Текст книги "Любовь не ищет своего (сборник)"
Автор книги: Павел Карташев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Как правильно умереть, или Живоносная прожилка. 80+
Эта тропинка была частью моего пути из дома в храм и обратно. Я бегал по ней с утра до вечера. Храм, всякие помещения при нем и школа гудели первые несколько лет нашей жизни на приходе неутихающей стройкой. Бежишь домой позвонить по строительству или иному важному вопросу а дорогой что-то обдумаешь, про себя попросишь, поспоришь и, бывало, так и развернешься на полпути: без разговоров станет все ясно. Не было еще мобильников. Больше работы задерживалось в голове, до языка не доходило.
Жили мы тогда в маленькой квартирке на первом этаже четырехэтажного дома. В этом доме изначально даже камины предполагались на кухнях, по проекту 1955 года; впрочем, печи тут же, как только въехали жильцы, заложили кирпичом. Дом возник на месте нескольких частных и от одного из них унаследовал большой порядковый номер – 46-й. А в поселке в годы моего служения в нем насчитывалось всего-то десять пятиэтажек и никаких иных жилых строений. И так один дом стоял пятидесятый, другой – двадцать первый. А первых, вторых, третьих не было вовсе в наличии. Если бы про нас, людей, сообщалось нечто подобное: ты, Иван Алексаныч, десятый сейчас в своей семье, а ты, Петр Григорич, семнадцатый, к примеру. И хотя ты не знаешь имен своих далеких предков, впервые поднявших твою фамилию среди других семей, но ты ныне продолжаешь свой род во времени; как будто какой-то недремлющий контроль все учитывал и ни разу не сбивался со счета. Чувствуй, какая колонна родителей дышит тебе в затылок. И вот ты сегодня представляешь их на земле.
Утром, умывшись и кратко помолившись, я выбегал, хлопая разболтанной дверью, из подъезда, огибал дом, пересекал асфальтовую дорогу и вступал на свою тропинку. Тропинка сначала вела меня вверх, немного в гору; потом она проходила между оградой парка и задней стеной амбулатории и выходила на простор, к необычному, с шарообразной кроной, тополю; по левую мою руку – поляна, а впереди старинный тенистый парк, и перед ним белеет наш храм. До ворот храма еще пробежать по грунтовой дороге метров двести. Обычной пыльной дороге, когда размокшей, а четыре-пять месяцев в году заметаемой снегом. А моя тропинка, что необыкновенно и замечательно, в разные времена года по-своему, особенным образом, светится и благоухает. Зимой в снегу суживается, превращается в тонкую дорожку среди сугробов. Весной местами обледеневает. А летом всегда остается в тени, под деревьями. И поэтому никогда не пылит.
Я иду домой из храма в праздник Рождества Богородицы, часа в два пополудни, 21 сентября. Осень в тот год если чувствовалась, то лишь тем, что лето помягчало, стало словно мудрым, нежарким, при этом оставаясь очень теплым. Ночи, правда, уже дышали прохладой. Но днем такая ровная синь и чистота разливались по всему небу, от края до края, что казалось, где-то рядом, за домами, море. Ни ветерка. Я иду по тропинке, под ногами кленовые листья, темно-красные и желто-сиреневые, с бледными зелеными прожилками. И пряный, сладковатый, свойственный только сентябрьскому мягкому дню запах от теплой земли и прелой травы под опавшими листьями.
Тринадцатого августа накануне вечерней службы всенощного бдения – в то лето воскресный день, кажется, совпадал с праздником изнесения Древ Животворящего Креста, – войдя в храм, я увидел, что священнический крест, который был на мне, когда ездил днем причащать, я забыл дома. Побежал назад и за углом амбулатории чуть не опрокинул Мариванну – мы все так звали нашу прихожанку, которая исполняла у нас нехитрые обязанности бухгалтера: подшивала накладные, складывала один к одному чеки (тогда, в начале наивных и бесшабашных, как удалая молодость, девяностых, по бухгалтерской части от храмов мало что требовалось). С разбегу я обнял ее за плечи, покачал головой, найдя слишком уж бледной, и предложил подождать здесь, на углу, пока я стрелой домой и обратно, и помогу ей дойти до храма.
– Вообще-то, – сказал я, – оставались бы сегодня дома.
