперемешку с рукописями и компьютерными дисками. Летел он ночным рейсом почти 12 часов. Заснул под самое утро и тут же проснулся с головной болью. Япония его встретила теплым дождем. Он сделал несколько шагов по мокрому бетону и задохнулся, наглотавшись горячего и влажного воздуха. Вышел в огромный зал и увидел человека в фуражке и в белых перчатках, который держал плакат с его, Бориса, именем.
Скоро выбрались из города, переехали по большому мосту мелкую речку, свернули на тенистую аллею и оказались перед огромным зданием; к нему вела гранитная лестница. К Борису подошла девушка, поклонилась, сказала по-английски:
– Здравствуйте, Борис-сан. Меня зовут Аяки. Я из иностранного отдела.
Аяки повела Бориса в приготовленную ему квартирку. Показала, как включать и выключать кондиционер, телевизор, стиральную машину. Дала связку электронных ключей: от дома, от института, от его кабинета, от библиотеки. Повела по бесконечным институтским помещениям и все время с кем-то знакомила. Ему жали руку, кланялись. Оставляли визитки. Спрашивали, чем он занимается, обещали помочь. Борис почти никого из них больше так и не видел.
Потом Аяки повела Бориса в полицию, в банк и куда-то еще. Когда они выходили из здания, Аяки раскрывала легкий зонтик. Борис заметил, что такие зонтики стояли рядами у входа. Борис стеснялся их брать и часто жалел об этом. Солнце жгло немилосердно, а идти все время приходилось в гору.
Кажется, это было на второй или на третий день. Стук в дверь. В кабинет входят Аяки и с ней молодой человек. Стоят рядом, кланяются.
– Познакомьтесь, Борис-сан. Это Токунага-сан из компьютерного отдела.
Токунага маленького роста, широкоплечий. На нем белая рубашка с черным галстуком, черные брюки и светло-желтые сандалии на босу ногу. Борис протягивает ему руку, но Токунага руки его не берет. Отступает чуть назад. Низко кланяется.
Аяки что-то говорит, и Токунага кланяется опять. Подходит к компьютеру и погружается в работу. Когда он работает, то становится похож на обиженного ребенка: что-то бормочет, кому-то улыбается. Топорщатся его маленькие усики. А на висках выступают капельки пота.
Примерно через час компьютер ожил. Защелкал принтер. Токунага вытащил из принтера листок бумаги с буквами и цифрами.
– Ваш пароль, – перевела Аяки.
Еще часа через два удалось соединиться с университетским сервером в Англии. Борис щелкнул мышкой, и на экран полилась бесконечная череда накопившихся в его почтовом ящике сообщений.
– Спасибо! – Борис протянул Токунаге руку.
Тот опять отскочил и стал кланяться.
На следующее утро Аяки и Токунага пришли к Борису домой. Войдя, они сняли обувь. На Токунаге были белые и не очень чистые носки. Задача у Токунаги была нехитрая: подсоединить Борисов ноутбук к институтской сети. Для этого нужно было подключить кабель к розетке над столом, вставить карточку LAN и переустановить программное обеспечение. Работы от силы на час. У Токунаги на это ушел почти целый день. Сперва Борис сидел рядом с ним и пытался помочь. Потом понял, что это бесполезно, ушел в соседнюю комнату, стал читать книгу. Время от времени поглядывал в зеркало на противоположной стене. В зеркале виднелась широкая спина Токунаги и головка Аяки. Один раз Борису показалось, что Аяки наклонилась к экрану компьютера и Токунага боднул ее головой в грудь. Она откинулась назад и шлепнула Токунагу по затылку. Тот засмеялся.
Токунага закончил работу часам к четырем. Идти в институт Борису не хотелось. Он включил компьютер, стал бродить по Интернету. Набрал адрес русского радио. Нашел «Эхо Москвы». В наушниках щелкнуло, и он услышал знакомые позывные.
Стопки книг в его кабинете быстро росли. Если он не мог чего-то найти в библиотеке, посылал имейл в центральный офис. На следующее утро он находил у себя в кабинете аккуратные бандероли с заказанными книжками.
Вскоре у Бориса появились проблемы с чтением книг. Он знал тысячи две китайских иероглифов, для чтения нужных текстов этого было недостаточно. Танака отрядил в помощь Борису свою аспирантку Сендзи. Но толку от нее было мало. Английский она знала неважно, а когда она пыталась объяснить прочитанное по-японски, Борис ее не понимал.
Пришлось идти на поклон к Аяки. Она переводила с листа неплохо, но совершенно не задумывалась над содержанием. Борис долго размышлял над тем, как ему расплатиться с Аяки. Предлагать ей деньги ему казалось неудобным. Он пригласил ее в ресторан. Накануне купил в универмаге «Такитакамори» колечко с агатом. В конце ужина протянул коробочку Аяки. Она раскрыла коробочку, как-то странно вскрикнула, закрыла на мгновение глаза. Потом наклонилась и прижалась губами к руке Бориса.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.