Текст книги "Любовь не ищет своего (сборник)"
Автор книги: Павел Карташев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Сторож
Сеющий и жнущий вместе радоваться будут.
Ин. 4, 36
Крестовоздвиженскую церковь села Медянь закрывали торжественно. В июне 1937 года созвали собрание колхоза с представителями власти из райцентра и постановили «ликвидировать очаг контрреволюционной агитации и пропаганды против мероприятий партии и советского правительства». Здание бывшей церкви единогласно решили оборудовать под клуб.
Клубом, впрочем, церковь так и не побывала, но и праздной, наглухо заколоченной или зияющей оконными проемами не стояла: растили поросят в огороженном приделе, хранили овощи в трапезной храма, там же потом ставили технику, и в алтаре устроили заправку для тракторов – разобрали кровлю и опустили резервуар для солярки туда, где стоял престол, а затем заделали пролом новой кровлей.
Жил в селе механизатор Константин Ильич Комаров. Обыкновенный русский человек, но кое в чем редкий. Он мало пил и совсем не матерился. Уже это одно выделяло его из общего ряда. У начальства Комаров был на подозрении: не за отсутствие вредных привычек, а за молчаливую и спокойную «оппозицию».
Его супруга Александра Васильевна казалась женщиной скромной, немногословной, но приветливой. Константин Ильич и вовсе не выглядел угрюмым, а иногда даже очень жизнерадостным и веселым, и работал отлично. Не пьяница, не лентяй. Если на праздник выпьет, то немного, и сразу от сквернословия, выкурив с мужиками по цигарке, уходит домой.
По всему замечали, что он избегает любых конфликтов. Не раз его вызывали, хотели сделать бригадиром, выдвинуть по служебной лестнице, стыдили, указывали на интересы Родины, но Константин Ильич уклонялся от карьеры и от непременного при ней членства в партии, отговариваясь недостоинством.
Родитель Константина, Илья Петрович Комаров, погиб в Первую мировую. Мать вырастила семерых детей и пропала без вести с младшим своим, Антоном, в Гражданскую. Братьев и сестер жизнь раскидала кого куда. Константин же оказался в Медяни в конце 20-х, переехав сюда к родителям жены из соседней Тульской области.
Видели люди, что жену он оберегал, ходил с ней под ручку, разговаривал уважительно и внимательно, словно молодожен. А Александра Васильевна была так застенчива, улыбчива и ко всем одинакова, что и сказать было нечего об ее особом к кому-либо, даже к мужу на людях, отношении.
В семье росли две дочери и сын. Все выучились. Антонина стала врачом. Варвара закончила институт культуры и осталась при родителях, создав в селе библиотеку и заведуя ею. А младший, Федор, сразу после войны окунулся в городскую жизнь и с годами выбился в большие люди. Учился, работал за границей, стал главным инженером, потом начальником строительного управления, директором комбината и дослужился до большого советского начальника области.
Некоторые неугомонно революционные односельчане пытались выведать причину порядочной жизни Константина Ильича. И предполагали, что он сочувствует Церкви, но письменной клеветы – доносов – органы не получали. Господь его хранил.
До зимы 1936/37 годов в селе служил священник, старый-престарый отец Никодим, настоятель храма. Его, несмотря на крайнюю бедность и немощи, в декабре обыскали, арестовали и увезли без вещей в район. Что с ним произошло? Совсем недавно стало известно, что постановлением тройки НКВД отправлен в не указанный исправительно-трудовой лагерь на 10 лет без права переписки за контрреволюционную и антисоветскую пропаганду. При этом в следственном деле нет даже формального доноса. Кому был опасен 84-летний старик?
Но Константин в церковь не заглядывал, вместе с отцом Никодимом их не видели ни разу. Правда, и на собрание по закрытию храма ни он, ни жена не явились. Но за это ни с кого из несознательных по тому случаю не взыскали: закрыли на бумаге уже ликвидированный фактически храм и к октябрю заполнили его частично картофелем.
Когда в мае-июне из храма вывозили в район иконы, то многих, известных по описям, недосчитались. Говорили, что верующие уносили ночами через пропиленную решетку. Больше же всех унес, думали, Комаров, но хранит их так, что не сыщешь. Но и от настоящего обыска Бог отвел. Подглядывали в окна, силясь углядеть огонечки лампад, врывались без стука в дом в надежде застать что-либо «такое». Чисто, ухоженно, но нет признаков церковности, запаха ладана там или чтобы книга старинная лежала на столе… Не лежит, не пахнет.
