Электронная библиотека » Павел Загребельный » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Евпраксия"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 20:18


Автор книги: Павел Загребельный


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Дьявол!» – прошептала Евпраксия. Генрих снова сдавил ей пальцы. Сидел прямой, притиснутый к высокой каменной спинке кресла; если б не костлявые пожатья его руки, она могла бы считать мужа мертвым. Ни движенья, ни отзвука, ни шелеста дыханья. А тот, с рожками, подъемля руки в черных перстнях, начал проповедь. Или казалось так. Он, может, только поднимал руки, а говорил кто-то другой – многогласно, твердо, убежденно, привычной церковной латынью. Слова падали тяжко, черными каменными ядрами грохотали в пространстве собора. Слова оправдания чего-то тайного, запретного, преступного.

«Бог существует всюду, во всем: и в зеленом листе, и в ангеле одинаково. Он существует также в человеке, и тем самым все деяния человеческие есть деяния божьи и не могут быть греховными. Но боги суть и добрые и злые. Мир невидимый, духовный, сотворен богом добрым, мир видимый, телесный – творение бога злого. Душа людская – частица светлого, небесного мира – изнемогает в теле, аки в темнице. Смешение духовного и телесного приводит к муке, к торжеству зла в мире. Требуется высвобождать дух, отдавая телу телесное. И потому никакие ограничения не властны над людьми. Все же заповеди божьи в святом писании суть плоды проклятия, и всякий свободный от проклятия свободен также и от заповедей. Греха нет.

Слава господняя как в святости, тако и в грехе. Человек может знать бога, или верить в бога, или молиться ему, однако сие есть равно бог, в человеке живущий, бог, коий сам и узнает себя, и верит в себя, и молится самому себе. И потому нет ни неба, ни ада, есть же только то, что заключается в человеке. И да грядет время, когда закоренелые святые, набожные, уверенные, что в праведности своей истинно по-церковному верят, умрут за свою святость и веру точно так же, как умрут злодеи, убийцы, святотатцы и распутники, которые не верили ни во что, но заключали в себе бога, ибо сотканы были по его воле. Не сказано ли в «Капитулариях» Карла Великого, что мораль в чистом виде принадлежит области свободы, потому закон о ней и молчит? Заблуждение ума человеческого полагаем в стремлении прикрыться даже без надобности. Ибо что есть одежда? Одежда была знаком утраченной невинности, порожденного грехопадением, сознания того, что есть добро и что есть зло, и тем самым знак проклятия, коим сопровождалось самое осознание сего. Возвращение к наготе означает, что проклятие снято и ограничения отброшены. Адам в часы невинности своей был наг и не срамился собственной наготы…»

Взрыв света резанул Евпраксию по глазам, она невольно заслонила их левой рукой, свободной от Генриховых тисков, – страшно было глянуть, что там впереди, поверить белому пронзающему свету, в нем и видишь и не видишь ничего. Император дернул ее за правую руку, грубо и нетерпеливо, Евпраксия чуть не упала со скользкого сиденья, и левая рука опустилась на колени, оторвалась от глаз, и она увидела безумие, от призраков которого не могла избавиться до гробовой доски. Она увидела императора, перегнувшегося в поясе, остро наклоненного вперед, его вытянутую шею, воткнутый во что-то взгляд, услышала его прерывистое дыхание сквозь похотливо раздутые ноздри, преувеличенные пламенем черной свечи, которая стояла внизу неподалеку от тронного кресла.

Взгляд Евпраксии невольно двинулся туда ж, куда уставились глаза Генриха.

А там метались испуганно язычки свечей, будто огромные летучие мыши, взмахивали черно-красные покрывала и падали с людей, и внутри мрака возникала, била неистово в глаз белизна людской наготы, и свет шел от проповедника, от всех, кто притаился сбоку, у стен и в закутках собора.

Лиц Евпраксия не схватывала, не различала, видела одни только голые тела, множество тел, словно восстали все мертвые мира и пришли в живом обличье на Страшный суд, и сплетались – белизна женских тел со смуглостью мужских, чистота с грязью, нежность с жестокостью, а потом из всего месива стали вдруг выделяться и лица, Евпраксия узнавала графов, баронов, епископов, своих придворных дам, аббатису Адельгейду; проповедник, совсем сбросив плащ, не умолкал, назойливо гремел его голос над свершавшимся бесстыдством и гремел, кажется, для них, теперь лишь для них двоих, единственных здесь, кто сохранил еще на себе одежду, кто одеждою выделен среди прочих, не доступен их взглядам и бесчестию их.