Мариванна жила над нами, на третьем.
Она заулыбалась, рукой ответила: «Нет-нет» и, тяжело дыша (она уже лет двадцать страдала астмой и пила гормоны), пошла дальше. Для нее подъем по тропинке, который я и не замечал в те годы, был нелегок. Я посмотрел ей вслед и решил, что успею еще догнать ее. И правда, она еще медленно шла по дощатой дорожке, уже в ограде храма, когда я обежал ее, крикнув на ходу:
– Ну что, дошли, слава Богу?
– Слава Богу, – ответила она тихо и совсем не машинально, но как будто с полным сознанием того, что говорит.
В середине службы я заметил ее не на скамеечке, где ожидал, но среди стоящих и подумал: «Вот ведь какая крепкая душа! Совсем недавно плохо было, но взяла себя в руки…»
На утрене, когда все подходили помазываться елеем, возникла передо мной и она и шепчет: «Батюшка, я уж пойду, что-то устала…»
– Коне-е-ечно! – я даже запел, умоляя идти.
Служба продолжается. Из окошка нашей пономарки – маленькой галереи, что соединяет ризницу с алтарем, – открывается вид на нашу разбитую пыльную дорогу, в которую вливается вдали моя тропинка. Обыкновенно я в это окошко не смотрю, а тут потянуло взглянуть. Вот остановился человек, огляделся по сторонам и побежал. Другой прохожий будто споткнулся, постоял и тоже побежал, только в другую сторону. Что с ними? Я прошел в алтарь, чтобы произнести ектенью, а потом вышел на прерванную исповедь. И тут ко мне подбегает Елена Д. и громко шепчет:
– На дороге Мариванна лежит, наверно, ей плохо.
Когда я через секунду был там, подъехала «скорая». Врач быстро осмотрел ее, лежащую на земле, ногами к храму, а юбка на ней одернута, словно она оправила ее, ложась, и платок на голове только слегка сбился, руки же сложены на груди крест-накрест, как перед Причастием; осмотрел ее врач, поднялся, и говорит:
– Уже минут двадцать, как умерла.
«Почти сразу после помазания, – подумал я. – Вот и отпросилась».
«Идет по дороге, – рассказала нам уже после одна ее знакомая, очень пожилая женщина, которая сидела на скамейке и все видела, но впала в какую-то оторопь, так что не могла подняться и подойти к подруге, – идет-идет она, потом постоит, опять пройдет, а после повернулась лицом к храму, перекрестилась, на коленки вот так осторожно опустилась, правой рукой уперлась в землю, вытянулась вся и сложила руки на груди».
Отошла ко Господу. Вытащили носилки, переложили на них тело, вдвинули внутрь и закрепили.
А «скорая» никак не заводится. Визжит, вздрагивает и не едет. Мужчины взяли носилки и понесли Мариванну по нашей тропинке домой.
Квартира ее всегда удивляла чистотой. А сейчас, когда внесли ее, в ней было как-то особенно светло и празднично. Она жила вне бедности и богатства. Это когда у человека все в порядке, все нужное есть и – ничего лишнего; как на опушке ухоженного леса или на берегу озера, затерянного в глуши. В шкафчике выглаженные ровные простыни, полотенца, а на отдельной полке стопа белья с приколотым к ней листочком, на котором выведено ее крупным детским почерком: «На погребение». Документы в целлофановом пакете лежат на видном месте, на тумбочке у кровати, и рядом кошелек с деньгами, которых должно хватить на все, от покупки гроба до скромных поминок. Заходя к ней, я замечал и этот пакет, и кошелек. Оказывается, она их не выносила из дома. Приготовила задолго.
Кто-то из женщин побеспокоился, чтобы пища, если осталась, не испортилась. Но выяснилось, что в холодильнике всего две кастрюльки: с остатками супа и с вареной фасолью, еще капусты вилок и банка лосося. В хлебнице полбатона.