Богу только известно, что перечувствовал, передумал в эти годы Константин Ильич. В конце жизни он все как на духу открыл детям: как он писал исповеди на клочках бумаги и передавал отцу Никодиму свои записочки через бабушку Пашу. В них он каялся, между прочим, в своей осторожности и страхе и всегда получал в ответ устное благословение не демонстрировать своих религиозных убеждений. Константин Ильич признавал, что иного совета и не мог получить от добрейшего батюшки, которому, с его опытом, открыто состояние души молодого отца семейства, страдавшего, но и надеявшегося, что он сможет ничего не менять до срока и поднять на ноги детей. А совесть ныла, как тупая непроходящая боль.
Он молился всю жизнь за всех православных, каких знал поименно, а также о терпении. Благодарил Бога за здоровье, крепость, мир в семье и просил прощения за то, что прячет свою веру от чужих глаз, дерзая жить благополучно.
Весть о том, что отца Никодима взяли, облетела село мгновенно. Его уважали и, несмотря на старость, мистически побаивались даже прожженные богохульники. Константин решил на следующий день идти в центр и просить о помиловании больного старца, зная, что, скорее всего, устроится в камере рядом с ним, домой уже не вернется. Всю ночь просидели с женой, Саша беззвучно плакала, говорила шепотом, что еще откроют храмы: «Не иди, Костя, сам. Надо будет, заберут и тебя, не спрячешься. Нет у тебя благословения. А мы будем молиться. Воля Божия узнается, и она, может быть, в том, чтобы тебе сохранить веру и других научить».
Константин, терзаясь, возражал, что Господь силен любого человека обновить, из холодного камня извести живую воду. На нем свет клином не сошелся.
На заре постучала бабушка Паша, вошла, перекрестилась на противоположную стену и, повернувшись к окошку, поклонилась хозяевам. Лицо стало меньше, собралось в морщинистый кулачок, нижняя губа поджата, как у маленькой, вот-вот заплачет: «Батюшка просил никому за него не хлопотать. От Господа, сказал, не отрекайтеся, каждый день молитеся, а чего делаете – то только по совести. Благословляю всех и целую. Молитеся за упокой моей души, мне уже недолго».
Время прошло, наступила осень 37-го года. Слухи доходили, что закрывают последние церкви в районе, только в соседнем еще одна остается. Надолго ли? Догорают последние свечи. В сентябре побросали колокола с родного храма и трактором, цепляя трос, посрывали кресты. А свои парни оказались хуже всяких извергов: как-то пьяной ватагой ворвались в церковь, до утра пили, горланили похабные песни и перед уходом осквернили алтарь нечистотами.
Когда Константин Ильич узнал об этом, собрался, не думая об опасности, ночью очистить святое место. Весь превратившись в слух и зрение, прокрался к храму. Тишина окутала землю, даже не лаяли собаки. Потянул северную дверь в четверик – не отворилась. Зато поддалась южная. Внутри показалось светлее, чем на улице. В груди у него все дрожало. Он в церкви не был уже года три, а в этой именно – лет восемь, почти с приезда в Медянь. И в душе возникло чувство вины перед ней. Она поругана, осиротела и замолчала. И все-таки светла и дышит, хотя и повержена. Неужели у наших внуков не заболит о ней сердце?
Осторожно ступая, боясь увидеть близко следы бесчинства, вошел в алтарь. Опустился на колени рядом с престолом, помолился. Потом аккуратно снял и свернул напрестольную пелену, чтобы унести и отмыть. Святых мощей под престолом не обнаружил: отец Никодим предусмотрительно унес их.
Вскоре, когда храм превратили в колхозный склад, Константин Ильич начал молиться ночами, тайком, в ближайшем овраге. А иной раз, по обстоятельствам, у себя на дворе. И пробирающим до костей морозом, и комариной летней ночью, под порывистым осенним дождем и в мартовской грязи, коротко или по целому часу, обратившись лицом к церкви, нес он ночную вахту, не без страха и постоянно боримый усталостью. Особенно тяжело пришлось в войну: работали по 18 часов в сутки.
В шестьдесят лет Комаров перестал выезжать в поле и занялся по распоряжению начальства ремонтом техники. Война уже давно закончилась, и только что умер Сталин. Константин Ильич здоровьем был еще крепок и небольшое свое личное хозяйство содержал образцово. После войны его не беспокоили разговорами и предложениями. Поэтому вызванный однажды к председателю колхоза, он терялся в догадках о причине.
– Мамашу мою помнишь, Прасковью Степановну? – спросил председатель.
Константин Ильич не просто не забывал ее, он чувствовал особую связь с бабой Пашей, при жизни помогавшей его общению с отцом Никодимом. Он ежедневно молился о упокоении ее души. Мать восьмерых детей, она скончалась от воспаления легких за несколько месяцев до войны.