«…Державного мужа уподобим мосту чрез большую реку, ако мост, он соединяет людей и целые земли, и назначение его открыто всем, оно величественно, хотя и печально, ибо не заключает в себе нежной красоты.

Напротив, женщина рождается ради святостей нежности и красоты. И потому напоминает собор. Все идут к ней и умирают от восторгов пред ее красотой, как пред святынею. Ходят в собор многие, а не принадлежит он ни одному.

Ибо то, что предстает собственностью всех, никому не может принадлежать. В соборе господствует бог, в женщине – любовь. Так пусть же восторжествует любовь сегодня!..»

Дикий вопль перекрыл слова проповедника; сквозь толпу пробивались к центру какие-то мужчины; зловеще и торопко бежало четверо исступленных, они тащили какую-то ношу, средь черных теней и нагих тел вокруг, и казалось, дергали, рвали ее и сейчас разорвут на куски; проповедник отступил от табернакулума, как бы освободив место для этих, исступленных и бешеных; обессиленный женский крик взмывал вверх, под своды.

Евпраксия наконец увидела, – эти четверо волокут женщину; почти поверженная, она все-таки отбивается; длинные черные волосы тянутся по каменному поду, разметались по лицу, по груди, чуть прикрыли наготу ее тела; у женщины сильное, крупное тело, а может, это множество свечей делало его таким крупным, блики и тени соблазнительно вспыхивали и гасли на коже, волосы взлетали и падали, казалось, и они кричат, жалуются, возмущаются надругательством; мужчины бросили женщину на одну из плоскостей табернакулума, развели руки, удерживая на камне-возвышении крепко и жестоко, как Авраам своего Исаака, когда жертвовал сына богу; женщина продолжала биться, норовистая и сильная, волосы ее наконец схватили, собрали в один узел, оттянули на другую сторону жертвенника, сверкнуло лицо!.. Евпраксия еще не верила, все еще не верила своим глазам, но в тот миг до нее донесся знакомый стук деревяшки о каменный пол, и тогда – поверила. Деревяшка стучала лихорадочно, торопливо и вместе с тем торжествуя. Барон Заубуш, с красной маской и совершенно нагой, шел, раздвигая толпу, к женщине, беспомощно опрокинутой на спину, почти распятой. Евпраксия узнала в ней свою Журину и тут же потеряла сознание…

Летопись. Бессилие

Ей некогда было болеть – она должна была бороться! Кто мог прийти на помощь Евпраксии?

Императора причисляла к таким же насильникам, что и Заубуш. С Журиной когда-то могла хоть плакать, теперь не было Журины: бросилась в Рейн, ее похоронили без отпевания, как самоубийцу… Оставалась церковь. В церковных стенах произошло то безумство, они запятнаны. Но ведь и она, Евпраксия, тоже. А церковь все равно могущественна, император всю жизнь свою отдал борьбе с Римской церковью и одолеть ее, как было видно, не смог.

В бессильной ярости Генрих лишил жену привилегий тех, кто отмечен высокородным происхождением: отнял у Евпраксии киевского духовника, оставил одного аббата, чье присутствие можно было стерпеть лишь при условии иметь при себе еще и отца Севериана. Евпраксия надеялась отомстить императору, верила, что припомнится когда-то ему и этот недостойный поступок; она упорно избегала встреч с аббатом Бодо, настойчиво требуя у Генриха вернуть ей привилегии.

Но коли ты в тяжком горе, тебе не до привилегий. Доведенная до крайней степени отчаяния, Евпраксия позвала аббата Бодо и, когда тот пришел, рассказала ему о мерзости и ужасе, испытанных по воле императора и императорских прислужников, она спрашивала у аббата совета, требовала поддержки его бога.

Аббат попытался утешить ее тем, что опроверг злоученье «дьяволово».