Мария Ивановна мужа своего похоронила лет за пятнадцать до своей кончины. Сама же прожила семьдесят четыре года. Детей у них не было. Работала с молодости бухгалтером и всего трудилась лет сорок пять, а когда собралась на пенсию, отпускать не хотели. Она помнила храм за рекой до его закрытия в 1938 году – не наш, другой; наш тогда стоял так и недостроенный, застигнутый революцией в незавершенном состоянии. Заречный храм большой, XVII века. Она бегала туда на школьной перемене. Вспоминала всякие подробности: вместо ладана кадили смолой, свечи ставили по одной-две на подсвечник, берегли, и электричества в храме не было, так что вечером – только огоньки перед образами.
По смерти мужа Мария Ивановна каждый день молилась о том, чтобы от болезней или в старости никому не стать в тягость. И вообще всегда смотрела за собой, чтобы никого собой не обременить. Не опечалить. Дашь ей книгу почитать – вернет в самодельной обложке из плотной бумаги. Однажды, принимая книгу, я сказал, что обложка не нужна, ну зачем вы трудитесь? С тех пор она возвращала без обложки. Но как-то я увидел у нее на столе свою книгу обернутой: пока читает, заботится, чтобы и пятнышка не было. Ну а коли не хотите видеть обложку, то сниму, когда назад нести.
Когда ее отпевали, народу в храм собралось, как на Пасху: стояли в дверях. Отпевание получилось редкое – хотелось его еще потянуть, помедлить. И хор это чувствовал и пел плавно, задумчиво. Воздух наполняла какая-то умная тишина. Нецерковные люди все пришли внимательные, не крестились, но и не маялись. А своих, знакомых лиц было тоже много. И ни шорохов от начала до конца, ни вздохов. День на дворе выдался жаркий и солнечный.
Спустя дней десять после ее похорон я поднялся к ней на третий этаж. Работало радио на кухне: кто-то включил и забыл выключить. Звучала, судя по шипению, старая запись из фондов радио; густой мхатовский (или из Малого театра) баритон читал:
Голос этот плыл из Москвы, во времени. Я поднимался не спеша по лестнице. Какие-то секунды, и разминулись бы. Нет, я услышал.
История Михал Иваныча
Отец Глеб с вечера всегда спрашивает, будет ли завтра отпевание и нет ли приглашения к неходячим старичкам – соборовать, причастить. Он хоть и настоятель большого храма (одного из немногих в Москве, не закрытых советской властью и доживших до начала 80-х годов XX века) и в подчинении у него три священника и диакон, но сам, помимо равного со всеми участия в службах, охотно ездит по требам, когда его очередь. И венчает тоже в свою череду, и крестит.
Только вот еще разговаривает во время крещения или венчания. В середине таинства начинает говорить, неожиданно. «Люди стоят, – ворчит староста, – им уже и деваться некуда, там у них столы накрыты, они на вытянутых руках венцы держат, или младенца помазанного сейчас бы уже в купель нести, а он остановится и проповедует». Хорошо, что недолго. Не положено же. Староста в разговоре иногда нет-нет и коснется того, что вообще-то пропаганда религии в Советском Союзе запрещена. Своей единомышленнице, старшей по свечной лавке, он прямо так и сказал на 8 Марта за праздничным столом: «Домаливайтесь и помирайте. А церковь мы найдем как использовать. Стране нужны помещения. Цеха, мастерские. Рядом у нас что? Фабрика легкой промышленности Розы Люксембург. Ваше здоровье».
Не любит проповедей староста, но в наступление не переходит. Как-то побаивается. Отец бывает резок и отчаян, может при всех так съездить словом, что все прыснут про себя, а ты утирайся. Проще не связываться. Снять-то его несложно: одно-два письма уполномоченному – и дело сделано. Но слишком много людей уважает попа за честность. И он, староста, тоже. Хотя в Бога старается твердо не верить. Но иногда посмотрит на «своего» настоятеля, особенно на службе, и что-то затоскует в нем, растеряется.
И вот, чтобы не поддаться на действие поповских чар, чтобы не уверовать, с отцом Глебом общается по минимуму. Предпочитает через посредников или письменно.