– Как мне ее не помнить? – вздохнул Комаров.
– Да я и не сомневался, – слабо улыбнулся измученный делами председатель. Потом помолчал и, сочувственно посмотрев, негромко произнес: – Константин Ильич, ты что же, сердечный человек, полагаешь, что о твоих ночных бдениях никто не знает?
– Ну и что, товарищ председатель: – шепотом возразил Комаров, чувствуя расположение собеседника. – Я пожилой, к чему мне бояться или меняться?
– Да я же тебя ни к тому ни к другому не зову. У меня в бывшей церкви на складе целых три бабы дежурят в смену. К чему столько? Ты там не зажигай ничего и никому не открывай. А ночами уже внутри дежурь, зачем снаружи? Идет?
– Да.
– А баб я на другую работу перевожу.
– Спасибо.
С того дня и до самой своей кончины Константин Ильич дома не ночевал. Ни хворь, ни хозяйство, ни право на отдых не отводили его от храма. А дома еще скотина – корова, куры, гуси. Огород и сад. Так что об отлучке из села никогда и мысли не возникало. На семьдесят пятом году жизни продал корову: держать ее не хватило сил. Но в церкви дежурил до последней возможности. Сменялись председатели, колхоз переродился в совхоз, приходили и уходили люди, а Константин Ильич бессменно служил сторожем – кладовщиком, хранителем храма. За три месяца до кончины, 25 июня, ему шел тогда восемьдесят шестой год, он в последний раз вернулся с дежурства. Синее-синее июньское утро, безмятежное, нежаркое, перекликающееся петушиными криками. Детишки по селу еще спят, а где-то вдали ворчит трактор. Восходит, расправляется жизнь и заходит, укромно тает.
Константин Ильич прилег отдохнуть и уже не вставал. Так пролежал три месяца, до золотой осени. На следующий день по Рождеству Богородицы, 22 сентября, к нему привезли священника. Он исповедовался батюшке в полном сознании, только иногда чуть слышно и задыхаясь. Соборовался, причастился Святых Христовых Тайн. Скончался незаметно, почти неслышно: вздохнул прерывисто и умолк – вечером 26 сентября 1978 года, накануне праздника Воздвижения Честного и Животворящего Креста Господня, престольного праздника своего храма, который он оберегал молитвой и заботой в течение сорока лет. До последнего дня Господь не отнимал у него ясной памяти и способности говорить.
Поэтому и священник, который, кстати, имел на вид не более 30 лет, после чая вновь присел к кровати Константина Ильича в надежде еще чему-нибудь поучиться. Нужно было видеть, как он внимательно слушал каждое слово, доносившееся из далекого времени. Церковь соединяет времена. Варваре Константиновне казалось, что ее отец для молодого пастыря – как особое благословение. Приехал напутствовать Святыней. Сам же получил напутствие верности и любви. Возможно, ему открывается в рассказе отца опыт, богатство, переживания, не находящие прямого отклика даже в ее дочернем сердце. Здесь общаются в каком-то смысле души более родные.
«Папа вспоминал сирень, акацию, жасмин и огоньки шиповника в палисаднике у окон церкви. Окна высокие, крайнее к колокольне раскрывалось иногда летом во время вечерни, и пение, и глуховатые прошения ектений вместе с ладаном долетали до ограды, смешиваясь в дремлющей, готовой проснуться памяти с благоуханием цветов, посаженных тут же, вдоль посыпанной песком дорожки.
А вдруг и мы, – мечтала Варвара Константиновна, – придем на закате солнца, когда розовеет храм и ничто в мире не нарушает его покоя…» Наверное, это надо выстрадать, а если обладаешь, то дорожить.
Константин Ильич умер, когда в России организованно боролось с религией само государство. Глубокое впечатление его воспоминания и мирная кончина произвели на государственного человека – на его сына. Федор Константинович помнил лица и стоны погибавших в катастрофах; приходилось видеть, как расстаются с белым светом в своей постели, но мучительно, в агонии. А свидетелем такого простого и сознательного перехода от праведных трудов в иной мир он не бывал никогда. Легко и тепло стало на душе после кончины отца. На отпевании сын впервые за тридцать с лишним лет перекрестился.
Осень в тот год не торопилась уходить, тянулась ровно, не тревожимая холодными ветрами. Ночами заморозки, а днем пригревало неяркое солнце. Лес бурый и золотой, местами светло-зеленый и бежевый подступал к Медяни с запада и севера. Он долго не осыпался, не редел, лишь волновался порой просторным дыханием полей и переливами света, утешая душу. Как красиво! Только надо заметить, почувствовать в этом лесу, в этой неповторимой осени ту единственную силу, что выше увяданий и перемен.