Было сказано по этому поводу; «Прежде прочего следует обратить внимание на те слова апостола, которые он произнес, предвидя будущее: «Ереси необходимы, дабы испытать тех, кто пребывает в вере»… Вот из чего главным образом видно их безумье и отсутствие у них каких бы то ни было познаний и разума, коль утверждают они, будто бог не есть творец всего сущего: каждый ведь ведает, что всякая вещь, какого бы веса или величины ни была, поскольку существует нечто большее, нежели она, должна происходить от того, что превосходит величиной все иное. И это одинаково справедливо для предметов как телесных, так и бестелесных, потому что и телесное и бестелесное, будучи подвластно переменам, должно, однако, возникать и приходить к концу, лишь пребывая в спокойном состоянии.

Поелику же токмо единый творец по своей сути неизменный, по своей сути благий и одновременно справедливый, и токмо он один в всемогуществе своем способен устроить разнообразие природы и порядок всего, то, кроме него, сущее нигде и не может найти первого покоя, в нем оно и возвращается туда, где обрело начало.

Ведомо также, продолжал витийствовать Бодо, что во вселенной у творца ничто не погибло, кроме того, что дерзновенно нарушило начертанные для него творцом границы. А поэтому всякая вещь тем лучше и тем истиннее, чем тверже и прочнее пребывает она в порядке, определенном для собственной ее природы, благодаря же тому все, что неизменно подчинено предписаниям творца, постоянно и служит ему. А ежели нечто, уклоняючись воли его, падет, то оно тем самым служит уроком для всего иного. Меж тварями всеми род людской занимает середину, а именно: человек выше всех животных и ниже небесных духов; занимая же середину между высшими и низшими существами, человек уподобляется тем или другим, зависимо от того, куда больше склоняется. Следовательно, человек чем больше следует свойствам небесных духов, тем становится выше и лучше животных. Лишь человеку дано достичь блаженства. Зато коли не заслуживает он его, то и судится ему стать презреннее дикого зверя. Благость всемогущего творца, предвидя от начала веков, что при таком условии своего существования человек очень часто может пасть глубоко, назначила время от времени творить чудеса для избавления падшего человечества. Доказательством сего служит каждая книга святого писания, всякая страница его, но более всего это становится ясным из особого милосердия всемогущего отца, когда послал он на землю сына своего, единого с ним по величию и божественности, то есть Иисуса Христа.

Вместе с отцом служа началом всякой жизни, истины и блага, он и отдал себя во спасение всех живущих…»

Пустые это были слова!

Ужас

Стыд растоптан, жизнь растоптана, вокруг воцарилась пустота ужаснее смерти.

И смерть как бы коснулась Евпраксии своим ледяным крылом – корчит ее, отвращение и ненависть у нее ко всему… Никого не хотела видеть, не ела несколько дней подряд, душа повисла между бредом и действительностью.

«Императрице нездоровится» – это всех удовлетворяло. Жизнь вокруг продолжалась. Быть может, каждую ночь снова собирались те черные в подземельях собора и творили свои нечеловечьи оргии, и каждую ночь сидел на холодном каменном троне Генрих и горящими глазами жадно следил за утраченным для себя наслажденьем.

Евпраксии виделась Журина. Не там, не в мрачных подземельях, не распластанной на табернакулуме, видела ее молодой, как нынче сама, – выбегала Журина на опушку неодетая, босая, смугловатые икры в росе. Ведь мимо проезжал князь киевский с дружиной; играли рога, сверкали красные щиты, звенели броня и сбруя, мелькали, переливались краски – все это и было и не было; другой мир, высокий и далекий, как небо, недостижимый. И проклятый! Да будет проклято все, проклята дружина, в которой был Жур, да будет проклят кня…

Стыдливость защищала когда-то Евпраксию, словно щит семишкурный.

Теперь нет ничего. И повинна в том она сама. Отдала им Журину. Отдала себя. Не отвергла ведь домоганий императора, а могла бы – непочтительно, с презрением. Должна бы возненавидеть всех мужчин после маркграфа. Руки наложить на себя следовало бы еще тогда, в мрачной маркграфской спальне.

Теперь очутилась в спальне императорской. Бесстыдно ждала этого, перелистывала в Кведлинбурге страницы ромейских любовных книг, повторяла без конца: «И снова стал он целовать ее, снова сжимал в объятиях, привлекал ее всю к себе, словно в сердце вбирал, стискивал пальцами, всю кусал, выпивал губами, и весь приник к ней, будто плющ к кипарису.