У старосты все люди за свечным ящиком свои. Правда, и они с отцом Глебом миндальничают: батюшка-батюшка. Но это ладно. Староста их настраивает, чтобы людей настойчиво от приглашений и треб отговаривали: священника не скоро дождетесь, вызывайте врачей. А отпевать удобнее заочно, не так хлопотно. И чтобы при оформлении крещения, венчания или отпевания обязательно требовали все документы. Ну а деньги полностью вперед. А с документов все торжественно и медленно переписывать в журнал. Именно не спеша. Ротозеи, узнав о таких порядках, будут иметь время подумать, стоит ли им, молодым, засвечиваться? Венчаться надумали. Ну к чему? Или вот ребенка крестить. А на работе или по месту учебы что скажут? Но даже и это – полбеды. А вот если попадут на настоятеля и он будет венчать, или крестить, или отпевать, вот тогда возможен и непредсказуемый провал в работе: пожалуй, и ходить сюда начнут.
Староста знал, что в любом серьезном разговоре с отцом Глебом он будет им побежден, а если, условно говоря, с ним в разведку пойдет, то вернется оттуда верующим. Для старосты отец Глеб был необъяснимым удостоверением истинности того, иного мира; таким живым его присутствием, которое лучше не откупоривать, потому что тогда придется все бросать – партбилет, положение – и становиться в ряды богомолов. Но вот это-то старосте, старому коммунисту, бывшему политруку дивизии, гвардии полковнику, было позорно и нестерпимо даже вообразить.
А отец Глеб, когда вечером служил, подходил к свечнице и спрашивал: что завтра? А свечницы привыкли к нему, часто, не дожидаясь вопроса, говорили о грядущем дне. В этот раз отец Глеб на всякий случай уточнил:
– Завтра ничего?
– Нет, батюшка, ничего.
Утром после литургии он задержался в алтаре. Народ ушел, стало тихо. Кто-то осторожно постучал. Он открыл северную дверь и увидел стоявшую у оградки солеи испуганную дежурную.
– Батюшка! Я не знаю, что делать. Глазом не успела моргнуть – внесли и поставили.
Посредине храма, прямо на полу, стоял гроб, закрытый крышкой, в которую были слегка вбиты четыре гвоздя; слегка наживлены, чтобы можно было крышку снять.
– А кто с гробом? – Батюшка посмотрел на пустой храм.
– Они все ушли. Никого! Там какой-то мужичок ходит странного вида. В деревянных сандалиях на босу ногу.
Отец Глеб нашел мужичка в боковом приделе, сидящим на амвоне спиной к царским вратам. Это он привез гроб, и в нем лежит покойница, его мать. А родственников ближе Омска у него нет.
– Свидетельство о смерти, – потребовала свечница.
– Чего-то мне давали. А если нет, тогда увозить? – устало спросил он. – Ну и ладно. Она хотела, я привез.
– Пойдемте, – позвал отец Глеб.
Мужичок покорно встал и пошел за отцом, к гробу. Вместе они сняли крышку, поставили в стороне; отвернули покрывало с лица: открылась иссохшая старушкина голова в белом платочке в голубую крапинку.
– Вас как зовут? – спросил отец Глеб.
– Анисья Тихоновна, – ответил сын. – Кого? Меня? Миша.
– Мы сейчас ее отпоем. Вы знаете, что ей нужно?
– Ей? – Миша усмехнулся. – Ей сейчас, я думаю, все равно.
– При жизни бывает все равно. А сейчас ей очень нужно. Она сейчас каждое слово ловит с жадностью. С одной стороны, ей теперь легко, с другой – все вокруг нее незнакомо. И вот от нас, где мы с вами, туда, где она сейчас, доносятся просьбы, мольбы всякие, переживания за нее: как она там, не мучается ли? Ей поддержка нужна.
– Хорошо, – согласился Михаил. – Ясно. Мне здесь побыть или уйти?
– Куда уйти? Я буду и для вас тоже петь, а вы меня слушайте. Можете соглашаться. Но если вы против, тогда идите. А если сочувствуете, тогда вы подписываетесь под тем, что слышите: я прошу Бога простить ей грехи, Вы: да-да, конечно, надо простить; прошу дать ей свободу от болезней, Вы: о да, ей бы вздохнуть наконец. И о себе: меня прости, Господи.
Последнее замечание попало в точку: Михаил закрыл глаза.
Отпевал батюшка внятно и с расстановкой. Кое-что сокращал, чтобы Михаил не устал. А иногда пел медленно.
– Какова наша жизнь есть? – слушал Михаил и размышлял над отдельными словами, которые успевал задержать в голове. – Цветок, дым, утренняя роса. Посмотрим на гроб: где телесная доброта, юность, очи и красота? Все увяло уже, поникло, как полевая трава… Помолимся Господу дать душе ее покой.