Село строилось по берегам трех прудов – высокого, среднего и нижнего, соединенных узкими протоками. Пруды эти и в июльские дни оставались холодными и славились чистотой от подземных ключей. Из нижнего пруда брала начало дохленькая речка Медянка, просыпавшаяся полноводной весной и дождливой осенью. Когда-то, до и после войны, в летние месяцы на воде стоял шум, брызги, визги. Детворы в каждом дворе росло немало, а где дети, там кутерьма и веселье. А вечером и утром никем не тревожимая вода лежала и впрямь, как о ней говорят, гладью. Федор Константинович присел на пригорке над верхним прудом и, склонив голову, следил за плывущими облаками – румяными, четко очерченными… Но вскоре совсем иными – бегущими, растрепанно-серыми. Посыпались в воду листья и сухие ветки, покрапал дождик, повеяло глубокой свежестью. И вновь тишина, светлеет прудик, тень от осины ложится на воду дорожкой, как летом.
Годы, проведенные вдали от родных мест, сложились в книгу, думал Федор Константинович, и как ни разогнешь ее, все попадаешь на одни и те же страницы. «Какой мне виделась Медянь? Всегда, где бы ни находился, цветущей, оживленной, крикливой, стрекочущей и мычащей. Самой близкой, любимой, потому что до конца дней связанной с детством. Но вот центральной усадьбы давно уже здесь нет. И на селе-то держатся только два двора, а наш, третий, лишился хозяина. Куда теперь податься сестре? Как похоронили мать, начала каждую неделю ездить в храм. Библиотека ее давно влилась в районную. Одним словом, разваливается, чахнет страна. Но это все в общем, в целом. А в частности самое важное то, о чем просил отец. Даже не просил, но руку жал и умоляюще смотрел в глаза».
– Феденька, – шептал он, – церкви будут открываться. Когда это начнется, не забудь про нашу. Я о том всегда молился, но не судил Бог, чтобы мне увидеть и услышать литургию в нашем храме. Погибший наш батюшка Никодим, мой покойный родитель и все умные люди, Царствие им Небесное, говорили, что не пропадет напрасно ни одно слово, сказанное Господу от сердца и не ради своей корысти. Да я и недостоин дожить до литургии, грешен. Это такое счастье – жить рядом с храмом, где совершается исповедь и причастие. Понять это счастие можно только тогда, когда его лишаешься. Я малодушествовал. Для храма сделал мало.
«Как же мало? – возмутился про себя Федор. – Всю прогнившую столярку заменил на новую сам, постепенно: окна, двери. Бочку эту окаянную из-под солярки за год всю распилил и по кускам вынес вон, отскоблил каждую кафелинку в алтаре. Ой, чего только не поделал внутри, и все мало! Соорудил два стола и поставил в алтаре, туда, куда полагается. Он ведь все помнит, как нужно».
– Я кое-что помню, Феденька. В нашем селе, откуда я родом, прислуживал в алтаре. И на клиросе пел. У нас в семье самым молитвенником почитали дедушку Петра Матвеевича. Он в церкви после ктитора второй шел, заместо правой руки у него, а ктитором – помещик. Но все ключи у дедушки. Хозяйство у него огромное – покосы, скотина, пчельник, а он всякий день отпирал храм спозаранку и прочитывал в нем утренние молитвы. Если же утреня и обедня, то все готовил к службе, и коли самому оставаться не сподручно, то порядок в церкви обеспечит. Просфоры, вино, масло, свечи, чистоту. И на клиросе хоть два-три человека непременно. При нем в храме всегда было уютно и опрятно.
А какой же был трудолюбец! Когда он спал, не помню. Помолится не торопясь и кушает молча, и при нем нишкни за столом. Вообще больше молчал все. И все чего-нибудь работал.
Вижу, в старости уже, сидит под окошком, что-то починивает, а усы шевелятся – шепчет, а я тихонечко рядом присяду и слышу: «Господи Иисусе, Богородицею помилуй мя». Сшила мне бабушка, пятилетнему, стихарик. Накануне меня умыли и причесали. Сестренка оправляет меня, оглаживает: «Ну и Костенька-то наш, настоящий херувимчик!» А он ей негромко, но твердо замечает: «Чего это ты, милая, разве можно так-то пустословить? Это раб Божий, святое имя его – Константин, а человек он простой, земляной, с душою живой. И так уже великая честь, – обернулся он ко мне, – что отец Иоанн велел тебе стихарик приготовить».