Сплетался с девушкой, как деревья – корнями, пытался слиться с ней воедино, жаждал всю ее проглотить, и всю ее притянул и, будто из сот, из губ ее пил сладкий мед. А она в этот миг кусает мой рот, все зубы свои утопляет в него, а в душе у меня вырастают эроты, свирепей гигантов…»

Радовалась своей стройнотелости, белолокотности, белоколенности…

Женщина с белым телом что дерево без коры. Дерево умирает без коры, Журина умерла, когда растоптали ее стыд. Императрица же не умерла. «Императрице нездоровится». Почему не умерла? Зачем жить?

Император приходил каждый день. Терпеливо ждал ее выздоровления. Стал вроде бы таким, каким был в Кведлинбурге. Может, сам ужаснулся? Может, раскаивается? Боится церковного суда, суда божьего, раз человеческим пренебрег? Когда-то она искала в Генрихе что-то высокое, непостижимое, искала страстно, упорно. Ведь только начинала настоящую жизнь, надеялась на него, на мужа. Теперь свет застилали черные тени, что падали от него.

Закрывала глаза, чтоб не видеть Генриха, а он считал, что это она скрывает греховность, которая бьет из ее глаз сильными струями. Было время, когда готов был целовать женщинам ноги. Вспоминал о том ныне, как кошмарный сон вспоминаешь. Вот лежит рядом нежная, молодая, красота ее рвется тебе навстречу, а он готов задушить эту женщину. Сам не знал, что его сдерживает. Далекий от нежности, чуждый жалости, вдруг открыл в себе терпеливость, умение ждать. Чего? Чего еще ждал от жизни, кроме власти и борьбы за власть?

Прикоснулся к руке Евпраксии, произнес, тихо, почти проникновенно:

– Только старые люди умеют ждать, потому что они ближе к вечности.

Молодость нетерпелива.

Она отбрасывала его руку. Измельчилась ее душа, вся погрязла в какой-то тине, но еще хотела бороться, не сдаваться, бить презрением, отвращением, гордостью. Покинет ли ее когда-нибудь гордость? Лучше умереть, но остаться свободной, независимой, чистой, вернуть свою душу богу, природе, мирам изначальным, вернуть такой же чистой, как получила ее при рождении, не унижаться ни в чем, не позволить запятнать себя грязью!

Зачем родилась? Стать святой и говорить с ангелами иль чтоб страдать вот здесь, на земле? Не выбирала страданий – получила их по воле какой-то высшей власти и должна нести это бремя, пока хватит сил…

Ее красота будет вызывать восторги. Воспоют ее прекрасные золотые волосы, лоб, что лилий белее, руки белые с тонкими, длинными, мягко-нежными пальцами, молодое ласково-цветущее тело… Но если ты ценность для мира, сможешь ли избежать обид?

Император поздравил ее с первым выходом после недуга, весьма странно поздравлял, можно сказать, зловещим вопросом:

– Надеюсь, вы набрали силу сопровождать меня в собор?

Евпраксия забилась в немом крике: «Нет, нет, нет!..»

– Тогда почему вы в черном? – спросил император.

– Я в трауре по моей кормилице.

– И как долго будет продолжаться ваш траур?

– Как велит обычай моей земли.

– Надеюсь, этот обычай все же не помешает вам сопровождать меня в собор?

Он издевался откровенно и жестоко. Она ответила ему также:

– Только мертвой!

– О, мне нужна живая жена. Мертвы мои воины. У меня и таких предостаточно. Они послушней живых и неприхотливы.

– Вы делаете мертвым все, к чему прикасаетесь! Как царь Мидас!

– Он все превращал в золото.

– А золото мертвое. Только человек живет, и только когда чист.

Он хмыкнул в рыжую свою бородку: ничто не могло его обескуражить.

– Надеюсь, вы не взбунтуетесь, когда я приду в спальню.

– Это ваше право.

– Прекрасно! И никто не сможет встать у меня на пути!

Ночью снова было все то же самое. Наглые челядинцы, раздевания и возложения, тяжелая книга в руках у Генриха. Неужели можно оставаться спокойным после происшедшего в ту ночь?

– Что будете читать, ваше величество?

Ненавидела и презирала бессильного, как может ненавидеть и презирать молодая женщина, полная сил и желаний, но полная еще и отвращения к такому человеку – не мужчине, человеку. Вырвала вдруг из рук Генриха тяжелую книгу, которую он упрямо тащил в постель, развернула там, где было от пророка Осии.

– Читай это!