Отпели. Оказалось, что своих приятелей, которые выносили гроб из квартиры, ехали до церкви и внесли в нее покойницу, Михаил успел отпустить с двумя поллитрами. А у ворот ждет его один только водитель в машине, которую Михаилу выделили на работе. Правда, в машине, в портфеле, лежит еще несколько бутылок, и ими Михаил думает рассчитаться.
– С кем? – удивился отец Глеб.
Михаил пожал плечами:
– Не знаю. Да я щас кого-нибудь найду.
– Как с луны свалились, – вздохнул отец Глеб. – Не ищите.
Он сходил за молотком, забил гвозди, разбудил ночного сторожа, разыскал блаженного парня, которого в это время обычно кормили супом в трапезной. Вчетвером они подняли гроб и понесли к выходу под улыбки уборщиц. На дворе шел холодный и частый дождь. Михаил моментально промок и нахохлился. Всем видом он спрашивал у отца Глеба: теперь чего делать?
Вдвинули гроб в кузов. За ним вскарабкался сам батюшка и протянул руку Михаилу. У водителя, закрывавшего задний борт, спросил: «На Востряковское, да?» Водитель равнодушно пожал плечами. Мол, как скажешь, начальник.
В дирекции кладбища пришлось просить и кланяться. Администратор собирался проигнорировать нежданных граждан, но, смерив попа оценивающим взглядом, согласился помочь. За достойное вознаграждение заявку оформили задним числом; поверили обещанию, что документы доедут в ближайшие дни; дали бригаду, которая бодро выкопала могилу, деловито опустила в нее гроб, насыпала холм и приготовилась прислонять венки, но венков не было.
Когда отец Глеб и Михаил шли к выходу по широкой аллее, шумящей ветром в тополях и кленах, уже совсем стемнело. Батюшка истратился. Возвращались на автобусе, потом на метро и снова на автобусе и лишь в десять вечера попали к отцу домой.
– С вами кто живет? – поинтересовался Михаил, почувствовав какую-то неловкость.
– Дети, мать, – ответил батюшка.
– Жена?
– Нет. Жены моей уже с нами нет… Скончалась. Моя мама с нами живет. Ну проходите.
Сели ужинать. Михаил достал одну из непотраченных «Столичных».
– Помянем? – проговорил он неуверенно.
– Давайте.
Батюшка достал рюмки, налил Михаилу полную, себе половину. Выпили. Михаил к еде не притрагивался, а батюшка ел с аппетитом рыбные котлеты.
– Вы что? – спросил он.
– Выпью. Есть не могу.
– Да? Ну вот вам половинка.
– Почему половинка?
– Чтоб не сразу, с усталости.
Отец Глеб доел картошку, налил чай, подвинул Михаилу:
– Пожалуйста, чай, сахар или мед.
– Я все-таки выпью.
– Ну что ж. А может, без нее? Куда она от вас убежит? – Батюшка кивнул на бутылку. – Мама что, болела? Если не хотите говорить, давайте помолчим.
– Говорить? О чем говорить? Как я к матери относился? Плохо, отец батюшка. Она меня любила. Тянула. Я ведь одно время был запойный. И как это я институт закончил… Благодаря ей.
– Какой?
– ВГИК.
– Вы артист?
– По жизни. Нет, я оператор. У нее, знаете, сознание мутнело, потом стало ясным. Перед смертью совсем успокоилась. А до этого ходила под себя, ломала вещи, одежду резала. Я сварил рисовую кашу. Прихожу: все в каше, дверь, стены. Ползает по полу, сгребает ее рукой и ест. Увидела меня и так радостно засмеялась, как будто я на дачу приехал. Я стою, не знаю, что делать. Тут она чего-то, видимо, сообразила. Еще раз на меня взглянула и как закричит, замашет руками: показалось ей, что сейчас я ее растерзаю. А я действительно, схватил ее под мышки, поднял больно и трясу… Сделал решетку.
– Что?