И вот мы идем, а я весь красный и мокрый от страха. Мне кажется, что все село уже знает, что я буду в церкви помогать, все смотрят.
Наша церковь там, в Тульской губернии, невысокая, полы дощатые и поскрипывают. Хоругви тусклые, потемневшие, висят на древках – которая криво, а которая хоть и прямее, да в бахроме прореха. Лики на иконах неяркие, так, как будто из сумраков каких смотрят на нас из древности. Что можно было поправить, дедушка непременно исправлял, всегда что-либо чинил и подделывал, ну а где большие деньги требовались, то откуда и взять-то? Помещик наш сам беднота, а в соседнем селе храм каменный, там и жертвователи проживали, братья Кустовы, и иконостас там обновляли, почитай что новый составили и позолотили. Иконы возили из Москвы. А у нас? Скромная церковь, чистенькая и неяркая. Но мне она милее многих.
А люди собирались отзывчивые, очень ко храму приверженные. По воскресным дням певцов хватало на два клироса, а ведь это приходили наши, местные, не приезжие, но стройно пели, грамотно, иногда так вот негромко, ласково, а иногда разом грянут от земли до неба, и душа замрет, не шелохнется.
Ввел меня дедушка в алтарь, поклонились престолу, показывает кадило, учит батюшке подавать, а оно великое, одни цепочки с меня ростом. А руку батюшке поцеловать, так нужно еще, чтобы он ее совсем опустил, тогда дотянусь губами. Дедушка да отставной горнист Архипов Петр все и делали, а я рос. Я подрастал, в приходскую школу ходил, про князь-Владимира слушал и изумлялся. Почему-то запал в сердце рассказ, как он Русь крестил. Долго я потом представлял, даже во сне снилось, как девки и парни, мужики и бабы с детишками на руках входят в наш пруд у села, все в белых холщовых рубахах, и крестятся. И выходят довольные и идут в храм на литургию, стоят вместе чистые и святые и поют согласно «Отче наш», а к концу службы выносит отец Иоанн из алтаря Святую Чашу. Пыльный луч падает сверху на его шершавые парчовые плечи, просвечивает бородку с проседью. Выстраиваются к нему новые христиане, и он каждого причащает – кормит со лжицы Небесным Хлебом. Все новые и новые подходят, принимают святую пишу, бережно лобызают край Чаши и отступают в светлый такой как бы туман, а я даже не удивляюсь тому, что люди-то все знакомые.
Мне довелось в том крае, в Медяни, как-то заблудиться, и я попал на маленькое местное торжество, где и познакомился с детьми удивительного, но не единственного в своем роде церковного сторожа XX века. И случилось это как раз на исходе столетия.
Федор и Варвара Константиновичи выглядели совсем уже немолодыми: лица в морщинах, седые. Федор Константинович еще и лысоват, в отца. А сам отец с последней фотографии, сделанной года за два до кончины, смотрит так, словно щурится на солнце. Или от старости глаза превратились в щелки. И над ушами белые пряди. Старичок-старичок. Щеки оплывшие, в руках смятая кепка, и блестит как-то на плечиках мешковатый пиджак, лоснится, наверное. А сзади, на холме, храм.
– Неужели? Это таким он был?
Федор Константинович смеется:
– Вот, счас я вам достану.
Рассыпает снимки. Ободранные стены, снесенная колокольня, внутри перекрытия и перегородки, застывшая лава цемента у входа. И сегодня…
– Ну что? – ждет оценки.
А что скажешь? Знакомая картина, хотя всякий раз радует и даже до слез иногда волнует. Запустение, чернота, поругание, и мгновенье времени – несколько лет: сияние, красота, праздник.
– Это все вы?
Федор Константинович, не справляясь с широкой улыбкой, пожимает плечами и как бы смиренно вздыхает.
– Господь, – отвечает грамотно, но непритворно Варвара Константиновна. – Через брата.
На храме медные купола и тонкого, подробного узора золоченые кресты, и весь набор колоколов на восстановленной колокольне, иконостаса же снова три, ограда, каменные дорожки, дом причта…
– Я-то уже на пенсии. Это было мое последнее дело. Но я в него всю душу вложил. Давайте, батюшка, помянем отца. Это в общем-то он, с него. Или как там правильней, Варвара?
Варвара смущенно смотрит на меня.
– Тогда уж вспомним всех, – нахожусь я, – и протоиерея Никодима, и Параскеву, и Константина, и всех Комаровых, и живых и усопших. Его тепло еще не успели отдать эти стены, а тут на смену дочь и сын подоспели, и вот все в одном труде, и потому это неделимо.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.