Не стала ждать, прочла ему сама. Громко, почти криком: «Отвратительно пьянство их, совершенно предались блудодеянию; князья их любят постыдное».

И еще: «Глубоко погрязли они в распутстве».

Генрих сорвал с нее покрывало, схватился за рубашку на груди. Руки Евпраксии заняты были тяжелой книгой, никак не могла она защититься: он дергал, рвал на ней рубашку, визгливо шипел в лицо:

– Выставлю такой, как в день рождения!..

– Не смей!

– …Видеть тебя нагой!

– Пусти!

Вырвалась из рук, соскочила с ложа, отбежала в угол. Била дрожь – от холода, неожиданности, страха. За что такие муки? Нет на земле ни правды, ни милости!

А он разъяренно спрыгнул с постели, подбежал к двери, закричал громко, забыв про всякое достоинство:

– Не будь ничьей! Не будь ничьей!

В длинной рубахе ночной, босой, без свечи помчался по спящему дворцу с безумным криком. Император? Или, может, это снится? И смерть Журины – тоже сон? И безнадежное одиночество, беспомощность – тоже сон? Где найти силу? Где помощь? Боже мой, спали меня огнем своим!

О, если б лицо и тело отталкивали людей – была бы, наверное, счастливой. Искалечиться, обезобразить себя, уничтожить красоту? Нет, такой цены платить не могла. Такое никогда не приходило ей на ум. Потому что беречь и миловать красоту свою было для нее способом жизни, предназначением, как у других предназначение – быть императорами, святыми, гениями, безумцами и мучениками. Да и она была мученицей: красота стоит того.

Стуча зубами, Евпраксия подошла к столику, взяла золотой кувшин, отлила в кубок немного вина, отпила, надеясь хоть немного согреться.

Скинула разорванную рубашку, скомкала ее, швырнула на пол, быстро залезла под меховое покрывало, сжалась в комок, подтянув колени почти до подбородка, застыла: забыться, забыться! Но не было ни беспамятства, ни надежды на сон.

Потрескивали огоньки свечей. Мертвая тишина в темном дворце.

Тишина придавила ее. Может, потому и не услышала шорох, шелест, шуршанье босых ног по каменным полам. Она чуть не умерла от ужаса, когда вдруг перед нею с двух сторон императорского ложа возникли из тьмы совсем голые мужские фигуры. Молодые, они мигом добежали, окружили ложе, озверелые, похотливо потянулись к ней, один, два, три, четыре, пять…

Будто брошенные какой-то злой пращой, подчиняясь чужой и преступной воле, они… должны были бояться там, за дверью императорских покоев, а тут уж не было в них никакого страха, разве лишь юношеское смущение, но и его сбросили вместе с одеждой, одолели быстротой, решительностью, наглостью.

Она беззащитна. В постели не было даже мизерикордии, подаренной когда-то Ростиславом. Один раз защитилась, вторично не выйдет. Да и что могла бы сделать против пятерых. Слабая женщина, охваченная ужасом.

– Стойте! – крикнула она нападчикам.

Они молча рвали с нее одеяло. Схватили, двое с одной, трое с другой стороны постели, каждый тащил к себе, и только это еще спасало Евпраксию.

– Не смейте!!

Смели, знали про свою безнаказанность. Им повелели недвусмысленно и грозно – ворваться в спальню, учинить насилие, в самом логове скрутить, раздавить, распять. В гнезде! На ложе! На корабле – ха-ха! – наслаждений и ненасытности!

Император знал, кого посылать. Действовал безошибочно. Эти не отступят, пока не добьются своего. Иначе за дверью их ждет смерть. Голых возьмут в мечи и на копья суровые воины.

– Возьмите ее, – кричал он им, и все слышали. – Возьмите ее так, как только можете взять. Ей мало императора! Этой распутнице мало, все мало!

Всесветная блудница! Пусть содрогнется под вами, пусть расплющится! Туда!

Быстро! Спешите!

Евпраксия поняла, что это конец. Покрывало трещало, расползлось, нападающие увидели ее тело, ее наготу, всю ее. Тогда она вскочила на ложе, прыгнула вперед, вырвалась, выскользнула вьюном из их рук, резко отскочила в сторону и схватилась за тот самый поставец, столик с вином и кубками.

Они помешали друг другу, попадали кто на постель, кто на пол. Крикнула с внезапной властностью (оказалась способна на такое в эту ужасную минуту):

– Постойте! Чего вам нужно? Вы хотите получить меня? Но вас пятеро.