– Ну изгородь из реек. С дверцей на замке. Внутри постель и шкаф с ее вещами. Она до этого опасна была. Сама еле ходит, за стенку держится, но у ней чутье какое: выйдет из комнаты и сразу к бритве, или за нож, или воду пустит. А тут я ее раз – и на замок, до моего прихода. Однажды возвращаюсь, заглядываю: на ней пальто зимнее как-то напялено, шапка, ноги в сапогах. Влезла на решетку, руками за верхние рейки держится и раскачивает ее. Еще немного, и рухнет вместе с ней на угол кровати. Меня заметила: «Мишенька, я здесь больше не могу, сыночка мой, отпусти меня, я хочу домой!»
Пришли соседи. А мне так стыдно почему-то. Я их в коридоре держу, в комнату пытаюсь не пустить. Требуют, чтоб утихомирил: воет с утра. А одна соседка, я ее с детства знаю, кричит, что я ее не кормлю: «Извел мать, морит голодом – сам раньше помрешь!» Обещаю: все сделаю, больше шума не будет. Ушли. А она все на решетке стоит. Я ее схватил, чтобы снять, но не могу рук разжать, так крепко вцепилась. Вспотел; то умоляю, то шиплю змеей, грожу. Наконец не вытерпел, рванул с силой и отодрал. Оба рухнули. Она еще затылком ударилась, кажется, о стену. Сидит на кровати, голову опустила.
Я побежал за таблетками на кухню. Психотропными. Сообразить быстро не могу, где они. Вытряхнул ящик, у самого все трясется внутри. Думаю, сейчас опять бороться: рот разжимать, в горло засовывать. Вернулся, а она уже лежит, как была по-зимнему, и спит. Я походил, рядом посидел. Стал шапку снимать, осторожно, чтобы не проснулась, потом сапоги. А она все спит. К ночи и пальто снял. Она и глаз не открыла. Утром мне на студию обязательно, отпроситься не могу. Что делать? Подоткнул ей пеленку, а будить не решился. Вечером еду домой, боюсь. К дому подхожу, весь слух стал. Кажется, кричит: «Мишенька, сыночка!» Открываю дверь: темно, тишина. И соседей в подъезде не встретил. Остановился на пороге в комнату: ничего не слышу. Подошел к ней совсем близко, а она на меня смотрит. Я даже испугался:
– Ты чего?
А она головой еле заметно покачала: мол, ничего; и улыбнулась тоже слабо, как могла. Потом поманила меня и шепчет:
– Прости.
– Мамуль, да что ты, это ты меня прости.
Она приподняла руку медленно и погладила меня по щеке.
С тех пор она не вставала. Я только пеленки менял и поил ее бульоном или молоком с ложки. Со студии приходил, и мы разговаривали. Она шепотом, и я тоже негромко.
И вот однажды она просит: «Дай я тебя обниму». Я опустился на колени перед кроватью, положил ее руки себе на плечи и сам ее обнял. Она маленькая: как она меня родила? И мы так держались друг за друга долго.
– Я все думаю, – говорит она, – жизнь такая большая вначале. А теперь вот уж все, несколько денечков. Это мы Бога не знаем. Ой, Господи!
А потом она умерла.
Постелили Мише в кабинете батюшки. Утром он встал, умылся и изумил отца Глеба вопросом:
– Можно к вам на работу перейти?
– А что ты умеешь?
– Кино снимать. По дереву могу. Тяжелое носить. Стираю руками и в машинке. Еще пишу буквы, шрифты. Деревянные башмаки делаю. Знаете, хорошо идут. Могу в сортире убирать.
– Тебе цены нет, – ответил батюшка. – Ну походи сначала в храм, я к тебе присмотрюсь.
Через пару лет отец Глеб перевелся к себе на родину, принял там монашеский постриг с именем Георгий и получил благословение восстанавливать разрушенный монастырь. В нем работает Михал Иваныч правой и левой рукой настоятеля. Называется его должность – помощник рухольного. Но на самом деле он специалист по всем вопросам. Добывает, договаривается, возит отца Георгия. Солит капусту, на подхвате просфоры печет, когда аврал. Все делает, о чем «батя» попросит. Ходит в джинсах и деревянных сабо до первого снега, подрясника не носит. В келье у него, на столике под иконами, фотография отца Георгия в бытность его отцом Глебом, в Москве, на Пасху; и мамы, уже старенькой, но снятой еще до болезни.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.