Так кто же первый?

Сама не верила, что может такое сказать! А те пятеро, голых, сбившись в кучу, на миг растерялись. Впрямь кто же из них кинется первым? Они не подумали об этом, император им не сказал. Кто же?

– Вы же рыцари, а не псы, – продолжала она презрительно и высокомерно. – Перед вами женщина. И ваша императрица. Кто же сочтет себя самым достойным?

И вправду: кто? И почему тот, а не другой? Поднялись просто голые и молодые, одинаково голые, без знаков различия в происхождении, положении, богатстве, влиянии. Им всем повелел император…

– Так слушайте меня, – уже приказывала Евпраксия, – я даю вам вино.

Вы должны выпить со мной вот из этого императорского кувшина. Из прекрасных золотых кубков. И я буду пить вместе с вами. Кто первым осушит свой кубок, тот будет первым и для меня. Принесите-ка вон тот ларец!

Они бросились выполнять приказанье все сразу, схватили ларчик, подаренный императрице косоплечим Кирпой, вместе принесли, поставили к ногам Евпраксии. Она спокойно открыла шкатулку, достала золотое зеркало и взглянула в него, не торопясь, оглядела себя, словно была тут одна в спальне. Подобрала растрепавшиеся волосы. Потом открыла потайное дно.

Тусклым золотом сверкнули продолговатые узкие кубки. Она доставала их по одному, брала двумя пальцами и осторожно ставила возле кубков императорских – один… два… пять… Оставался шестой. Взять и себе?

Налить, выпить – и не знать больше ничего? Испытать облегченье навсегда, навеки? Посмотрела на тех, жадных, наглых, бесстыдных. Дрожат от похоти.

Плоть бездушная! Отбросы людские! И ради таких укорачивать себе век? Жизнь прекрасна, она вся игра чистых сил, так почему же ей должно отнять у жизни свою чистую силу?..

Разливала вино в кубки твердо, умело, налила и себе в огромный императорский, унизанный изумрудами и рубинами. Подняла его.

– Берите!

Рванулись к столику, схватили кубки, придвинулись к ней, ближе и ближе, чтоб не проворонить потом свое, чтоб опередить других, дорваться первым, может, и не из-за ее женских прелестей, а ради милостей императора. Она смотрела на них поверх своего кубка холодными, прищуренными глазами, смотрела и отступала медленно, ждала, не подвел ли ее Кирпа, не обманул ли Кирпу ромей из Тмутаракани, произойдет ли то, на что надеялась.

Рыча как звери, они выхлебали вино наперегонки и остановились вдруг все разом, словно натолкнулись на каменную стену, стояли удивленные, не веря в свое внезапное оцепененье, еще стояли, а уже были мертвы. Тела их пронзил яд, мозг еще какое-то мгновенье действовал, подсказал единственное, что мог подсказать этим рабам, этим отбросам людским – проси, умоляй о прощении, милости, о милосердии. Все они упали разом на колени, попытались подползти к Евпраксии, лизали холодный мозаичный пол, вьющиеся растения, разноцветных птиц, причудливых зверьков, выложенных из разноцветных кусочков камня. Они еще не верили, что умирают. Но яд византийский действовал быстро и безжалостно. Судорогой свело тело, вылезали из орбит глаза, чернели ногти. Евпраксия уже не отступала, у нее и на это не хватало сил. Она дрожала мелко-мелко, как осина в безветренный день. Из намертво зажатого в руке кубка красное вино проливалось на бедра, на живот; она не замечала, что держит кубок криво, стояла в красных каплях вина, будто в кровавых каплях, огромные глаза расширены, растрепаны длинные светлые волосы, прекрасная и страшная, ангел нежности и греха, невинности и преступлений, и такой увидел ее император, который тихо и молча прокрался в спальню в надежде на другое зрелище. Он хищно и ловко перепрыгнул через мертвые тела, рванулся к жене, сжал ее в объятьях, оторвал от пола и с рыком понес к ложу. Кубок загремел по каменной мозаике. Руки Евпраксии бессильно повисли, голова откинулась, словно у мертвой, но Генрих ничего не замечал, он задыхался от восторга ощущать ее податливость, от счастья чувствовать свою мужскую силу, и он насытил свое вожделение болезненно, тяжко и постыдно…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 4 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации